скачать книгу бесплатно
Философия духовной военной мысли. Том 3
Владимир Яковлевич Дудко
Реализация Духовной морской военной мысли благоприятствует развитию военной стратегической мысли, приобретает особый духовный смысл развития морской стратегии, как гений стратега – к очерчиванию границ применения вооружённых сил. Требуется возвращение утраченного военного философского наследия тысячелетней Руси, пронизанного войнами. Кто мы, и куда мы движемся, каковы задачи и цели? Об этом и многом другом я хочу сказать здесь, в этих записках, сказать о России, как о духовном государстве, духовном совершенствовании человека, в отличие от наиболее агрессивных европейских «статусных» государств. Именно варвар Клаузевиц, владевший умами западноевропейских военных, выдвинул теорию «интегральной войны» – на уничтожение. На практике такое понимание войны сводится просто к истреблению, к полному порабощению и уничтожению побеждённой нации.
Владимир Дудко
Философия духовной военной мысли. Том 3
Духовная военная мысль – русская философия войны
Иван Ильин о духовном и воинском служении
«Без свободы – гаснет дух, без духа–вырождается и гибнет свобода.» Иван Ильин.
Теперь уже нет сомнения в том, что русский народ испытал и испытывает настоящую войну, как призыв, – как призыв, ответить на который составляет для него не только правовую обязанность, или моральный долг, но живую духовную потребность. Мы словно проснулись и опомнились, поняли, что над нами стряслось, и почувствовали, как вновь загорелось в душе древнее чувство родины. И вот мы сами, охотно, доброю волею, делаем то, что нужно для победы; мы не нуждаемся в чужом понуждении и сами не заставляем себя служить нелюбимому, постылому делу; мы ждем лишь указаний: что нужно сделать; а сила духовного подъема дает нам желание и энергию.
Что же это за призыв и откуда он? Что зовет нас? Что заставило нас восстать и доброю волею принять на себя бремя великой и напряженной народной войны?
Начав с 90-х прошлого столетия, нас приучали жить «для себя» со страстью к наживе и развлечениям. С детства приучали жить, сосредоточиваясь на непосредственных и «ближайших» интересах небольшого круга людей, незаметно, но прочно свыкаемся со всевозможными перегородками и разделениями, обособляясь и отъединяясь во все стороны, нередко всё с большею настойчивостью, с тем большим увлечением, чем меньше для этого объективных и существенных оснований. Душа наша обрастает целым множеством узаконенных принципов, избавляющих нас от необходимости «отвечать» на призыв, если он «чужой», и отзываться на беду, если она не «наша». Многие ещё живут, не замечая, что это кольцо «нашего» постоянно сужается, и что каждого из нас влечет центростремительная сила отчуждения и самосохранения. Величайшее нравственное и духовное разъединение царит в современном обществе. У всякого своя, особая цель в жизни, свой интерес, отдельный от других; ибо кто же еще, кроме меня, полагает своею главною жизненною целью мое личное устроение и благополучие? Если я сам не буду заботиться о себе всеми силам души, то кто же позаботится так обо мне? Никто, конечно; а если бы нашелся такой человек, то разве не опутал бы он тотчас же мою жизнь требованиями ответного внимания, имеющего вознаградить его за его старания? Кто из нас умеет любить «не для себя»? Чья любовь не подавляет любимого своею требовательностью?
Наши души разъединены именно потому, что каждая занята своей заботой, своею судьбою, своим устроением; и в этом отношении, как и во многих других, своекорыстие семьи и своекорыстие индивидуума суть явления одного порядка. А между тем, при таком положении дел, цели других в общем подобны моей, но не совпадают с ней: каждый – за себя и о себе; каждый «понимает» (в лучшем случае) себя и «не понимает» других; и наши повседневные беседы и обычные споры, в которых каждый слушает только себя и глух для мысли другого, выражают именно эту глубокую разъединенность душ. Каждый ищет своего и живет насторожившись, не доверяя другим, часто бессильный перед «потемками» чужой души. Каждый щедр для себя и «не имеет» для других; и кажется иногда, что скоро доброта сердца истает в людях без остатка.
Как это привычно, как элементарно и общеизвестно; и в то же время как тяжело!.. И так привыкаем мы к этому, что нередко искренно удивляемся самой возможности говорить о другом и видим в этом проявление наивности, или как говорят не состоятельности человека. Современные Нашу молодежь учат гаджеты и блогеры, не мы и не общество, побуждая «легковерную молодежь» относиться серьезно к этому «беспочвенному идеализму»; «большинство» будет по-прежнему ставить все вопросы жизни на «единственно-реальную» почву личного интереса и «трудно» будет тем, которым не удастся примириться с этим «неизбежным» «минимумом» житейской черствости.
И даже «сочувствие» и «солидарность», объединяющие нас на момент или на срок, слишком часто лишены истинного и глубокого значения: временные параллели в личных судьбах и путях у двух своекорыстных людей не могут взрастить семени добра.
Война и жизнь
Война вторглась неожиданно в нашу жизнь и заставила нас думать не о себе и работать не для себя. Она создала возможность взаимного понимания и доверия, она вызвала нас на щедрость и пробудила в нас даже доброту.
