Читать книгу Арена (Наталья Юрьевна Дурова) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Арена
Арена
Оценить:
Арена

3

Полная версия:

Арена

– Еще бы, шестой час. Утро ведь! Григорий Иванович, я вам и «Яблочко» спляшу, только поскорее уйдем. Я уже сомлел и ненароком еще и себя упакую.

Втроем они ловко завязали сундук и пошли с манежа прочь.

Предутренняя конюшня била в ноздри дикой силой своих запахов. Тючин устало вздохнул. А Надя опять засмотрелась на клетки. В одной из них лев скорчился, забившись в угол. Возле гардеробной стояли сундуки приезжих. «Переезд – осень! – подумал Шовкуненко. – Она чутка, Наденька! Как мне хочется чувствовать все по-твоему, глядеть на все твоими глазами, девочка! Вот они обращены ко мне. Сегодня мягки, восторженны. Я не хочу, а понимаю, что кажусь тебе гордым, славным батей. А ведь я – Шовкуненко. Григорий Шовкуненко, который старше тебя на четверть века. И разница сказывается: тебе, Надюша, упаковка – и осень в цвете обнаженном, ярком. Осень – в настроениях людей. А мне – в шелухе опавших листьев, в скрипе деревянных ящиков, где лежит наш реквизит. Но это не главное. Вот оно, главное, родное – цирк с его манежем, конюшней, и то, что мы вместе идем, идем…»

Шовкуненко притянул к себе Надю и, покосившись на нечищеное, мокрое стойло, в котором расслабленно дремала лошадь, сказал:

– Когда предутренняя конюшня покажется вам лесом, свежим и росистым, тогда я буду уверен, что вы никуда, никогда не уйдете из цирка.

Тючин нахохлился, опять вздохнул:

– Не верь ему, Надюшка! С первым трамваем такой «росе» конец придет. Уберут, и точка. Цирк грязью не дышит.

– Молодец, Дима, проснулся. – Шовкуненко обнял обоих партнеров за плечи и неожиданно тихо, мелодично запел песенку без слов. Запел басисто, протяжно, и Надя инстинктивно прижалась к нему. Ей было необыкновенно тепло и уютно. Она зажмурилась: «Батя!» Шовкуненко тянул песенку, убаюкивая и Надю и Диму. Колыбельная на ходу. Колыбельная в предутренней, уже хлопочущей в клетках и стойлах конюшне. И это все жизнь, не вынесенная на подмостки арены. Жизнь с ее утверждением поэзии и пота, но главное – настоящей романтики.

Казалось, никогда не кончится эта тихая, задумчивая колыбельная, пропетая перед отъездом. Пройдет треть суток, и поезд на несколько дней оторвет всех артистов от привычных будней цирка. Без репетиций по утрам, без представлений по вечерам, только с убаюкивающим стуком колес, наполняющим отдохнувшее тело леностью. Но это через несколько часов. Поезд отходит в семь часов двадцать минут вечера.

Однако, когда упакованный реквизит увезли на вокзал, Надя вдруг почувствовала, как что-то связывающее ее с Ивановским цирком оборвалось и существование здесь уже походило на живые воспоминания. Боясь показаться без дела лишней, она ходила по пятам за Шовкуненко до тех пор, пока не начался рабочий день администрации цирка. Теперь можно пойти и разузнать, как быть с комсомольскими взносами и необходимо ли сниматься с учета.

В комнате секретарши директора обычно находились все комитеты, какие только были в цирке, даже Общество Красного Креста.

– Так Сафонов завтра ведь уезжает, – ответила ей секретарша. – Кажется, он сдал все дела новому комсоргу, сейчас погляжу. – Она посмотрела на список приехавших. – Значит, ищите Вадима Сережникова.

Надя глотнула воздух.

– Не может быть? – Надино лицо залилось краской. С какой робкой, почти болезненной застенчивостью она не отрываясь глядела теперь на секретаршу, будто та должна была сказать ей самое важное.

Секретарша растерялась.

