banner banner banner
Творческий отпуск. Рыцарский роман
Творческий отпуск. Рыцарский роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Творческий отпуск. Рыцарский роман

скачать книгу бесплатно


Ей надобится, хотя, сама уже без сил, она сознает сей факт запоздало. В шести морских милях к северо-западу от моста-тоннеля, посреди широкого Чесапика, быстро расширяющейся «У» расходятся два хорошо размеченных фарватера: по левому борту входной фарватер Йорк ведет к реке Йорк; по правому фарватер отмели Йорк, который сонная Сьюзен принимает за наш курс без карты, вскорости заворачивает к северу вверх по Заливу. К четвертой паре буев она видит, что мы намного сбились с курса; в бинокль обнаруживает множество ориентиров по левому борту – там, где нам явно следует быть: красные, черные, черно-белые, – но в них никак не разобраться без карты 12221.

Ох, Фенн, стонет она, из-за меня мы заблудились! Вернувшись в рубку, он, протирая глаза, извещенный о положении дел, глядит на часы: Из-за нас мы заблудились. Но у нас еще осталось немного дневного света. Давай срежем к западу и поищем другие фарватерные буи.

Интересно, что это за островок.

Бриз стихает. Дадим ему полчаса, а потом запустим дизель, если и четырех узлов хода не наберем. Где-то в промежности этой «У» должна быть сама отмель Йорк: утонувший полуостров, над которым почти везде воды хватает всем, кроме прогулочных яхт с самой глубокой осадкой. Вдали мы видим маяк, наверняка это маяк отмели Йорк на кончике того мелководья. Там и тут на западном горизонте разнообразные невыразительные черты суши, а между ними приливные устья. Новый мыс Комфорт, бухта Мобджек, Гвинейские болота, сама река Йорк – все они где-то там. Как только засечем тот левый рукав фарватера с буями, он должен надежно вывести нас туда, куда мы хотим попасть. Но день клонится к закату, и чем же может оказаться этот низколежащий островок сразу за тем, что мы зовем маяком отмели Йорк? Ни память Фенвика (лишь приблизительная для этой части Залива), ни стилизованные под карты форзацы нашего «Мореходного путеводителя по Чесапику» не показывают на отмели Йорк никакого острова. Нас вообще куда-то не туда развернуло?

Сьюзен корит себя за небрежность; Фенвик себя – за свою: во-первых, за то, что упустил ту карту, а во-вторых, что не вспомнил вовремя и не предупредил Сьюзен об этой развилке «У», о которой забыл и сам. По левому борту близко от них проходит крупный прогулочный траулер с экипажем из загорелых и бородатых, просоленных на вид молодых людей: «Баратарианец II, о. Ки, Вирджиния». Фенвик машет им, а Сьюзен тем временем вызывает по каналу 16: «Баратарианец-Два», «Баратарианец-Два», – это парусная яхта «Поки» у вас по соседству. Прошу ответить, «Баратарианец-Два». Прием? После нескольких секунд молчания она повторяет вызов, незаконно[20 - Канал 16 предназначен только для вызовов и сообщений о бедствиях, а не для бесед.] прибавляя: Это важно, «Баратарианец», – мы потеряли навигационную карту при шторме вчера ночью, и нам нужны пеленг и гавань для ночлега. Прием.

На сей раз «Баратарианец» твердо и благочинно велит нам переключиться на канал 68, где, не успеваем мы задать более конкретные вопросы, нелюбезный женский голос извещает, что впереди по курсу у нас в самом деле маяк отмели Йорк, по левому борту река Йорк, по правому – бухта Мобджек. Ближайшая надежная якорная стоянка – остров Ки, что ближе к берегу за маяком. На дальней стороне этого острова мы найдем бухточку, отмеченную освещенным каменным молом: вход в нее прямо, мол должен остаться по левому борту; на якорь можно встать внутри где угодно, при двенадцати футах. Сходить на берег не рекомендуется – змеи, москиты, ядоносный сумах, – а поскольку остров в ином отношении необитаем, никакая фуражировка там и невозможна. Но грунт на якорной стоянке держит хорошо, сама стоянка надежна в любую погоду. Конец связи.

Остров Ки? Мы о нем никогда не слыхали. А логичная Сьюзен желает знать, как так вышло, что на необитаемом острове есть освещенный мол и остров этот – порт приписки «Баратарианца II». Должно быть, необитаем он, когда наши любезные информаторы выходят в море. Похоже, сейчас туда они и направляются – причем быстрее, едва успели мы договорить: траулер открыл дроссельные заслонки и набирает ход в открытый океан.

Что ж: остров Ки так остров Ки – до него лишь час ходу, двигатель заводить не нужно. Мы облегченно вздыхаем, и такое совпадение[21 - Родители Фенна живут на острове Уай, в порту приписки «Поки», и это место у них называется «Фермой Ки» по материной девичьей фамилии.] нас слегка чарует. Напряг спадает; лед, карты и прочие припасы могут подождать; бросим-ка якорь впервые после Сент-Джона и ляжем спать. Могучим баритоном Фенн поет:

Исторья началась бесспорно:
Сюзи и Фенн… – рек Фенвик Тёрнер.

А Сью с улыбкой отвечает ему чистым контральто:

Спой историю мне до конца в час досуга! —
Черноглазка Сьюзен[22 - Черноглазая сусанна, она же рудбекия (Rudbekia hirta), – желто-оранжевый цветок с темной сердцевиной; официальный символ штата Мэриленд (с 1918). – Примеч. перев.] вскричала супругу.

Он снимает очки, болтавшиеся у него на шее на шнурке из черного марлиня, и склоняется над планширем рубки убедиться, что мы выбрались из внезапной чащобы буйков от крабовых ловушек между маяком и островом. Выбрались. Подныривает обратно под леер правого борта – и тот смахивает кепарь с его налосьоненной и потеющей лысины на почти спокойную поверхность Залива; там кепарь и остается плавать пузом вверх, словно вялый черный фрисби, возле качающегося буйка, уж не в одном ярде за кормой.

Мой кепарь, произносит пораженный Фенн.

Твой берет! восклицает Сьюзен от штурвала.

Ми бойна, стенает Фенн с ударением на «бо». О, Сусанна![23 - «Oh! Susanna» (1848) – песня «отца американской музыки» Стивена Коллинза Фостера, до сих пор одна из самых популярных американских песен. – Примеч. перев.]