Война насильственно вдвинула в наши души один общий предмет; она противопоставила нашему мелкому повседневному «здесь» – некое великое «там» и потрясла нас этим «там» до основания. To, что было «здесь» не исчезло после начала войны, но на ряду с ним выдвинулось что-то новое и, может быть, даже заслонило повседневность. Не каждая душа услышала зов и не от каждой протянулась куда-то нить, но та от которой протянулась, – напряглась и задрожала и связала душу с другими в одном, сразу, далеком и близком «там». Все нити встретились в этом общем пункте и скрепили народ в единство. Все, что «оттуда» стало важным; ибо то, что «там», оказалось родным и дорогим и существенным, и притом как бы при смерти больным. Оно тоже для каждого «мое», но по особому «мое»: такое «мое», что не только мое, но и мое и чужое. Оно – наше; оно – общее. Это пункт, где радость не одинока и где горе разделено, ибо тому, чему я радуюсь, радуются и другие; и то, что тяготит меня, угнетает и других. Оказалось, что все имеют общий предмет любви и забот. Оказалось, что есть пункт, в котором моя любовь, мое волнение, моя боль, мое усилие, горят о том же, о чем горят другие люди, чужие мне. Но, если так, то они мне уже не чужие… И вот тает чуждость и смягчается изолированность людей. В минуты подъема и волнения теряет даже смысл деления на «знакомых» и «незнакомых»: люди, впервые видящие друг друга, уже соединены где-то, в самом важном. У них уже есть знание друг о друге: я знаю, где у другого, «чужого» мне, человека, – боль и радость; на что он надеется и что его беспокоит. И это знание есть взаимное приближение; оно сближает людей и сокращает расстояние между ними: все легче становится найти отклик, сочувствие и совпадение; все легче встретиться и вместе загореться и согреться у одного огня. Возникает взаимное понимание; слагается уверенность друг в друге; создается доверие друг к другу. А доверие есть ключ ко всем замкам души, сковывающим ее входы. Является область, где не нужны эти замки, где можно раскрыться, где нет уже оснований к отъединению. Мы говорим друг с другом о войне и не чувствуем ложного стыда – любить наше общее, вместе радоваться его подъему и его высоте, вместе скорбить об его несовершенствах и неудачах.
Эта открытость душ и их совместное горение смягчает сердца; а смягченные сердца уже стоят на пути к восстановлению отмершей доброты. Люди чувствуют себя как бы ветвями и листьями единого дерева; их корни где-то сплелись; их души тянутся к одной и той же, единой цели. Где-то там – мы одно. Там наше дело, наша беда, наша опасность, наше страдание, наша победа, наше восстание, наше возрождение. И это сознание, что «там» «мы одно», научает людей радоваться тому, что у них единое солнце, единый воздух, единая родина. Там я не отделим от других, от тех, кто огнем любви своей говорит: «я русский». Там нет этого разъединяющего настроения «я, а не другие». Там – мы; мы – русский народ. И для всех нас сообща – там решается один вопрос: о нашем общем деле, о нашем общем духовном достоянии.
Что же это такое, это «там»? И к чему зовет оно нас? И о каком нашем общем достоянии решается здесь вопрос?
Раскрыть это – значит установить духовный смысл войны.
Когда война:«а что там?»
Бывают в жизни народов периоды и времена, когда вся жизнь, – интерес, воля, воображение, мысль и действие, – сосредоточивается вокруг единого пункта. Перед важностью его отходит на второй план все остальное; ибо его значительность, интенсивность и трагичность поглощает чуть ли не все остальные жизненные цели и стремления.
Как во время смертельной болезни нежно любимого человека, душа испытывает в такие периоды какой-то незабываемый гнет. Что бы ни делал человек, чем бы он ни занимался, ко всему присоединяется тревожный гнетущий вопрос: «а что там?» Вся жизнь окрашивается в отношение к этому пункту. Все меняется и сдвигается с его появлением. Как во время землетрясения, люди чувствуют, что колеблются какие-то стихийные основы жизни; что удержать или прекратить эти колебания не в их власти; что в жизнь их вторглось что-то новое, неизвестное; что привычная перспектива жизни и даже ближайшего будущего покрылась неверною тьмою. Как во время урагана, люди чувствуют, что их «между прочим» захватило в огромный круговорот и что отныне жизнь их уже не строится ими, а мнется и комкается хаосом событий. И неизвестно, куда выбросит их и что сделает с ними ураган.
Эта вспыхнувшая стихия не в земле и не в воздухе, а внутри людей, в той сфере, о которой прозвучали некогда тихие слова: «Царство Божие внутрь вас есть»; в той сфере, в которой может раскрыться и осуществиться прекраснейшее на земле, и которая теперь сделалась поприщем тягчайших решений, противоречий и деяний. Что-то перенапряглось в душах людей и оборвалось. Где-то далеко, у людей, располагающих большой властью, исчезла возможность «говорить» и «убеждать»; и уже нет у нас более надежды, что кто-то с кем-то снесется, переговорит и «уговорит». Где-то оказалось чрезмерное упорство, не поддающееся никаким уговорам; где-то оказалось непреодолимое желание поставить на своем. И в результате этого – мы больше не зрители, а участники.