– А у вас что-нибудь случилось? – работая в цирке не первый год, секретарша знала, что обычно неприятности бывают со взносами. Но райкомы учитывали специфику цирка и относились снисходительно. – Да ведь часто так бывает, знаете, разъезды, все поймут. Не волнуйтесь…

А Надино лицо теперь светилось радостью и отчаянием. Зачем он здесь, если ей через несколько часов нужно покинуть город? Встретились, а встреча – разъезд!

Нет, не так она представляла себе встречу с ним. И, заставляя себя, Надя пошла искать Вадима.

– Сережников? Он во дворе, свои булавы керосином мажет, – сказали Наде.

Она постояла и вышла. Он был к ней вполоборота. Несколько булав, похожих на винные бутылки с вытянутым горлом, лежали на фанере. Надя представила себе, как погаснет в манеже свет и все эти булавы станут громадными светляками, что по его воле закружатся в воздухе.

Надя не двигалась. Неожиданно волнение, испуг – все это ушло. Важно, что он был здесь и она глядела, как он работает. Одна и еще одна булава… Остались только две. Затем он пойдет за кулисы и заметит ее. Целых две булавы! Как трудно ждать!

– Вадим, я тебя жду! – сказала Надя.

Он на секунду застыл, держа в руках керосиновую тряпку, потом, точно стряхивая с себя что-то, пытался продолжить работу, снова наклонился, смазывая последнюю булаву. Надя встала перед ним… Он нечаянно провел тряпкой по ее башмакам… Встал и, не веря глазам, притянул Надю к себе.

Обнявшись, они стояли, забыв о том, что здесь двор, что разгружают чьи-то клетки, что рядом плошка с керосином. Чьи-то шаги… Надя только вздрогнула от них. Вадим сильнее прижал ее к себе. Скрипнули ворота, задрожала под булавами фанера.

– Э, вы там, с керосином! Осторожней, огнеопасно ведь! – крикнул сердитый голос. Второй сверху, ухмыляясь, ввернул свое словечко:

– Оставь ты их! Видишь, уже воспламенились, – и клетка с грохотом въехала в конюшню…

6

Надя не узнавала себя, не узнавала Диму и Шовкуненко. Кулисы звучали иначе, манеж заставлял цепенеть каждый мускул. Премьера! Сегодня, сейчас премьера. Она взглянула на свое отражение в зеркале. Костюм плотно облегает фигуру. Трико, телесное, невидимое зрителю, заточило ноги в трикотаж, ноги безупречны. Надя точно фигуристка, вбежавшая в гардеробную с катка.

Неровный румянец заливает ее щеки. Шовкуненко сам гримирует Надю. В его сдержанности сквозит волнение, или это ее собственное волнение заставляет ее в Шовкуненко видеть себя.

Он склонился над Надей. В руке растушевка.

– Не суетитесь. Откройте глаза. Глядите вверх, – речь его суха, лаконична, словно на репетиции.

Красная и белая, две точечки у самого разреза глаз.

Теперь на крышке от коробки грима он пальцем месит черный и белый тона. Добавляет голубой, и получается масса – цвет нахмурившегося перед дождем неба. Надя, не понимая, глядит на грим и сама, потянувшись к алому, как помада, ковырнула его спичкой.

– Что вы хотите сделать? – спросил Шовкуненко.

Надя облизнула губы.

– Намазать губы.

– Потерпите, я сам это сделаю. Алый слишком контрастен. У грима есть своя мудрость, чуть больше – он зачеркнет обаяние, чуть меньше – сделает естественное лицо полинявшим. Ваш грим должен быть очень легким, пластичным. Вы не укротительница львов, где все должно говорить о силе. Мне нужно от вас другое. Юность, только расправляющая крылья. Вот почему гримирую вам одни глаза. Они должны распахнуться, стать бездонными, не утратив цвета. Губы – слегка розовым, а тоненькой линией коричневатого тона обведем их контур. Иногда я ругаю себя, что не вовремя приходится заводить разговор. Но вы должны, Надя, знать в цирке не только работу и репетиции, а еще очень и очень многое. Ведь без таких атрибутов цирк немыслим. Вот грим. Им надо уметь пользоваться. Нельзя делать свое лицо маской. Маска сейчас в цирке необходима лишь тем артистам, кто связан с ней традицией: клоуны, Дуровы, Лазаренко. А мы – акробаты. Это жанр. В нем уместен грим, выявляющий самое существо артиста: у меня – силу. Я нижний, держу весь номер и в прямом и в переносном смысле на плечах, а у вас и у Димы – обаяние молодости.