Быстро и спокойно Сьюзен распоряжается: Бери крюк. Перекидываем парус. Осторожней, гик. Она резко закладывает штурвал, раскрепляет грот и гладко вытравливает гик, как только корма «Поки» режет легкий бриз. Ладно там стаксель; слава богу, ванты правого борта держат. Следом, зажав штурвал между бедрами, она распускает грота-шкот, брасопит геную, чтобы лавировать против ветра, и ведет нас обратно меж ловушек туда, где Феннов кепарь упокоился на водах. Уже в очках Фенвик с отпорным крюком наготове высовывается у пиллерса на миделе по левому борту, словно маститый китобой, щурится при затмевающемся огне.

Есть, говорит он, умело гарпуня, пока мы скользим мимо. Ой. Промокший фетр соскальзывает с крюка; от второго тычка кепарь тонет. Блин.

Погоди, говорит Сьюзен. Снова перекидывает парус. Штурвал она резко подает к правому борту и разворачивает нас на пределе досягаемости с левого борта, подтягивая шкоты, а паруса хлопают во влажном воздухе.

Сдай чуть левее по борту, запрашивает Фенвик с другой стороны палубы. Фиг с ними, с поплавками. Мы уже два протаранили, но ни один не испортили: оба погромыхивают у нас под килем и его пяткой и выскакивают на поверхность за кормой. Я вижу кепарь: правее, правее. Теперь отдай паруса. Идеально. Ах.

Он вновь тычет – черный диск зависает в полуфуте под водой, – и Фенну удается лишь загнать его глубже, так, что уже не видать, а потом нашим сносом его затягивает под корпус.

Еще раз пройдем? спрашивает Сьюзен, шкоты в горсти, пока мы приводимся к ветру.

Не-а. Адиос, дорогая бойна: последний и самый ценный из моих головных уборов.

Аста ла виста, беретик, бормочет Сьюзен и вновь укладывает нас на курс к острову Ки, за чьим краем мы уже различаем теперь обещанный мол. Фенн укладывает отпорник на место, брасопит паруса, целует Сьюзен в волосы.

Молодец, Сьюз. Маневры идеальные.

Ты не мог бы теперь штурвал у меня принять?

Он принимает, сердце его переполнено: случись ей управляться самостоятельно…

Что будешь теперь делать с кератозами? желает знать она[24 - Череп и лоб Фенвика подвержены этому поражению, вызываемому солнцем. Оттого и кепки, которые он иногда теряет за бортом.]. Сделаю бандану, отвечает Фенн; изготовлю себе бурнус. Сьюзен теперь занялась эхолотом, а мы меж тем продвигаемся к молу. Тридцать восемь футов, тридцать один, затем вдруг семнадцать, шестнадцать, шестнадцать. Остров, хоть и низколежащий, – скорее лес, чем болото, очевидно, без домов и причала. Мол, который мы теперь, как полагается, оставляем по левому борту, – затея новая и с виду дорогая: железобетон, защищенный по обе стороны тяжелой каменной наброской, на его наружном конце крепкая сигнальная башенка с зеленым огнем. Сейчас отлив, но на входе в бухту всю дорогу под нами как минимум восемь футов воды – осадка у «Поки» пять, – а внутри от двенадцати до четырнадцати: по чесапикским меркам это щедро.

Сама бухточка укромна, однако просторна, обсажена дубами и соснами, никем не занята, если не считать стаи ворон и тихой голубой цапли. К западу высокие облесенные берега, с наветренной стороны, где с нами здороваются и меняются деревьями те вороны; песчаный пляж и какие-то болотные травы к востоку, откуда бесстрастно за нами наблюдает та цапля. Если коротко, идеальная якорная стоянка – и совершенно пустая.

Чтоб нам провалиться, не слыхали мы, что это за остров Ки такой на отмели Йорк в нижней части Чесапика. Уму непостижимо, кто мог построить такой могучий волнолом для защиты необжитой бухты: мультимиллионер, рассуждаем мы, воздвиг бы причал-другой, да и особняк фасадом к открытой воде и тылом к бухте: проскальзывая внутрь с остатком бриза, мы замечаем для такой постройки идеальное место и с последней инерцией переднего хода становимся на якорь.

Целуемся – наш древний обычай по достижении безопасной гавани – и озираемся, благодарные, любопытные, усталые.

Сегодня последняя пятница мая. Для весны вода теплая; воздух тоже – и душно. Морской крапивы в Чесапике пока нет, чтоб нас жалить, да и комаров немного; в 2030 еще не совсем стемнело. Хоть и вымотались до предела, нас будоражит, что стоим мы на прочном якоре снова в США, да еще и в таком симпатичном и уединенном местечке. Раздеваемся, чтоб наскоро искупнуться в долгом последнем свете: соленый Тритон и солено-слезная Наяда. Тут не наше сладкое Карибье; вместе с тем по ночам на эти мелководья акулы на кормежку не заплывают. Место это мы нарекаем Вороньей бухтой – в честь нашей приветственной делегации; затем, когда Фенвик, плавая, задается вопросом, не назван ли остров Ки именем его гимнического якобы родственника, якорную стоянку нашу мы переименовываем в бухту По – именем Сьюзенова родича и в знак признания таинственности этого уголка и тех птиц.

Вернувшись на борт, опрыскиваем друг дружке кожу репеллентом – Фенвик зацеловывает Сьюзен синяк – и прихлебываем (теплое) шампанское, припасенное для празднования безопасного завершения перехода. В варкавой бухте чпок пробки звучит выстрелом; ту четверть литра, что извергается за борт, мы предлагаем Посейдону, кто, не вполне нас прикончив, любезно явил, на что способен. Все еще голые, предаемся ленивой любви[25 - Праздная Сьюзен покоится плашмя, она слишком устала, чтобы вертеться поверх Фенвика. Сила оргазма, следовательно, застает ее врасплох: кажется, будто у нее внутри струится с места ввысь стая спугнутых кохунков.] и холодному ужину, за коим подводим итог шторму и наслаждаемся тем Разговором о Речи. Прибравшись, ненадолго устраиваемся в росистой рубке – глядеть на луну и потягивать барбадосский ром с тоником температуры воздуха. Остров разведаем завтра, починим те штормовые поломки, какие сможем, и перед новым выходом в Залив поищем место фуражировки. У нас кончился лед, маловато топлива, а провианта осталось дня на два-три; нам нужна и осветительная арматура – да и карта 12221, чтобы найти на ней остров Ки и бухту По.