Согласен я или не согласен; готов или не готов – я призванный участник дела. Эхо участие означает, что настал для меня час принять лишения, вероятно, тяжелые физические мучения и, может быть, смерть. Это участие означает, что по внешнему принудительному приказу я должен оставить главное и любимое дело моей жизни, которому я обычно отдаю все мои силы; оставить дорогих мне людей, без которых мне, может быть, трудно прожить и один день – жену, детей, отца и мать, друзей; оставить мое жилище, мои удобства, мои привычки и удовольствия; одеться в непривычную, неудобную, тяжелую одежду и начать жить по чужому приказу; неудобно и мало спать, невкусно есть, может быть, голодать, носить тяжелые вещи, много ходить; переносить непогоду, рискуя здоровьем и жизнью; жит с чужими и чуждыми мне, нелюбимыми людьми; по приказанию стрелять и рубить, ранить и убивать других, незнакомых мне людей; самому подставлять себя под чужие удары и выстрелы; жить так недели и месяцы, может быть, год; наверное, видеть насилие, кровь и смерть; вероятно, получить телесное мучительное повреждение; может быть, стать калекою на всю жизнь; может быть, в мучениях умереть.
Да, именно смерть, возможность личной смерти, ставит перед нами война. ее наступление властно обрывает обеспеченность моей личной жизни, мою безопасность, мое спокойствие за себя. Война как будто говорит мне: «доселе ты жил так, как ты впредь жить не будешь; и, может быть, ты вообще больше не будешь жить». И в большей или меньшей степени этот голос звучит для всех: и для военных, и для запасных, и для их семей, и для врачей, и для пограничного и не пограничного населения. Помимо воли моей, без всякого повода с моей стороны, в моей жизни состоялся какой-то перелом, непоправимая беда: передо мною встало начало конца моей жизни.
И в ответ на это у человека пробуждается инстинктивный протест и желание отклонить от себя эту беду. Угроза смерти и мучений будит в душе инстинкт самосохранения.
Почему я должен обрывать мое жизненное дело и идти на смерть? Разве я ответственен за то, что другие не сумели мирно и полюбовно сговориться? Разве нельзя было не воевать? И почему эта гнетущая и разрушающая мою жизнь повинность падает именно на меня? Почему остаются дома столь многие другие?
И если нет разумного, удовлетворяющего ответа на эти инстинктивные вопросы, то в душе вспыхивает бессильная досада и злоба, жажда забыться it одурманить свое сознание: в народе разыгрывается пьяная мобилизация и погромы запасных; и снова повторяется «глуповская» трагикомедия: толпа ищет виновного и, не найдя его, сбрасывает с раската первого попавшегося. Темный протест нуждается в опьянении и жертве и в результате – вместо духовного подъема воцаряется деморализация.
Здесь впервые обнаруживается, что война есть не только потрясение, но духовное испытание и духовный суд.
«Доселе ты жил так, как ты впредь жить не будешь», – вот голос войны. Но чем же я жил до сих пор?
Всегда, когда человек стоит перед лицом смерти и видит, что будущего нет или что он бессилен перед ним, что он уже не строит его, – он обращается вспять и пересматривает свой жизненный путь. И если это бывает даже при стремительном наступлении смерти, когда прошлое проносится вихрем в угасающем сознании, то война вызывает этот пересмотр с особенной силой и отчетливостью.
Итак, чем я жил до сих пор? Почему, за что я оказываюсь обреченным на смерть? И, пересматривая мою жизнь, я вижу, что мне нет оснований умирать за что-нибудь. За мною нет никакого особенного преступления, которое должно было бы привести меня по закону к смертной казни. Я не совершил ничего особенно дурного. Да и может ли быть такое дурное дело, чтобы человека, совершившего его, следовало лишить навсегда возможности исправить себя и искупить свою вину? Преступник, кто бы он ни был, большее всех нуждается в долгой жизни, полной внутренних, очищающих усилий, труда и борьбы с собою.
И вот, с одной стороны, я не повинен смерти за преступление или в наказание.
Но, с другой стороны, защищать то, чем я жил доселе, рискуя своею жизнью, совершенно не стоит. Если я даже любил свое дело и увлекался им, то все же жизнь всегда будет мне дороже всех дел. Лучше какая-нибудь жизнь, чем ее преждевременный, нежданный, насильственный конец. To дело, которому я посвятил мою жизнь, не сто?ит того, чтобы я защищал его, не останавливаясь даже перед смертельной опасностью.
Но не заключается ли в этом признании приговор моему делу? He значит ли это, что я жил тем, чем вообще жить не сто?ит и не стоило? В самом деле, какая же цена мне и моему делу, если я при первой угрозе готов бросить его, если я при первой опасности обращаюсь в бегство? Если мое дело было правое и святое, то за него сто?ит и умереть; если же его не стоит отстаивать всеми силами, тогда оно есть дело не верное и не стоящее… Тогда им не стоило и жить; и не стоило любить его и отдавать ему все свои силы.
Вот в чем состоит духовный суд, перед которым война ставит человеческую душу. Стоит ли жить тем, чем мы живем; стоит ли служить тому, чему мы служим? Война, как ничто другое, ставит этот вопрос с потрясающей силой и вкладывает в него простой и глубокий ответ: «жить сто?ит только тем, за что сто?ит и умереть». Ибо смысл войны в том, что она зовет каждого восстать и защищать до смерти то, чем он жил доселе, что? он любил и чему служил. Что бы ты доселе ни делал; чем бы ты ни занимался; чему бы ни служил, – словом, чем бы ты ни жил – умей умереть за то, чем ты жил. Этим война ставит перед человеком начало ответственности: каждый отвечает за то, чем он жил и как он жил.