Надя посмотрела на грим теперь иначе. Что она ей рассказывает – коробка с разноцветными квадратами краски? Пока ничего! Так же в детстве ничего не рассказывали кубики азбуки, до тех пор, пока не научилась девчонка их по-своему складывать.

– Я готова? – робко спросила она у Шовкуненко.

Он закусил губу.

– Держитесь в манеже так, как обычно. Чтобы не было «сорвиголовы» или, что еще хуже, «растерявшейся курицы». Спокойней.

Тон его был невозмутимым, но тем не менее Надя передернула плечами, встала и, метнув на него недовольный взгляд, выскочила из гардеробной. Оставалось не более семи минут. Шовкуненко не нужны были часы: когда в манеже шло представление, время он определял по музыке. В его движениях не было суетливости. Шовкуненко действовал четко, продуманно. Оставалось семь минут, нужно стереть с рук грим. Приготовить дощечку для канифоли, захватить халат и покинуть гардеробную. Однако сегодня он почему-то делал все в спешке. Спешка беспощадно вела к волнению. Нужно стереть с рук грим. Стереть начисто, чтоб руки в работе были сухими, крепкими. А он медлит: ведь только что под его руками дрожали ее ресницы, полуоткрывались губы, пересыхая и делая грим матовым.

Шовкуненко потер пальцами свои губы. Легкое ощущение поцелуя. Он тотчас прогнал его, увидев в зеркале свое лицо. Оно было слишком размягченным. Это не для манежа.

Он прикрыл дверь гардеробной. Пошел, остановился подле занавеса, где Надя в щелочку наблюдала за публикой. Надины плечи были опущены. Дима успокаивал ее:

– Не робей. Ты выбери себе какое-нибудь лицо, которое бодро улыбается, и дуй на него. Там, Надюшка, тыщи две людей. Обязательно есть один среди них, кому понравится все: упадешь – и это любо-дорого будет. Я так всегда. А чего? Законно!

– Приготовились! – гулким шепотом произнес Шовкуненко, и они построились треугольником. Впереди – Надя, за ней – Дима и Шовкуненко.

Занавес распахнулся, пропустив их, и снова бесшумно сомкнулся.

Дима едва заметно подмигнул ей, указывая на зрителей, и еле слышно сказал:

– Нырнули!

Но Надя и не попыталась искать себе опору в густых рядах людей. У нее в глазах стояла пестрая мозаика лиц. Она их видела то отчетливо, то в зыбкой ряби радужного цвета. Нынче работа начиналась с нее. Она пристегнула лонжу. Дима поднял ее рывком на руки, так что Надя подошвами ощутила его ладони. У Шовкуненко на лбу самый высокий перш. Надя видит запрокинутую голову и губы, шевелящиеся, словно Шовкуненко напевает. Надя уже на перше. Свет медленно гаснет. Едва она ступит на макушку, как темь наполнит цирк и только два боковых прожектора, скрестив лучи, выхватят их фигуры, отбросив тени на стены цирка.

Надя поднялась во весь рост. Площадка мала, одна ступня умещается на ней твердо. Надя застыла, стоя на одной ноге. Другая, как в танце, медленно потянулась назад.