Ты мой остров, бормочет сонная Сьюзен, целуя мужа в грудь. Коротко кладет туда свою голову, в эту соль-перечную поросль, после чего усаживается: послушать, как бой его сердца разбивает сердце ей.

Он целует ее в ложбину бедер. Ты моя бухта. Прикладывает ухо к ее опрятному животику, словно чтобы прислушаться там к биенью сердца.

Не надо. Давай ляжем. Мы и ложимся, на свои отдельные койки: у Сью она в главной каюте, у Фенна в носовой.

Моряки на якоре спят чутко. В тиши ранних часов мы слышим плеск у корпуса. Луфарь кормится? Выдры? Наручные часы Фенвика светятся тройкой пополуночи. А теперь это не голоса ли в отдалении? Опять плеск, весомее, но дальше, и приглушенное восклицание, женское, как будто у людей потасовка на мелководье.

Фенн? Он уже взбирается по трапу с переносным фонарем, коим и озаряет берег. Сью взбирается за ним следом; обнимает его для тепла. Ничего. Она дрожит от росы. Мы опять укладываемся, но понимаем, что нам не лежится: те странные шумы в этом странном месте, а заодно и новизна стоянки на якоре, недвижно, как дом, и одновременного лежанья в постели, без вахтенного.

Не хватает мне моих канадских казарок, сипло произносит Сьюзен в темноте, припоминая, как гоготали они, налетая сотнями, когда мы покидали Чесапик прошлой осенью. Где же мои кохунки?

Где моя бойна? жалуется Фенн спереди. Мне моей бойны не хватает, а моя бойна скучает по мне.

Бедная твоя бойна. Господи, я устала.

Моя верная бойна. Я тоже.

Та бойна была на тебе, когда мы впервые перевстретились – на острове Какауэй в Тыщадевятьсот семьдесят втором.

Я к тому времени носил ее уже десяток лет.

Те годы не считаются. Где была я?

Если я расскажу тебе историю моей бойны, она ко мне вернется.

История? Или где я была?

Ми бойна.

Как это?

Это другая история. Сперва

История о бойне Фенвика Тёрнера

Поздней осенью Тыщадевятьсот шестидесятого, когда вам с Мимс[26 - Мириам Лиа По Секлер («Мим», «Мими» и т. д.), гетерозиготный близнец Сьюзен, умиленье их матери и унынье отца: бросила колледж и вступила в Корпус мира, недолго посидела в тюрьмах Тебриза и Тегерана, заключенная туда САВАКом, тогдашней тайной полицией Шаха, ими же кратко пытаема, и не одним, а двумя электрическими устройствами, – быть может, единственная гражданка США, кому выпало пережить такое злоключение. Ныне мается мороком в Феллз-Пойнте, Балтимор, как станет видно.] было по пятнадцать, Графу[27 - Манфред Херман Тёрнер («Граф», «Мэнни», «Фред»), брат-близнец Фенвика и гражданский отчим Сьюзен, впоследствии ее деверь: старший сотрудник отдела Негласных Служб ЦРУ (кодовое наименование КУДОВ). Бесследно исчез в марте 1979 года с борта тендера «Поки, о. Уай».] и мне по тридцать, а Дуайт Эйзенхауэр закруглялся со своим президентством, Мэрилин Марш[28 - Мэрилин Марш Тёрнер (известных прозвищ не имеется, но своим первым мужем всегда зовется полным именем в девичестве), 49 лет, супруга Фенвика с 1950 года до их развода в 1970-м. Впоследствии вышла замуж вновь, вновь развелась, перевышла замуж, переразвелась и вновь переприняла, к легкой досаде Фенвика и Сьюзен, фамилию своего первого мужа. См. с. 403.] и я уже были женаты десять лет, а Оррину[29 - Оррин Марш Тёрнер («Оруноко»), 30 лет, сын Фенвика и Мэрилин Марш, в настоящее время, уже защитившись, занимается исследованиями по молекулярной биологии в Бостоне (где также осела и его мать) и вместе с женой ожидает первого внука Фенвика – и Мэрилин Марш.] – которому теперь столько же, сколько мне тогда! – исполнилось девять.

Вот так зачин у тебя.

Попробуй уснуть. Твой отчим уже давно преодолел наше соперничество за Мэрилин Марш в студенчестве и сошелся с твоей матерью[30 - Кармен Б. Секлер (среднее имя неизвестно; Кармен утверждает, что оно – Брысь, балбес), возраст около 55 лет: отчасти еврейка, отчасти цыганка; в детстве пережила первые концентрационные лагеря нацистов, в которых убили остальных Б.; с 1949 года вдова Джека Секлера, владельца сети кинотеатров, от кого у нее Сьюзен и Мириам; с 1951 года гражданская жена, а нынче предположительно гражданская вдова Манфреда Тёрнера, от кого у нее Гас (см. примеч. на с. 48). В настоящее время вся сикось-накось в Феллз-Пойнте, Балтимор.]. Кроме того, он уже давно вступил в Компанию и встал на путь к тому, чтобы стать Князем Тьмы. Деятельность Графа в то время осуществлялась где-то на оси Вашингтон – Лиссабон – Мадрид, хотя специальностью его по-прежнему оставалась советская контрразведка и он частенько бывал в Вене, Хельсинки, Нью-Йорке…

Иногда он бывал даже с Ма и с нами в Балтиморе, говорит Сьюзен. Ладно, буду тихо. Как ты думаешь, что это были за шумы, милый?

Чтоб мне провалиться, понятия не имею, Сьюз. Понятия не имею. Итак: я разжился степенью бакалаврика гуманитарных наук по политологии и магистерушки – в изящных искусствах по творческому письму и семь муторных лет пытался чего-то с ними добиться в О. К.[31 - Округ Коламбия. – Примеч. перев.] как вольный журналист и учитель вечерней школы, все это время втайне еще надеясь стать Писателем с большой буквы «П». Пристроил, как говорится, с полдюжины высокохудожественных рассказов в маленькие журналы, но мой роман-диссертация на магистерскую, сильно переписанный за годы, еще не, как говорится, нашел издателя.

По-моему, я ненавижу эту часть.

Потерпи. Официальные мои карьеры тоже не слишком-то радовали: никаких заказов от газет, никто не предлагал работу ни в хороших журналах, ни в хороших колледжах. С брака моего, как говорится, сошел весь лоск: ММ все эти годы секретарила, чтобы помочь оплачивать счета, но эта работа ей прискучила. Она жалела, что не выучилась так, чтоб быть кем-нибудь поинтереснее, или не вышла замуж за кого-нибудь более преуспевающего. Генук.