Какова была твоя жизнь доселе? Что ты любил? О чем старался? Что создал? Чему радовался? О чем мечтал? К чему стремился? Встань и прими это достояние твое, худо оно было или хорошо. И если предмет твоей жизни и содержание твоей жизни были плохи или не стоящи, то зачем же они были плохи и не стоящи? Встань, прими на себя это не стоящее содержание, раз что оно было твое, сумей ответить за него, постоять за него и, если понадобится, умереть за него. Потому что война зовет тебя защищать свободу твоей жизни от насилия поднявшихся врагов-иноземцев. Худо ты жил или хорошо, но идти к врагам в невольники ты не можешь и не должен хотеть. И если ты жил хорошо – ты с бодрою решимостью встанешь на защиту твоей свободы. Но если ты жил плохо, то война заставит тебя защищать свободу твоей дурной жизни; ты имел эту свободу и не замечал ее; пользовался ею, не ценя ее, и пользовался дурно. И вот пришел час для тебя утратить ее совсем или отстоять ее во что бы то ни стало.
Если бы ты знал, что скоро пробьет этот час суда, ты, может быть, жил бы лучше; но теперь он уже пробил и тебе остается одно: воспрянуть, чтобы отстоять свободу, и, отстояв свободу, жить потом иною жизнью. Ты можешь, конечно, убоявшись, не принять на себя этого нового бремени и ответственности и не выдержать этого испытания. Но только человек, который вступит на этот путь, добровольно признает себя рабом: он жил тем, чем не стоило жить, и трусливо бежал от ответственности; он жил, рабствуя своим инстинктивным влечениям и мелким интересам, и испугался первого окрика. Он жил, как раб, и не сумел умереть, как свободный. И народ, который вступит на этот путь, есть народ духовно погибающий: придут иноземцы, покорят его и сделают его духовным невольником, живущим не по своей воле, a по чужой.
Так, война несет людям и народам духовное испытание и духовный суд. И перед лицом этого испытания инстинкт самосохранения зовет человека на путь духовного падения и деградации: сохранить себя, как живую особь, но ради этого признать себя неспособным ответить за себя и свою жизнь. Каждый из нас имеет свой крест, свою плохость и свои качества; и война учит нас брать на себя свой крест и свои дела и отвечать за них, памятуя, что каждый человек, кто бы он ни был и чем бы он не занимался, есть сам творец своей жизни. И если жизнь его плоха, то он сам сделал ее плохою, потому ли, что не видел ее недостатков, или потому, что они ему нравились. От него зависело жить тем, что есть самаго важного в жизни; главным, объективно прекрасным: душою, открытою для добрых чувств, прекрасных образов, истинного знания. И тогда оказалось бы, что ему поистине стоит защищать до самой смерти то, чем он жил; и что смерть в этой борьбе не поразила бы его своею неожиданностью и ненужностью.
Война учит нас всех, – призванных под оружие и не призванных, – жить так, чтобы смерть являлась не постылым и позорным окончанием озлобленного и хищного прозябания; но естественным увенчанием жизни, последним, самым напряженным, творческим актом ее; чтобы действительно каждому стоило защищать дело его жизни хотя бы ценою мучений и смерти. И это простое правило сосредоточивает в себе всю вековую нравственную мудрость человечества. Оно дает преодоление смерти потому, что превращает самую смерть в подлинный акт духовной жизни.
Война учит нас проверять нашу жизнь, ее достоинство, ее качество, ее верность, ее правоту – поставляя ее перед необходимостью защищать дело ее до конца; война учит нас судить и испытывать жизнь – смертью и превращать смерть в высшее жизненное и духовное проявление. Она указывает нам путь героя и требует, чтобы этот путь стал общим, универсальным; и этим она дает разрешение основной жизненной проблемы.
Этот путь необходимо предполагает такую жизнь, при которой отказ от нее был бы не труден человеку. Эта духовная естественность и нравственная незатрудненность в отказе от жизни недоступны тем, кто – сознательно или бессознательно – полагает центр тяжести в своем личном удовлетворении и благополучии. Если в жизни я занят более всего собою, то смерть, ликвидирующая мое эмпирическое существование, повергает меня в растерянность и бледный страх: как отдам я мою жизнь, если моя жизнь есть для меня самое главное? Или, если в жизни я занят более всего моим богатством, то как отдам я мою жизнь: мое имущество перестанет тогда быть моим имуществом. И так во всем: для того, кто в себе и своем полагает главное, смерть никогда не станет актом жизни; смерть всегда будет для него концом его «главного». Смерть всегда останется для него поражением и шикогда не станет победой; ибо умереть, защищая свою жизнь, есть, действительно, поражение: даже в том случае, если человек, умирая, сразил своего недруга, он все же потерял то главное, которое он защищал, – свою жизнь. В самом деле, если он погибает, храбро защищая свою личную жизнь от своего личного врага, напавшего на него в глухом месте, то тяжелое положение его может вызвать в нас сочувствие, а храбрость, проявленная им – наше удивление. Но гибель его останется неудачей его жизненного дела; дело его было смертно, как он сам, и погибло вместе с ним: ибо дело его сводилось к его личному самосохранению. Он пал, не победив. He благоразумнее ли ему было бежать от опасности, спасаясь? Ибо сто?ит ли вообще рисковать своим главным делом, т. е. своею жизнью? He проще ли поставить ее вне опасности, освободить ее от необходимости этой опасной самозащиты?