Шовкуненко осторожно опускается на ковер. В его глазах сейчас только один кадр: девушка, забывшаяся в мечте. Ее рука протянута к свету. Теперь Надя – ласточка, руки парят в свете лучей прожектора, носок ноги взвился к затылку. Шовкуненко садится на ковер. Поза у Нади иная: нога, как полумесяц, она придерживает ее руками, волосы серебрятся на розовом трико. И будто нехотя руки отпускают ногу. И снова задумчивая, нежная Надя стоит, впитывая свет. Шовкуненко лег на ковер. Пируэт – и он ничком лежит на ковре. Шовкуненко ловок, уже три пируэта, но запрокинутая голова недвижима, как и перш, где на самом верху застыла Надя. Еще пируэт – и Шовкуненко опять ничком распластался на ковре. Он согнул ноги, а Дима, едва налегая на ноги Шовкуненко, вытянулся в стойку. Надя шевельнулась. Арабеска. Почему в цирке этот трюк так назван – ведь это шпагат по вертикали. Ее колено прижалось к уху, руки обвили ногу. Обвили, но не придерживали. Голова ее так склонилась, словно нога была стволом березки, что обвили девичьи руки.

Тени поползли по стене. Шовкуненко поднялся. Надя переменила положение. Доля секунды, и цирк снова вспыхнул ярким светом. Растворились лучи прожектора.

Надя спрыгивает на ковер. Зрители аплодируют первый раз. Гулко, долго, несмолкаемо. И только сейчас она чувствует: «Премьера!» Забилось сердце, дрогнул подбородок.

Номер идет дальше, трюк за трюком. И стоит Наде прикоснуться к першу, как моментально раздаются аплодисменты. Успех! Зритель тронут, покорен: артист признан!

Номер окончен, а аплодисменты звучат. Эти принадлежит уже не ей, другим артистам, а Наде кажется, что опять раскрывается занавес, чтобы повторить ее радость. Она прижалась к стенке, не думая уходить, не видя суетливых кулис, где блестки на костюмах напоминают поблескивающую в сумерках изморозь.

Шовкуненко набросил на Надю свой махровый халат. Дима подставил деревянные колодки[2]. А Надя зачарованно смотрела на занавес, не говоря ни слова. Они что-то объясняли ей. Дима поцеловал в щеку, Шовкуненко сгреб в охапку и, как ребенка, только что выкупанного в ванне, понес в гардеробную.

Люся строго кивнула и отчетливо сказала:

– Поздравляю вдвойне!

Музыкальные клоуны, растянув концертино, с нежным аккордом пропели:

– Поздравляем с премьерой!

– Кажи нам, Григорий Иванович, клад свой.

Шовкуненко поставил на пол Надю. Халат, как мантия, ниспадал на цементный пол конюшни.

– Принцесса наша! – пробормотал Шовкуненко.

Дима подхватил его фразу.

– Расступись, братцы, дайте нашей принцессе в себя прийти, – урезонил он турнистов. Те, шутливо отдав честь, посторонились.

И Надя с партнерами пошла к гардеробной. Дробно застучали колодки, халат заметал следы. Надя не могла прийти в себя. Она устало опустилась на сундук. Гардеробная теперь была тоже не просто комнатенка со скарбом реквизита и костюмов, а кусочек цирка. Над головой, с потолка, льются гомон, смех, оживление и даже топот ног – это напоминание: быль, быль!

Топот бурный – у зрителей антракт. Перерыв на двадцать минут. А Надя вслушивается, зная, что для ее ощущения не будет никогда и никакого антракта.

Шовкуненко, улыбнувшись ей, проговорил:

– Хорошо!

– Очень! – вырвалось у Нади.

Дима успел переодеться. Шовкуненко разгримировывался медленно, наблюдая за ней в зеркале. Ом понимал, что Надя не видит его взгляда. «Да, она слишком артистична, слишком», – подумал он про себя. «Она полна сейчас не своим «я» – нет. Совсем другое. Гораздо большее: не переживает, а живет искусством. И это пришло к ней сегодня в работе. Здесь не бравада. Вот почему сейчас она вся сникла».

– И как же нам теперь быть? – лукаво спросил Тючин.

– Как?! Отпраздновать, – ответил Шовкуненко.

Надя была безучастна.

– А где? В ресторане «Северный». Тогда нужно быстрей. Города меняются, а порядки в ресторанах одинаковые. До двенадцати впускают. Надь, будет тебе мерзнуть в трико, складывай юбчонку, и поехали.

Надя, очнувшись, вопросительно поглядела на Диму.