Как говорится.

Тыщадевятьсот шестидесятый мы объявили нашим Вандеръяром: можно даже сказать, нашим творческим отпуском. Вдобавок то было испытание. Мы продали машину, сняли свои сбережения, выставили квартиру в субаренду, забрали Оруноко из школы и отправились зимовать на юг Испании, где я наконец должен был написать настоящий роман. Никто из нас раньше из страны не выезжал; план был как можно экономнее дожить до весны где-нибудь на Коста-дель-Соль, который еще не превратился в Майами-Бич; а затем автотуристами разведать западную Европу, о чем я стану вести полезный писательский дневник для будущих справок. Затем я либо вернусь домой к новой карьере с большой буквы «П» и так далее – или же вообще откажусь навсегда от этого честолюбивого замысла и устроюсь в газету на полную ставку.

Нельзя не заметить, не смогла не заметить Сьюзен, что в некоторых отношеньях ты был столь же невинен, сколь и беден.

Угу. Неудивительно, что в политической журналистике мне ничего не удавалось. Но мой кепарь.

Твой берет.

В Тыщадевятьсот шестидесятом Европу еще так же часто навещали как воздухом, так и морем. Мы пересекли Атлантику на «Ньё-Амстердаме» Голландско-американских линий и причалили в Ле-'Авре, три очень зеленых американца, премного воодушевленные, премного увлеченные и изрядно взволнованные тем, что жить нам предстоит ни под чьей не эгидой в краю, которого мы никогда раньше не видели и не знали ни одного здешнего обитателя. Через несколько вечеров после отхода экипаж устроил пассажирам международное кабаре: после того как со своими номерами выступили голландцы, англичане, французы, немцы и итальянцы, на гитарах заиграли три испанца с камбуза и запели испанские песни. В этом контексте Голландско-американских линий звучали они экзотичнее и, э-э, страстнее, нежели показались бы на борту т/х «Соединенные Штаты» или в ресторане О. К.; я обалдело поймал себя на осознании того, что Испания – не только состояние ума, но и место, ради всего святого; не просто задник для Дон Кихота или Дон Хуана, тореадоров и фламенко, но и настоящее место с поездами и таксомоторами, водопроводчиками и школьными учителями, а я везу туда свою семью вслепую, со скудным бюджетом, чтоб найти какой-нибудь городишко, куда можно забиться, пока я пытаюсь писать сраный, прошу прощенья, роман, – а что ж вообще с собою станут делать Мэрилин Марш и Оруноко, пока я этим занят, и почему, к черту, не взялся я за юриспруденцию или медицину или еще за что-нибудь настоящее и прибыльное, а не за эту, прости господи, писанину?

Короче говоря, хандра и паника. Северная Атлантика оказалась настоящей, Испания оказалась настоящей, Генералиссимус Франко и Гуардиа сивиль оказались настоящими – и вот из-за них всех я себя чувствовал до ужаса воображаемым. У ММ нервы тоже сдавали, как выяснилось: тем вечером мы с нею жутко, изнурительно поссорились.

Твоя бойна.

Ми бойна. В Ле-'Авре мы забрали «фольксваген-жук», заказанный еще из Штатов, и загрузили его своими пожитками; и поехали вниз через Францию и сквозь Пиренеи как можно быстрее, останавливаясь там, где в «Европе за пять долларов в день» велел мистер Фроммер[32 - Артур Фроммер (р. 1929) – американский писатель и журналист-путешественник, учредитель марки путеводителей, названной его фамилией (с 1957). – Примеч. перев.], а на самом деле нам удавалось, всем втроем, вписаться в десять или двенадцать, включая расходы на машину. Погода стояла слишком скверная и холодная, чтобы разбивать лагерь; замысел у нас был как можно скорее добраться до юга и зажить своим хозяйством, чтобы не тратиться на счета гостиниц и ресторанов; осмотру достопримечательностей придется подождать до весны и лета. В Париже, например, – у нас обоих с Мэрилин Марш то был первый визит – мы преимущественно занимались поисками, где бы купить походную печурку. Мы не были уверены, что у испанцев вообще бывают походные плитки, а нам такая потом понадобится…

Вспоминать все это достаточно уныло; но факт остается фактом – едва мы пустились в путь, как дух у нас воспрянул, хоть меня вся эта иностранная реальность несколько и оглушала. Чтобы американский мальчонка держал хвост пистолетом, ничто не сравнится с посадкой за руль. Мэрилин Марш, должен я тут заметить, не говорила ни по-французски, ни по-испански; я на обоих языках худо-бедно читал, но ни на одном не говорил хорошо; слишком занят я был разбирательствами с таможенниками, валютами, дорожными картами, правилами движения, консьержами и официантами в ресторанах, чтобы делать писательские заметки в пресловутой записной книжке.

Дух перевели мы только в Мадриде. Туда на несколько недель приехал Манфред – заниматься своей Дьявольщиной под прикрытием посольства, и мы уговорились, что позволим ему три дня показывать нам город. Точнее сказать, Мэрилин Марш, Оррин и я днем занимались тем, что рекомендовал «Путеводитель Мишлен», учитывая присоветованные Манфредом приоритеты, а он разбирался с темными делишками, с какими и приехал сюда разбираться, – фактически, полагаю, наблюдал за неким КГБ-шником, который наблюдал за нашими секретными учениями ВВС, предназначенными для подавления гипотетических восстаний левых сил против Франко, дабы защитить наши воздушные базы в Испании. В конце каждого дня мы с ним встречались у нас в гостинице – «Европе», совсем рядом с Пуэрта-дель-Соль, полезная подсказка Фроммера, – и вместе проводили вечер в городе.

Мой брат производил такое же сильное впечатление, как Прадо и парк Ретиро. Граф был так непринужден в этом городе, так хорошо его знал; он так спокойно и действенно разбирался с таксистами-мадриленьо, метрдотелями и лавочниками, торговался с ними и перешучивался, развлекал Оруноко историями об осаде Мадрида, попутно показывая мне хемингуэевские места, а ММ отводил подальше от ловушек для туристов туда, где можно было что-то купить действительно выгодно. Искусник Манфред: мой ушлый близнец! Даже в свои тридцать он справился бы не хуже в полудюжине европейских столиц и во всех крупных городах Северной Америки. О Граф!