Именно так слагается настроение дезертира. Дезертир это человек, который жил так, что умирать за свое жизненное содержание ему не стоит, и у которого нет ничего такого, что он любил бы больше себя. Таково душевное состояние человека, который деморализуется немедленно после начала духовного испытания: призыв на войну есть для него начало падения, а не подъема. Восстать на защиту, не опасаясь мучений и не избегая, если нужно, и смерти, поистине может только тот, кто вообще способен любить что-нибудь больше себя. Может быть, нигде это чувство не живет так естественно и цельно, как в душе матери. Мать, когда встает опасность для ее ребенка, защищает его, не помышляя об опасности для себя: ребенок, ее главное, ее любимое, ее выстраданное, дороже ей, чем ее жизнь. Тургенев видел однажды, как птичка бросилась защищать своего птенца от сильнейшего врага, и, потрясенный виденным, записал: «Любовь сильнее смерти и страха смерти; только ею, только любовью держится и движется жизнь». He с тою ли же непосредственностью защищает муж свою жену? И вот так же просто встают люди на защиту своей родины и ее духовного достояния.
Во всех этих порывах одно всегда имеется налицо: горящее чувство, что без этого, защищаемого мною предмета, мне самому нет жизни. Если это погибнет, то я не могу жить; конец этого – есть мой конец. Жизнь станет мне смертью, пустыней, могилой; невыносимым бременем, может быть, духовным разложением. Все лучше, чем это. Все не страшно, только бы этого не случилось. Все перенесу, только бы это спасти. И даже мыслей этих может не быть, а только один огонь чувства.
Если человек, живя так, любит что-нибудь больше себя, – свой народ, или его искусство, или свободу, или хотя бы природу своего отечества (вспомним Карамзина), – тогда в трудах и опасностях он не видит долга или обязанности, он не «приносит жертву», он не знает колебаний. Нет долга, но ость добрая воля, своя охота. Нет жертвы, но свободная легкая отдача себя, и, может быть, даже больше, чем себя: любимых людей (мужа, детей, друзей); и такая отдача не есть «жертва», ибо в жертве всегда остаетея еще жалеющая судорога скупца. Нет колебаний, но целостное, нераздвоенное решение, непосредственное и незаметное. Тогда человек твердо знает и чувствует, что иначе нельзя; что иначе он не может и не хочет; и не может иначе хотеть; и не хочет иначе мочь. Смерть есть конец его, но не его дела. Лучше ему не быть, решает он, чем чтобы воцарился на земле грубый произвол своекорыстных людей, идущих покорить его родину.
Этому учит нас духовный смысл войны: «живи так, чтобы ты при жизни любил нечто высшее более, чем себя». Тогда только ты справишься легко и непосредственно не только с тем духовным испытанием, которое несет тебе война, но и со всяким бременем жизни. Потому что только тогда ты осуществишь в душе твоей состояние истинного, непоколебимого удовлетворения, наполняющего жизнь радостной, творческой легкостью, и в то же время – состояние целостной, нравственной красоты, слагающей духовный образ героя. Об этом свидетельствовали все великие нравственные учителя человечества. Скажи мне, что ты полагаешь самым важным и главным в жизни, и я скажу тебе, кто ты.
Именно на этом пути слагается истинное нравственное добровольчество. Добровольцы, совершая доброе дело, совершают его не потому, что так велит закон государства или к этому понуждает чувство долга, но потому, что они любят свое дело, притом любят его больше себя. Здесь следует разуметь не только военных добровольцев, да и не ко всем к ним это относится; но нравственных, духовных добровольцев в самом широком смысле этого слова, жизненных добровольцев, тех, кто в обычной жизни живет добровольцем добра и духа. Эти люди и в повседневной жизни, даже когда жертвуют, то не «жертвуют», а отдают добровольно, легко и удовлетворенно. Говоря об этом добровольчестве, не следует иметь в виду только войну; нет, война есть только переходная, преходящая эпоха; война есть только одно из явлений народной жизни; жизнь шире войны и больше войны. И не нужно совсем, чтобы все шли добровольцами на войну, потому что из этого не вышло бы ничего, кроме ратной помехи, духовного застоя и экономического разорения. Но война учит нас жить всегда так, чтобы быть готовым встать на s защиту того высшего, которое мы любим больше себя.
Каждый час жизни несет нам повод и возможность стать дезертиром или добровольцем; бежать, спасая себя, или отдать все на защиту. И каждый из нас слагает свою жизнь, как компромисс из дезертирства и добровольчества. Но хуже всего то, что мы так легко прощаем себе это нравственное дезертирство по мелочам. Прощенные мелочи незаметно въедаются в ткань нашей души и разъедают ее; а когда приходить час духовного испытания, то мы можем вдруг оказаться бессильными и безвольными дезертирами в большом.
Правда, живя изо дня в день, мы нередко сами не знаем, какая сильная любовь к родине дремлет в нашей душе. Но неужели в самом деле иноземный враг должен напасть на нашу родину для того, чтобы мы вспомнили о смерти, о любви и о нашем высшем духовном призвании?..