– Ну да. Справлять, говорю, поедем. В ресторан. Чего ты? Господи! Нет, Григорий Иванович, обратите внимание на ее лицо. Ты, Надь, что, испугалась? Честное слово могу дать, в ресторанах аппендицит не вырезают, там его скорей наживают, но сама понимаешь: бояться нечего.

– Ни в какой ресторан я не пойду!

– Тю! Обалдела. Это ведь премьера – шутка, что ли! Обязательно справить надо. Ты в бога веришь? Нет? Жаль! Я вот одному старику в цирк посоветовал ходить, потому что у нас живые боги есть, и он про грех забыл, по сей день билет в первый ряд покупает… Так и здесь. Ничего страшного. И в ресторане – люди. Наши ведь там будут все. Эх ты, партнерша! – Тючин разочарованно махнул рукой.

Шовкуненко с уважением глядел на взъерошенную, сердитую партнершу. Ему был близок ее испуг при слове «ресторан». Она не привыкла снимать чужое и наносное, видя в ресторане два-три знакомых лица. Быть может, праздники она справляла в своей семье дома. Нет здесь папы и мамы, значит праздник в душе.

– А мы по-семейному справим, – заключил Шовкуненко.

Тючин недоуменно уставился на него.

– Верно, беги за провизией. Пойдем к инспектору манежа. Он-то ведь оседлый. Дом имеет. Самовары, вроде бати, коллекционирует.

– Григорий Иванович, ведь там как следует не обмыть нам премьеру. То ли дело – ресторан. Артисты пойдут.

– Ничего, Тючин. Пусть идут. У всех эти премьеры в порядке вещей: каждый месяц. Они идут уже скорее смыть, чем обмыть. А у нас, – Шовкуненко кивнул Наде, – настоящая премьера. Ее обмывать ни к чему…

7

«Кто такой инспектор манежа?» – неожиданно спросила себя Надя. Если дом его открыт для артиста, если сердце ведет летопись премьер – значит историк. И действительно, комната была похожа на музей, где собраны пестрые плакаты, ленты, регалии, самовары, подковы.

– Это в двенадцатом году, от Поддубного, – пояснял он гостям. – Вот, Григорий, афиша Бено. Тогда он на подкидных досках работал. Шустрый ярмарочный номер. Этакая карусель прыжков.

Надя с восхищением стояла подле афиш, пожелтевших, расклеенных веером. Шовкуненко слушал молча, а Тючин тоскливо оглядывался на стол, который казался ему куда красочней воспоминаний.

Хозяйка дома радушно пригласила всех к столу. Звон рюмок, смех, разговор о премьере. Надя будто встречает Новый год. Как сложится ее жизнь дальше – кто знает?! Но сегодня такое счастье! Шовкуненко и тот расцвел: выбритый, неколючий. Дима, подогретый вином, ухаживает за ней с упоением.

– Ну, Григорий, видно, будем скоро свадьбу справлять в твоем номере, а? – шутливо пробормотал инспектор манежа.

Шовкуненко, не поняв его, смущенно ловит взгляд Нади.

– И то верно, надо подумать. А то мыкаемся, как три сухих листа, из которых ветку не составить.

– Слышь, Надь, чего Григорий Иванович сказал? – Тючин подлил Наде красного вина.

– Вон сидят голубки, ожени их, Григорий, хорошая пара.

Шовкуненко вздрогнул. Нечаянно, по доброте, инспектор коснулся самого горького и больного, что было на сердце у Шовкуненко. «Не меня считают парой, не меня! Вот почему все эти дни я чувствовал себя человеком, в руках которого всего лишь солнечный зайчик». Настроение уже было испорчено.

Надя сразу заметила злость Шовкуненко. Он нисколько не утаивал ее в шутках. В разговор вступал редко и делал это, видимо, лишь с умыслом досадить Наде и Тючину. Но Дима на выпады Шовкуненко не обращал внимания и с удовольствием уминал пышный пирог с капустой да по-прежнему ухаживал за Надей. Однако, хватив лишнего, он все порывался прилечь на диван, и когда они попрощались с радушным домом, Дима с трудом выговорил длинную фразу, извинился и побрел в гостиницу. Шовкуненко вызвался проводить Надю. Вдвоем торопливо пошли по улице. Только снег скрипел под ногами.