Мэрилин Марш это ошеломляло. Меня она в свое время предпочла Манфреду отчасти потому, что понимала: он скорее авантюрист, нежели супруг. Но у меня карьера буксовала, а если забыть, чем на самом деле занимался Граф, – Мэрилин Марш это неплохо удавалось – то выглядел он вполне как сотрудник дипломатической службы на подъеме. А раз у нее теперь уже имелся муж, авантюрная ипостась Манфреда была для нее скорее плюсом, нежели минусом. В Мадриде тогда он мог бы ее добиться, стоило только попросить; она мне об этом сама рассказала, полувсерьез. Граф не просил.

В наш последний день там мы и купили мне бойну – в лавке, не торговавшей ничем, кроме баскских бойн. Самый практичный головной убор на свете: не продувается, всепогодный; его можно носить круглый год с любым нарядом, от строгого с галстуком до купального костюма, а когда не на себе, таскать его можно в кармане. Граф сказал, что баскские бойны служат дольше французских беретов или бойн из каких-либо других испанских краев. Моя фактически бессмертна. Я надел ее, не выходя из лавки; тем вечером я пришел в ней в ресторан; я носил ее следующие двадцать лет до вчерашнего дня. И надену ее снова, когда она вновь приплывет ко мне – или же я к ней.

В тот последний вечер в Мадриде ели мы в «Коммодоре», на Серрано на Пласа-Архентина: пять вилок в «Мишлене». То была самая великолепная трапеза, многократно превосходившая все, что мы доселе в жизни поглощали, – примерно по шесть долларов на нос. Невероятно: вот бы мне сейчас в рот кусочек «Жареного молочного поросенка по-коммодорски», пока я рассказываю историю своей бойны. Я гордился Графом и завидовал ему – и еще больше потому, что он отмахивался от заигрываний ММ, не раня при этом ни ее чувств, ни моих. Именно что полувсерьез за последним бренди трапезы он и пригласил меня подумать о том, чтобы влиться в Компанию, если с Музой все же не сложится. Помимо бюро ЗДП[33 - Заместитель директора по планированию: тж. Негласные Службы (НС), кодовое название КУДОВ.], которое, как он знал, я не одобряю, есть и множество других интересных мест для работы. Мне может быть интересно узнать, что у парочки его коллег имеются опубликованные шпионские романы, – это недурное прикрытие, – а парочка некрупных американских писателей состоит на бухгалтерском учете ЦРУ как агенты на кое-какую ставку. Но он надеялся, что в Андалусии у нас все сощелкнется как надо. Самому ему не терпелось закончить работу в Мадриде и вернуться к Кармен, Гасу[34 - Гас Секлер-Тёрнер («Мандангас»), 27 лет: сын Манфреда Тёрнера и Кармен Б. Секлер; младший единоутробный брат Сьюзен и Мириам; в 1960-х радикализовался последней единоутробной сестрой, тогда еще не поехавшей крышей, и своею матерью, тогда еще не утвердившейся в собственной сикось-накоси, по мнению самой Кармен, каковой поддалась она после исчезновения Гаса, – и вероятных пыток и гибели его в Чили в 1974 году, куда он отправился в 1973 году помогать противостоянию против успешных попыток ЦРУ «дестабилизировать» социалистическое правительство покойного Президента Сальвадора Альенде Госсенса, – а заодно и более недавнего исчезновения его отца из Чесапикского залива или же в него.] и к вам, девочки.

Что ж: щелкала той зимой в Андалусии лишь моя портативная «Олимпия», да и то без толку. Мы нашли дешевую маленькую виллу на съем неподалеку от пляжа между Торремолиносом и Фуэнхиролой: по местным меркам достаточно обустроенную, но спроектированную для испанского лета. Черепичная кровля, плиточный пол, оштукатуренные стены, никакого обогрева за исключением крохотного камелька, в котором мы жгли оливковые дрова, а это почти как жечь камни. Температура висела вокруг нижних пятидесяти[35 - Ок. +10 °C. – Примеч. перев.], что снаружи, что внутри; со Средиземноморья дуло грубыми ветрами; полы и стены у нас потели. Прочие виллы на небольшом участке стояли свободными. Мы пытались радоваться тому, что мы в Европе, но были мы на самом деле в саркофаге – и в тупике. Оррин жалел, что он не в школе; Мэрилин Марш жалела, что она не у себя в конторе; я жалел, что не у себя дома в кабинете. Иностранная действительность всего слишком отвлекала меня, чтобы можно было сосредоточиться; да и вообще роман не желал складываться. Предполагалось, что будет он о политике или политической журналистике – об этом я кое-что знал, – но принял он автобиографический оборот и все больше становился романом о несостоявшемся писателе и браке, трудном от его первых взаимных неверностей.

Но это-то ладно. Незадача моя – помимо недостатка воображения, слабой драматургии и типичной для любителя нехватки настоящей хватки в методе художественной прозы – заключалась в том, как рассказать какую бы то ни было историю среднего класса из американского предместья в той стране, которая буквально каждый день тычет тебя носом в твои основные нравственные принципы, как этого из года в год не делала наша жизнь в С. Ш. этой самой А.

Экземпли гратиа: по дороге за нашей виллой, бывало, проходили караваны цыган, и женщины рылись под дождем у нас в мусорных баках. Если они видели, как мы что-то делаем в кухне, одна принималась стучать в стекло и показывать на свой рот и своего младенца – младенцы были у них всех. Мы открывали окно и давали ей апельсин или немного хлеба. За нею подбегали другие цыганские женщины со своими младенцами, и бинго! Тут либо раздать все свои припасы бедным, как предписывает Иисус, либо начать отказывать предположительно голодным людям. Мы решили отказывать предположительно голодным людям. Но солнечная Испания, романтическая Андалусия так запросто с крючка тебя не спустит. Первая хитана, которой мы отказали, – то есть кому покачали головами в окно – проворно выудила из нашей мусорки заплесневелую апельсиновую кожуру, плюнула нам на оконное стекло и сунула эту гнилую кожуру сперва себе в рот, а потом и младенцу. Когда же мы задернули шторы, она расхохоталась над нами – ее бесстыжий тенор я слышу до сих пор, – а потом несколько минут еще обсуждала нас на цыганском испанском со своим младенцем, стоя, разумеется, прямо под слякотным дождем. Особенно расстроился бедный Оруноко; никто из нас ничего подобного раньше не делал и не видал, но он-то о таком даже не слыхивал. После этого еду мы готовили только при задернутых шторах. Буэн провенчо![36 - Искаж. исп. Buen provecho! – приятного аппетита. – Примеч. перев.]