Правда, русский народ не раз доказывал свою способность превратиться из «дезертира по мелочам» в «добровольца великого дела». Но неужели мы способны к этому только в годину бед? Неужели, когда пройдет эта година, мы снова начнем копошиться в мелочах своекорыстного укрывательства?
Пусть же будет так, что?, если мы переживем эту войну, то духовные уроки ее останутся жить в нас навсегда.
Всякая война имеет духовное значение. НЕ всякая война имеет духовное оправдание.
Итак, война имеет духовное значение. И притом всякая война, хотя и не всякая война имеет духовное оправдание.
Духовное значение имеет всякая война, ибо всякая война есть потрясение, испытание и суд для всей жизни народа, который в ней участвует; a следовательно и для ее духовных сил. Однако, если всякая война есть потрясение, испытание и суд для жизни народа, то не всякая война есть правая для того народа, который в ней участвует. Воюя, народ может быть прав и не прав; и война его будет иметь духовное оправдание лишь в том случае, если он прав, воюя.
Духовная оправданность войны определяется темп мотивами, которые побудили народ открыть военные действия, и теми целями, которые он, воюя, имеет в виду и осуществляет. Скажи мне, ради чего ты начал войну и ведешь ее, и я скажу тебе, прав ты или не прав. Эти мотивы и цели бывают обыкновенно ясны и до начала военных действий, и во всяком случае выясняются быстро и отчетливо. Между тем духовное значение войны определяется творческой деятельностью народа во время войны и no окончании ее. Оно определяется тем откликом, тем движением в народе, которое вызывается войною; тем духовным подъемом, который слагается в народе во время войны и после нее. Скажи мне, что вызвала война в твоей душе; скажи мне, как ты воевал, и что извлек ты из трудов и страданий войны, и я скажу тебе о том, каково было ее духовное значение в твоей жизни.
Понятно, что духовное значение и духовное оправдание могут находиться в самом различном соотношении. Так, народ может быть прав, вступая в войну, если, например, на него совершают, по-видимому, ничем с его стороны не вызванное нападение; но испытания своего он может в ней не выдержать, обнаруживая духовное оскудение или неспособность восстать на защиту своего духовного достояния; или же превращая войну в мародерство и сам впадая в озверение; или, наконец, обнаруживая неспособность творчески справиться с военным потрясением, его уроками и последствиями. Напротив, народ может быть не прав по тем мотивам и целям, которые привели его к войне; но зато обнаружить в войне огромную любовь к родине, истинное самопожертвование, или же способность творчески справиться с военным потрясением, его уроками и последствиями.
Понятно также, что каждая война требует особого рассмотрения с этих двух точек зрения и что притом положение каждого народа должно быть рассмотрено особо. В качестве общего закона здесь можно установить лишь то, что духовно живой, духовно сильный и творческий народ растет и возрождается и после тех войн, в которых он потерпел ратную неудачу: так было с Россией после крымской и японской войн, с Германией после наполеоновских войн. И в качестве общего правила можно установить, что каждому народу следует желать, чтобы война имела для него максимальное духовное значение, т. е. чтобы она вызвала расцвет его лучших духовных сил, от которых питаются и должны питаться все последующие поколения и другие народы.
И еще одно несомненно: какова бы ни была война и каковы бы ни были ее духовные последствия, ей всегда гарантирован известный минимум духовного значения. От нас зависит превратить этот дающийся нам минимум – в максимум. И для этого нам надлежит помнить ежечасно: мы еще творим эту войну, и в этом творчестве ни одно усилие, ни один порыв, ни одно живое искреннее слово не пропадает даром. И если перед нами сейчас встает вопрос, справимся ли мы духовно с этою войною, то попытаемся прежде всего отдать себе отчет в том, что такое война, как явление народной жизни; какие цели и какие мотивы могут сделать войну духовно оправданной, и наконец, каково наше положение в настоящей войне. И тогда только мы найдем путь к осознанию встающих перед нами духовно творческих заданий. В осознании их залог нашей духовной победы.
Мы установили духовный смысл войны, как испытания и суда над жизнью людей и народов. Война учит нас жить, любя нечто высшее, такое за что стоило бы и умереть; любить его больше, чем себя, и доброю волею становиться на его защиту. Но все ли заслуживает такой любви и такой защиты? И, если не все, то что же именно? И против чего воздвигает угрозу война, подобная той, которую мы теперь переживаем?
В жизни народа, как и в жизни отдельных людей, бывают эпохи, когда он видит себя лицом к лицу с некоей внешней силой. Эта сила, развиваясь по своим внутренним законам, осуществляя свою природу, властно решает вопрос о бытии и жизни народа; решает, как сильный о слабом, творя свою сил? и не спрашивая слабого об его согласии; решает от себя и помимо него: быть ему или не быть? Такую эпоху народ переживает каждый раз, как перед ним реально (т. е. не только в отвлеченной возможности) встает практический (т. е. призывающий не к размышлению только, а к действию) вопрос: будет ли он и впредь существовать, как духовно живой и духовно творящий народ, или же перед ним начало разложения, пассивности и гибели?
Такую эпоху народ переживает не только в войне. Кроме войны, на ряду с нею, есть еще целый ряд событий и обстоятельств, которые ставят народ перед тем же вопросом о жизни и смерти, о расцвете его духовных сил или начинающемся угасании их. В такую эпоху народ вступает каждый раз, как слагаются условия, угрожающие общему народному духовному достоянию.