– С кем вас поселили?

– Вдвоем мы теперь: Люся Свиридова и я.

– Люся? Зачем вам такая соседка?

– Она добрый человек.

– Ошибаетесь, человек добр, если умеет делиться с ближним самым святым: сердцем. Впрочем, вам это непонятно. Фронта не знали. Для вас сердце, – Шовкуненко на заиндевелой панели начертил сердце, пронзенное стрелой, – не так ли?

Надя уткнулась в воротник. Он огромный, злой человек.

Надя задохнулась от обиды и страха.

– Вы не посмеете!..

Шовкуненко ошарашенно застыл перед попятившейся от него фигуркой.

– Скажи мне, что я сделал? Зачем же ты плачешь? Надя, Надя! Как же так, ведь родных у меня нет, кроме тебя. О чем ты подумала, девочка? Даже в мыслях не было… Я не пошл, Наденька! Только упрямство. Дикое, совершенно дикое. Клянусь, я был готов сегодня растерзать Диму, потому что у него больше прав быть рядом с тобой. Он молод…

Надя недоверчиво посмотрела на него и снова пошла рядом, мучительно торопясь к своему угловому дому с одинокой вывеской «Аптека».

– Здесь?

– Да.

– Какой этаж?

– Второй.

– Я доведу до двери.

– Не надо! – Складка губ ее стала жесткой.

– Постойте со мной, Надя.

– Нельзя, поздно.

– Прошу.

– Нет.

Шовкуненко сел на ступеньку. Его спину освещал желтоватый ночник, горящий в подъезде дежурной аптеки.

– Григорий Иванович! Мне нужно идти. Поздно, неловко перед хозяйкой.

– Ну идите.

– А вы? – Надя робко посмотрела на Шовкуненко.

Он не двинулся с места.

– Хорошо, я постою с вами, – сказала Надя.

Дверь аптеки растворилась. Надя посторонилась. Человек задел полы шовкуненковского пальто.

– Простите!

На мгновение их глаза задержались, оглядывая друг друга.

– Жорж?! – поморщился Шовкуненко.

– Привет, Шовкуненко!

Надя с любопытством посмотрела на незнакомца. Клетчатый теплый пиджак, унизанный молниями, словно швами. Вязаная шапка, такое же кашне и замысловатые ботинки, помесь спортивных с сапогами.

– Проживаешь здесь, что ли? – голос Шовкуненко изменился, стал обычным, глуховатым. Надя с облегчением вздохнула. Незнакомец, должно быть, положил конец нелепому, томительному объяснению.

– Шутишь. Мне ли, нам ли думать об оседлости! Мы артисты, циркачи, – расплылся в улыбке Жорж.

– Ну, циркачей оставь для себя, – оборвал его Шовкуненко. – Чем занимаешься?

– Ты что, анкету заполняешь? Так я на работу в большой цирк не напрашиваюсь. Сам при деле, где тоже цирк имеется. Потому я пекусь о здоровье ближнего. Клоун простужен. Вот приехал за лекарством.

– Тело лечишь, а душу по-прежнему калечишь? – усмехнулся Шовкуненко.

– Наоборот, благодетельствую. Война прошла. Народ, в смысле артистов, разбрелся. У одних партнер погиб, у других – реквизит, третьи – сами потерялись. Вот я и восстанавливаю. Да, да, и реставрирую. Целый цирк на колеса поставил. Выступаем от Энской филармонии, ей денежки тоже нужны. Иногда мои реставрации превращают представления в фейерверк. Так что мы с тобой и коллеги и соперники. В крупные города, где вы, нам, правда, путь заказан. Сегодня с ночным поездом приехал за лекарством, а поутру – к себе, сто семьдесят километров отсюда. Глухомань. А зритель великолепный!

– Значит, в бродячем нашел дело более выгодное, чем слоновый помет? – лицо Шовкуненко стало ожесточенным, карманы оттопырились от стиснутых, напряженных рук.