Вот. Будь мы историками искусства, получившими грант на подсчет горгулий на всех до единой сельских церквушках Испании, мы хотя бы горгулий пересчитали. Но ехать в другую страну ни под чьей эгидой и безо всяких контактов – не в отпуск, а писать роман о жизни на родине и стране этой, по сути, говорить: будь интересной и вдохновляй; искупи эту поганую погоду, нашу финансовую жертву, перебой в наших обычных жизнях – такое требование было б неразумным и к самому Эдему. По утрам Оррин и Мэрилин Марш сбивались у оливкового огня и читали книжки из английской библиотеки в Торремолиносе, а я тем временем дрожал у нас в спальне за пишущей машинкой. Днем мы ходили на рынок и понемногу осматривали окрестности, но для подобных вылазок время года было не то. Почти каждый вечер все возвращалось к тому же оливковому огню. Немудрено, что Тёрнеры начали ссориться – всегда приглушенно из-за Оррина, поскольку в том домике невозможно было по-настоящему уединиться.

Кепарь. Вместе с похлебками рыба-с-нутом, какие ММ запаривала на нашей парижской походной плитке, когда умирала большая кухонная плита, что случалось часто, самым любимым в Эспанье у меня была моя бойна. Из-за промозглости я носил ее и в доме, и на улице; снимал ее, только чтобы принять девяностосекундный душ да спать в нашей сырой, узкой и шумной постели. Так миновали декабрь, январь и почти весь февраль. Нам не терпелось, чтобы настала весна и мы б могли выбраться с «Виллы Долороса», как мы ее прозвали, и пуститься в путь: походная жизнь, мы знали по опыту, будет чертовски удобнее и интереснее. Но волглая зима все тянулась и тянулась. Потом однажды в субботу под конец февраля я впервые потерял и вновь обрел ми бойну – дело было так:

В вышине Сьерра-Бермеха, что восстает за Коста-дель-Соль к западу от Малаги, лежит древний городок Ронда, милый Сервантесу, Гойе, Хемингуэю и Джойсовой Молли Блум, упоминающей его в своем знаменитом монологе. Главная достопримечательность Ронды, если не считать живописных улочек и старейшей арены для боя быков в Испании, – зрелищное отвесное ущелье, называемое Тахо, что по-испански означает «разрез», которое действительно рассекает городок так, словно Пол Баньян расколол его своим топором. Напомню тебе историю Пилар из «По ком звонит колокол» – о том, как республиканцы отбили ее деревню у лоялистов в Гражданскую войну и прогнали всех местных «фашистов» сквозь строй к некоему обрыву: по дороге их лупили дубинками, а потом столкнули с утеса. Пилар описывала их отдельные смерти – некоторых избивали в месиво; другие доходили до обрыва нетронутыми, и их вынуждали прыгать, – а потом замечает, что ничего ужаснее в своей жизни она не видела – пока не прошло еще три дня, когда городок снова отбили солдаты Франко. Место Хемингуэй не называет, но Граф сообщил нам в Мадриде, что городок этот – Ронда, а утес – знаменитый Тахо, который пропустить нам никак нельзя.

И вот мы загрузились в «фольксваген» и поехали по побережью мимо Марбеллы – сейчас там сплошь многоэтажные отели, а в Тыщадевятьсот шестидесятом это все еще был тихий маленький курорт, – затем свернули вглубь суши и принялись долго карабкаться на сьерру. Стояло погожее холодное утро; Мэрилин Марш менструировала и потому держалась раздражительно, но все мы были счастливы куда-то ехать, а в машине гораздо теплее, чем нам бывало вообще когда-либо на «Вилле Долороса».

По другую сторону Марбеллы нас остановила Гуардиа сивиль. Парней этих мы, конечно, видели повсюду – они стояли стражу на пустых мысах в своих оливковых мундирах и наполеоновских треуголках, с автоматическими винтовками, как будто в любую минуту ожидалось новое нашествие мавров, и вид этой стражи неизменно более или менее нервировал. На память приходили скверные отзывы Хемингуэя и Джорджа Оруэлла, и становилось понятно, что и через двадцать пять лет после Гражданской войны они здесь напоминали выжившим, чья сторона победила. Неприятно, когда тебя останавливает Гуардиа сивиль с оружием в руках посреди пустой испанской улицы.

Перед нами стоял луноликий парняга с тоненькими усиками и пятичасовой щетиной в девять утра. Строго спросил нас, куда направляемся. Ронда. ?Американос? Си. ?Туристас? Пока Мэрилин Марш рылась в поисках паспортов, я как можно ровнее сообщил парню, что в Ронде мы будем туристас, си, но вообще в Испании мы визитадорес. «Будем» далось мне не сразу, но эта разница казалась важной для нашей дигнидад. Гуардиа отмахнулся от наших паспортов и показал автоматической винтовкой на старика, стоявшего поблизости на обочине: его отец, объяснил он, живет в Ронде и ждет следующего автобуса, а до него еще час. Мы не против ли его туда доставить.

Изъяснялся он, э-э, учтиво, но неприветливо. Я ответил «конечно» – с большим облегчением, хотя в машине и без него было мало места. Мэрилин Марш пробурчала по-английски, дескать, надеется, что старик без жучков. На самом деле он был потертый, но чистенький, усохший старичок с полудюжиной скверных зубов, ни одного целого, одет в старый двубортный габардиновый костюм и белую рубашку, застегнутую до самого верха, без галстука. Всю дорогу до Ронды – всего два или три десятка миль, наверное, но почти все на второй передаче, а многие и на первой – он на испанском расспрашивал Оруноко об Америке, вопросы я переводил и сам отвечал на них, если требовалось нечто сложнее си или но. Обычное: си, мы там зарабатываем гораздо больше денег, чем все-вы тут, может, в двадцать раз больше; вместе с тем булка хлеба стоит нам в двадцать раз больше; вместе и с тем и с другим нас, туристов, у вас в стране, бесспорно, в двадцать раз больше, чем вас, туристов, у нас, эт сетера. Мэрилин Марш, которой Испании как раз уже хватило по самое горло, на своем бодром английском объявила ему, что всего два раза видела, как солнечные андалусцы смеются: первый – когда часть строящегося дома в солнечной Малаге обрушилась на солнечный запаркованный рядом автомобиль, в котором, к несчастью, никого не оказалось, а не то шутка была бы еще смешней для хохочущей толпы праздных солнечных зевак, и второй – когда в солнечном Торремолиносе пятилетнего мальчишку, прицепившемуся, чтоб бесплатно проехаться под дождем, к заднему борту тележки, запряженной ослом, смеющаяся толпа праздных зевак показала возчику, и тот пинками прогнал его по солнечной улице прямо под праздные ноги смеющейся толпы солнечных эт сетерас. Но абло американо, пробормотал Оррину старик. Но вашей национальной чести способствует, продолжала тогдашняя Миссус Тёрнер – она как раз тогда читала о взаимных жестокостях при Гуэрра сивиль, – что солнечные испанцы никогда б не могли быть виновны, к примеру, в Аушвице. Во-первых, у вас печи бы сдохли, как наша кухонная плита, а вовсе не евреи, от которых вы все равно избавились в вашем солнечном Пятнадцатом веке, нет? А во-вторых, все это понятие о лагерях уничтожения на ваши изощренные мавританские вкусы было б чересчур безличным. Гораздо более аградабле сталкивать публику с обрыва по одному в роскошный средиземноморский закат, как вы это делали под Малагой, – три сотни там было или же три тысячи? Или изнасиловать, а затем убить целый женский монастырь, набитый монахинями, в манере их предпочитаемого святого – то было в Барселоне или в Валенсии?