В чем же состоит это достояние? И что значит: «духовное достижение»? И какие же условия могут угрожать ему?
Условимся называть «душою» весь поток наших внутренних переживаний, во веем его объеме и разнообразии. Душа – это вся совокупность того, что происходит в нашем «сознании», а равно ни в нашем «бессознательном», на протяжении всей нашей жизни: это наши чувства, болевые ощущения, приятные и неприятные состояния, воспоминания и забвения, впечатления и помыслы, проносящиеся в нас мимолетно, а также деловые соображения и заботы, приковывающие нас к себе надолго. Если мы будем называть все это «душою», то «духом» мы назовем душу только тогда, когда она живет своими главными силами и глубокими слоями, устремляясь к тому, что человек признает высшим и безусловным благом. Следовательно, «дух» это прежде всего то, что значительно в душе. Это «значительное» слишком часто не совпадает с тем, что имеет «субъективное значение» для того или другого отдельного человека; мы нередко интересуемся неважными и неглавными делами в жизни, влечемся к тому, что нам «приятно», приковываемся ко второстепенным подробностям, дорожим интимными пустяками, любим то, что не заслуживает ни любви ни признания. Замечательно, что в таких случаях и чувство наше становится обыкновенно маленьким и слабым: легко угасает и не зажигает душу красотою и героическим порывом; когда же вспыхивает сильнее и принимает форму страсти, то увлекает душу в смешные и жалкие положения, или, в худшем случае, приводит человека к неистовым, озлобленным и жестоким, слепым и несчастным поступкам.
В отличие от того, что имеет только «субъективное значение», есть на свете и такое, что имеет объективное значение. И вот, когда человек живет духовной жизнью, то он испытывает нечто, как самое лучшее и высшее; не как для него только наиболее удобное и приемлемое, приятное (от прияти, принять); но как объективно важнейшее, как действительно самое главное, как значительное в последнем измерении; оно остается самым важным даже и в том случае, если многие или все люди отвернутся от него, отвергнут его и откажут ему в своем признании: потому что не человеческим избранием определяется достоинство предмета, но истинным внутренним качеством его, верностью и совершенством его перед лицом Божиим. Когда человек живет духовною жизнью, то это «важнейшее» становится и для него, в него жизни именно в силу своего внутреннего достоинства перед лицом Божиим, – предметом любви и радости. Душа, побежденная объективным качеством предмета, тянется к нему, как к солнцу, сердцем, волею и помышлением; и бескорыстно радуется этому предмету и его качеству, предчувствуя в нем и достигая через него сама высших граней, доступных человеку. Душа посвящает себя этому предмету; она творит его в жизни, осуществляет и раскрывает его, зная, что только ради этого творчества людям и стоит вообще жить на свете.
Все, что люди сделают на земле в таком духовном устремлении, – даже если они при этом добросовестно заблуждаются, – все это получает духовное значение и духовную ценность. Человеку не дано сразу познать истину, создать красоту и осуществить в себе добрую волю; ему суждено пройти долгий путь уклонений и заблуждений, выстрадать глубину падений и отчаяния. Но все эти ступени, по которым совершается духовное восхождение человека, и точно так же все то в природе вещей, что ведет к расцвету на земле красоты, истинного знания и добра, являясь или прообразом или необходимою основою высших достижений – все это слагает вкупе духовное достояние и духовное богатство человечества.
Согласно этому, духовным достоянием, которое действительно стоит защищать всеми силами, как высшее благо, следует признать: во-первых, все ??, что создано человечеством и в частности данным народом в его духовном устремлении – его науку, его философию, его религию, его музыку, его живопись, его литературу, его театр, его песню, его архитектуру. Во-вторых, все те живые силы, которые создают эти богатства, или могут создавать их и создавали бы при другом, более совершенном устройстве жизни: и прежде всего жизнь каждого отдельного человека, как возможность своеобразного отражения и выражения духовной высоты; и особенно – личную жизнь национального гения, как уже осуществившееся чудесное выражение духовного полета. Наконец все те основные и необходимые жизненные условия и формы, вне которых гибнет или не расцветает духовная жизнь народа: это – свобода жизни, искания и созидания, т. е. экономическая, политическая и церковная неестественность в личном, групповом, национальном и государственном самоопределении. Чтобы жить прекрасно, надо жить свободно: человек не должен притеснять человека. Чтобы жит прекрасно и свободно, народ не должен прозябать впроголодь или платить за пропитание неотрывным, целодневным, изнуряющим трудом.
Все это – духовные блага, духовное достояние народа. В этом объято вое то, без чего жизнь людей на земле не может стать достойной и прекрасной: то, что? творится в духовном устремлении; те, кто творит явление духа, и та основа жизни, на которой слагается и вырастает духовное явление. Из этого достояния не должна быть изъята и так называемая «материальная культура». Пусть люди, пренебрегающие душою и не ведающие духа, предаются служению ей, как якобы самостоятельной ценности, и живут в слепоте к ее духовному назначению; они осуществляют хозяйство ради хозяйства, накапливают богатство ради богатства, развивают технику ради технического развития, предпринимают вооружения ради того, чтобы лучше вооружиться; они слепнут постепенно, застревая во вторичном и служебном, в средствах, принимая элементарную и материальную основу прекрасной жизни за самоё прекрасную жизнь; и только величайшие кризисы и потрясения, – экономические, политические и военные, – в которые их неизбежно вовлекает их слепая работа, способны хоть на миг пробудить их и напомнить им о высшем назначении человека.