– Жорж Пасторино, – представил он его Наде. – Если мягко – деловая тля, по-мужски – последняя сволочь. Правда, теперь надо искать точные определения. Если верить, он стал иным. Попробуем верить.

Едва он произнес это, как почувствовал, будто стало легче дышать. Он виновато посмотрел на Надю, которая жалко прыгала на одной ножке, пытаясь согреться. Затем, надеясь, что она не уйдет, сказал:

– Не пора ли по домам?

Уличная лампа, неяркая, колышущаяся от ветра, разливала усталость. Надя поежилась – замерзли ноги. Она переступила с ноги на ногу; эти двое забыли о ней. У них был поединок.

Пасторино с иронией, в которой сквозило подобострастие, подтрунивал над Шовкуненко. А тот отвечал немногословно, по-мальчишески, с яростью, будто бил из рогатки.

– Сумасброден? Что ж! Твоя правда. Но, Шовкуненко, есть пословица: не плюй в колодец – пригодится воды напиться.

– Будь спокоен, Жорж. Из твоего колодца глотка не сделаю. Да и не грунтовой он. Балаган, наверное. Смотри, как бы сам не засох от жажды. Пойдешь по миру с кружкой. И никто тебе капли не даст: будут помнить, что ты горе их в деньги превращал, слезами торговал.

Жорж расхохотался и, дерзко подбоченясь, ответил:

– А ты такой же гордец, как и был. Молодец, приходи, распахну в любой момент двери. Не придешь, ну да что делать! Насильно мил не будешь! До свидания! – учтиво поклонился он Наде и, бодро соскочив со ступеньки, пошел.

Походка была осторожной, без скрипа. То ли ветер попутный, то ли слишком был он обтекаем, этот Жорж. Ни звука от шага, шел, точно крался в ночи.

«Нет, – решил Шовкуненко, – нельзя так. Действительно я огрубел, ожесточился. Все, кажется, от настроения. Даже в походке Пасторино выискиваю доказательство только своей правоты».

– Озябла? – спросил он.

Надя закивала головой и, не оглядываясь, побежала по лестнице. Быстро, мигом. Звонок. Еще один. Шовкуненко все стоял внизу, в парадном. На втором этаже захлопнулась за Надей дверь. Он машинально погладил перила. На ступеньках ее следы. Десятки маленьких подошв. Нет, в глазах у него не двоится: десятки подошв – она прыгала. Шовкуненко опять присел на ступеньку. Спичка гасла от ветра. Закурил.

Старик Бено никогда не писал на фронт письма, где было хоть что-нибудь связано с хмурью. Уход жены от Шовкуненко и из цирка долго утаивал старик, но однажды, видимо, не выдержал своих дум в одиночку, прислал два письма. Мог ли забыть их Шовкуненко? Письма с раплывшимися чернилами. Немыслимо, но батько плакал. Он писал, что работать не с кем. Остался один, без партнерши. И о том, что есть такие люди в цирке, которые способны выхолостить не только искусство, но и душу. Их порох – деньги, пороховница – сберкасса. «Помнишь, Гриша, Пасторино? Так этот из дерьма деньги научился делать. Знает, подлец, что огороды в городах люди развели, картошку на бульварах сажают. Он, будьте спокойны, во цирку с утра с ящиком ходит, подбирая слоновый помет. Продает старухам, чьи внуки и сыны, наверное, с тобой в окопе…» – писал ему Бено.

Исчезли огороды на улицах. Всколыхнулась жизнь. И грустно, что в ней еще существуют бывшие паразиты Жоржи. Как же так? Неужели после всего ему могли доверить частицу искусства? Кто эти люди, принявшие Пасторино за рулевого? Такие же, как Жорж, или растерявшиеся от потрясений? В цирке их, конечно, нет, не встретишь. После войны цирк вроде сита, просеивал все и всех, убирая мусор. В его колесе смеха могли быть крепкие славные люди. Других он безжалостно сбрасывал со щитов. А Пасторино в цирке. Значит, был «леваком».

bannerbanner