Юного Оруноко, как я видел в зеркальце, это потрясло до самых носочков. Старик наш в ответ улыбался, жал плечами и кивал – ему, полагаю, было стыдно за ММ, что она упорно мелет какую-то белиберду. Он заметил, что горы тут вокруг богаты водой, а также соснами. Весь путь наверх он клянчил у Мэрилин Марш сигареты «Мальборо» – в те дни мы все курили – и стряхивал пепел себе в левую ладонь. Даже на окурки он плевал и сберегал их у себя в левой руке: пепельница у заднего сиденья, сообщил он Оррину по-испански, слишком уж чистая. На окраине Ронды он попросил себя высадить, предложил заплатить нам столько же, сколько за автобус, учтиво поблагодарил Оррина, когда мы от его денег отказались, а после этого мимоходом вывалил содержимое своей левой руки на пол машины и вытер ладонь о покрытие сиденья, говоря нам адиос.

Ронда. Ми бойна. Там стояла холодина, и от крепкого ветра с Серраниа-де-Ронда по улицам болтаться было неприятно. Тем не менее на главной площади расположилось солнечное сборище праздных зевак ММ: все мужчины, преимущественно одеты, как наш старик, лица прямиком из Гойи, все на нас пялятся, ни единой улыбки. Двигалась здесь только наша машина; на то, чтобы запарковать ее и выбраться наружу, потребовалось некоторое мужество; вообще-то мы решили сперва осмотреть эту Пласу-де-Торос, чтобы прийти в себя. Оррин поплевал на «Клинекс» и протер испачканное сиденье; мать его в ответ на его прямой вопрос объяснила, что вела себя грубо с этим вьехо, потому что его страна приводит ее в ужас. А то, что сказала ему она, пусть таки-да, невежливо, но не составляет и десятой части всей правды. А вся эта стариковская возня с окурками почти наверняка не отместка, а просто весьма испанское сочетание угодливости и беззаботности – вроде того, что приводит к испражнению на лестницах соборных колоколен, но лишь на площадках и всегда только с одной стороны.

Мальчик затих. Я заметил, что сезон у нас долог. Старая арена примыкала к Тахо; из путеводителя, к моему замешательству и мрачному наслажденью Мэрилин Марш, мы выяснили, что в эту пропасть друг дружку сбрасывали не только республиканцы и лоялисты, но также католики, мавры, вестготы, вандалы, римляне, финикийцы, лигурийцы, кельты, иберы – и, несомненно, случайный Хапсбург, Бурбон и пьяный турист – подвергались тахованью, равно как, вообще-то, в порядке вещей за последние две с чем-то сотни лет все быки и лошади пикадоров, убитые на этой Пласа-де-Торос. Оррин таращился; ММ замерзала. Поехали, к черту, домой, сказала она через полчаса после нашего приезда. Прозвучало до жути так, будто она имела в виду США.

Я настоял на том, чтоб хотя бы проехать по всей остальной Ронде и выйти на Пуэнте-Нуэво через ущелье. Она уступила – ради Оррина, хотя сама осталась в машине. Оруноко и я вышли на громадные каменные арки моста, оглядели великолепное кольцо гор и заглянули в изумительный, захватывающий дух Тахо. Я крепко держал его за руку: сезон и вправду был никудышный, и никудышный (хоть в основном и солнечный) день. По ущелью лупил ветер. Я перегнулся через парапет моста, пораженный здешней свирепой историей в той же мере, что и местными красотами, и попробовал напомнить себе, что электрическое напряжение между двумя людьми, скороварка одного человеческого сердца – такой же уместный материал для литературы, что и эпические судороги истории и географии. Я даже записал себе в той дурацкой записной книжке где-то в январе: Каллиопа не единственная муза. Так и есть, так и есть, так и есть. Но.

Сильный удар ветра сзади сорвал мою бойну, и вниз понесло ее; вниз, и вдаль, и прочь с глаз. Ах, черт, сказал я. Просто кепарь, но мне он нравился. Мы вернулись к машине, где холодно сидела и ничего не делала Мэрилин Марш. Я кепарь потерял, сообщил я через ветровое стекло. Интонация у меня, как я хорошо помню и через двадцать лет после того случая, была пробной смесью сожаления, изумления и раздражения и предназначалась столько же для прощупывания ее чувств, сколько и для выражения моих. В те дни таким тоном я говорил часто. Какая жалость, ответила ММ, и в ее тоне звучало такое беспримесное презрение ко мне и отвращение от всего нашего испанского замысла, что я поймал себя на словах: Давайте сходим поищем ее – там есть тропа на дно, где римские термы. Может, отыщем мою бойну на трехтысячелетней куче трупов.

Не спятил ли я, пожелала узнать она. Она замерзла, произнесла она через стекло, и насрать ей на эту тропу, на термы, на мой кепарь…

Фразу я закончил за нее: Или его бывшего владельца, нет? Мы вдруг вознегодовали друг на дружку. Сиди тут и замерзай в своем собственном льду, сказал ей я, а мы с Оррином намерены спуститься и осмотреть этот двухзвездочный Тахо. Да хоть прыгни в этот двухзвездочный Тахо, ответила Мэрилин Марш, а вот Оррин останется тут. Последовал зрелищный прилюдный спор, все это кричалось сквозь закрытые окна машины. Оруноко сгорал от стыда; я тоже, особенно когда к нам притянуло несколько праздных зевак – поглядеть, что это там затеяли американос. В ближайших дверях даже материализовалась неизбежная Гуардиа сивиль. Но кнопки наши уже оказались нажаты: из нас выстрелила целая зима адреналина и куда больше чем целая зима взаимных обид.

Ну да ладно.

Наконец Мэрилин Марш велела Оррину садиться в машину. Очень подлый это ход: мне тогда нужно либо отменить ее приказ и вынудить Оррина выбирать между нами, либо избавить его от этого, позволив ей настоять на своем. Я, конечно, сделал последнее, но уж так разозлился, что после ничем уже не удержать меня было от спуска в ущелье. Когда ж я сорвался туда, где начиналась тропа вниз, ММ впервые опустила свое окно, дабы завопить, что к тому времени, когда я вернусь, их с Оррином может тут и не оказаться. Придумал я лишь завопить в ответ, что я могу и не вернуться. Не самый сокрушительный ответный выпад. Мне пришлось миновать ухмылявшегося Гуардию и пару зевак, расступившихся передо мной, – и я двинулся вниз, ощущая себя так же глупо, гневно и грошово, как и обычно за все свои тридцать лет.

Глубиной Тахо-де-Ронда метров двести. Я ожидал, что спуск окажется труден, но нет: только ветрено, промозгло и зрелищно. И Оррину, и Мэрилин Марш он дался бы без труда; среди прочих моих чувств присутствовало сожаленье, что супруги с отпрыском со мною нет. Но я с облегчением и в одиночку занимался чем-то, требующим хоть каких-то усилий. Крупные кучевые облака выключали и включали солнце, словно свет на потолке, соль и сомбра. Ветер – а заодно и мои смешанные чувства к Испании, моему замыслу, моему браку и самому себе – стихал, пока я пробирался вниз по расщелине. Я взаправду рассчитывал обнаружить, что дно завалено отходами Ронды, если уж не скелетами быков, фашистов и финикийцев; однако на самом деле тот поток, что предположительно и проре?зал ущелье, по-прежнему через него несется, смывая всю его человечью историю и, допустил я, мою бойну, в том маловероятном случае, что эта штука до него долетела.

Тропа достигла дна у руин римских терм и того каменистого потока, взбухшего от таяния снегов на Серрании. Пять минут я отдохнул на развалинах – душевно изможденный и несчастный. Небесная потолочная люстра переключилась на сомбру. Затем я миновал последний поворот тропы между соснами и свободно лежащими валунами, чтобы поближе взглянуть на поток, прежде чем взбираться обратно в город к тому, что ждет меня – или же не ждет. У самого уреза воды солнце зажглось снова, э вуаля! ?Каррамба! Мирабиле дикту! Справа вверху, под залихватским углом на громадном округлом валуне, как шарфом, обмотанным стремнинами, словно исполинская безликая голова…

Что скажешь, Сьюз: миллион к одному? Да еще и подсвеченная, иначе я б нипочем не увидел ее на той крапчатой луне валуна, нацеплена идеально. Из меня вылетел звук, полусмех, полу-что-то еще; я осмотрительно полез по камням забрать ее, покуда какой-нибудь случайный выверт ветра не испортил первого совпадения вторым. ?Ми бойна! Я ее поцеловал – взаправду; на глаза мне навернулись слезы, хочешь верь, хочешь нет; слезы отчасти подлинного чувства к этому кепарю, пока я радушно и плотно напяливал его себе на голову и выбирался обратно на берег и вверх по тропе к Ронде.

Ну, то уж точно был символ – знаменье. Но чего? Взбираясь назад, я все покачивал головой (осторожно), недоумевая, что мне полагается делать с таким необычайным пустяком совпаденья и всею своей жизнью. Что за счастливый, языком-прицокивающий был бы это анекдот в браке получше, между лучшими людьми!

На Пуэнте-Нуэво я взобрался таким же несчастным, каким и спускался с него. Никакого «фольксвагена» куда хватает глаз, никакой Мэрилин Марш – но там стоял юный Оррин, совершенно один на мосту, весьма уныло глядя в мою сторону, с некой знакомой с виду коробкой писчей бумаги у ног. Пока я спешил к нему, у меня сложилось впечатление, что праздные зеваки отводят взгляды.

Дорогой храбрый Оруноко. Я обнимал его, а он рассудительно сообщал, что мама уехала, как и грозилась. Он не думает, что уехала она далеко или навсегда, но не уверен. Ехать с нею он отказался – беспрецедентное поведение! – здравомысленно рассудив, что он выполнил ее первый приказ не идти со мной, а если его придется между нами соломонить (термин не Орринов), то он попробует поделиться между нами поровну. Мало того – и будь я тем рассказчиком, пытаться стать коим я и отправился в Испанию, я б изложил еще в самом начале истории, что у меня развился суеверный страх потерять свою рукопись-в-работе и я всегда таскал ее с собой на наши продолжительные вылазки в ее коробке для писчей бумаги, – мало того, моему сыну пришло в голову, что в материнском гневе своем она может «сделать что-нибудь резкое» в виде ответного удара: и, выходя из машины, он прихватил мою рукопись с собой!

Чем я, Сьюзен, заслужил такого принципиального, разумного, упрямого сына? Меня чуточку удивило, что Мэрилин Марш и правда уехала; более того – что она оставила и Оррина. Можешь вообразить, как меня тронула верность мальчика и как сообразно несчастен я был из-за того, что, выбирая между родителями, ему пришлось эту верность применить. И вид той рукописи, истории моей, на том мосту…

Ну: там была моя история, нет? Наша американская домашняя маета на фоне национальной маеты Эспаньи; предприятию полагалось нас обновить, но оно лишь усугубило наши различия; история, увязшая в заботе о самой себе, об истории, увязшей в заботе о самой себе. Вот я пла?чу на том мосту – и чуть не плачу теперь, когда пересказываю два десятка лет спустя, – а Оррин говорит: Ладно тебе, пап; ну чего ты, пап. Хочу ему сказать: Все в порядке, мальчик, это ничего, но голос не желает из меня доноситься. П. З. наблюдают за нами с конца моста. К нам подбредает Гуардиа сивиль, несомненно прикинув, что я намерен спрыгнуть, и спрашивает, как я.