И вот тогда, когда народ сознает свое общее достояние, и умеет любить его, и когда совершается событие, угрожающее этому духовному достоянию, его бытию и росту, – тогда он внемлет призыву: встань и смотри, что угрожает твоему духовному достоянию и что надлежит тебе делать?
Таковы все события, допускающие и требующие творческого ответа со стороны народа, усилий и борьбы. Уже тогда, когда близится голод или черная смерть, и мор грозит унести несметные народные силы; или когда стихия огня или воды грозит истребить жизнь и жилища и иное богатство народное, – лучшие силы нации идут на борьбу с бедою и полагают свою жизнь ради предотвращения худших зол и бед.
Но несравненно глубже потрясение и одухотвореннее призыв тогда, когда опасность грозит не элементарной основе духа, а зрелому явлению его.
Таков прежде всего момент, когда из жизни уходит гений. Невидные, часто ускользающие от душевного внимания, но творческие, драгоценные духовные нити связуют нашу жизнь с жизнью национального гения. Жизнь такого человека составляет поистине духовное достояние его народа и смерть его испытывается нередко, как внезапное общее оскудение; потому что мы все связаны им и в нем вбедино; мы все связаны через него с откровением духовным. Еще на смерть Пушкина Россия недоуменно молчала и горе Лермонтова и горе Гоголя было одиноко. Но уже кончину Достоевского многие испытали, как стрясшуюся надо всеми нами беду. Толстой как бы нес на себе бремя нашей совести; и уход его мы испытали, как удвоение нашей моральной ответетвенности; тогда вставал перед нами вопрос: как будем мы жить без его зова? справимся ли с удвоенным бременем? сумеем ли поддержать в себе и в жизни нашей огонь его нравственного горения? чем засвидетельствовать нам, что мы действительно хотим быть достойными его, что дело его жизни мы признаём воистину нашим общим делом?
Таков далее момент, когда гибнут – по несчастию или по злому умыслу – создания народного искусства, предстоящие в виде хрупких, сгораемых, незаменимых по своей форме и по своему духовному содержанию вещей. Единственные в своем роде, неповторимые и не восстановимые, эти создания живописи, скульптуры и архитектуры переживаются нами, как дар особого счастия, как сосредоточенное выражение того лучшего в нас, что не есть уже человеческое, но божественное, что есть выстраданный и постигнутый нашим народом вкупе лик Божества. Это изображение божественного в материи является уже общечеловеческим достоянием и истребление произведений искусства, созданных нашим народом, может испытываться нами поэтому не только как насилие и несправедливость, причиненные нам, но как прямой ущерб, понесенный всею духовною жизнью человечества.
Таков далее момент и таковы целые эпохи, когда происходит подавление свободной, научной и религиозной очевидности, идущее от косной догмы и корыстной силы. Во все времена и у всех народов гибнет лучшее духовное достояние, когда истинные ученые, бескорыстно ищущие знания, преследуются и сожигаются, как колдуны, или изгоняются, обвиненные, подобно Сократу, в «пагубном влиянии на молодежь»; когда против еретиков идут крестовые походы, а Джиордано Бруно и Гуос всходят на костер; когда от лица науки и философии говорят льстец и демагог, или гибнут, как в Лувене, целые гнезда научной жизни. Тогда на святом месте воцаряется запустение и возникающее отсюда духовное разложение, гораздо страшнее, чем разрушение здания или сожжение книгохранилища.
Таковы далее те эпохи, когда обычный уклад жизни народов, всегда остающийся далеким от справедливости, принимает совершенно уродливые формы и одна группа или класс людей получает возможность осуществлять принудительно по отношению к остальным людям свой узкий групповой интерес. Сколько раз история была свидетельницей того, как вставала и осуществлялась угроза естественным правам личной свободы; как политическое и экономическое преобладание увлекало преобладающую группу на путь полного подавления обездоленных групп; как люди, принадлежащие к господствующей нации, видели в угнетении привходящих национальностей свое истинное назначение и не останавливались ни перед какими, даже самыми отвратительными, средствами. Тогда общественная жизнь переполняется чувствами страха, подозрения и презрения, и встает опасность полного вырождения ее: кажется еще немного и души разорвутся от бессильного озлобления и погибнут последние остатки доброты в стихийном порыве неправой злобы и правого негодования.
Таковы, наконец, те эпохи, когда один народ совершает нападение на другой, ради подчинения и своекорыстного угнетения. Пережить такое нападение выпало на долю России в наши дни.
И вот история свидетельствует о том, что и творчески и духовно живые народы умели достойно реагировать на все эти опасности и угрозы, особенно, если они касались осознанного и любимого народом зрелого духовного достояния. Такой народ отвечает на духовное бедствие – духовной активностью, напряженною героическою борьбою. Он отвечает на стихийное бедствие – организованной самопомощью; на смерть гения – порывом к духовному самоуглублению и очищению; на подавление религиозной очевидности – реформацией; на борьбу со свободною наукой – открытым исповеданием истины; на несправедливый гнет – политическою самоорганизацией; а на внешнее нападение – народною войною.
«Публичная идеология» войны.
Беcспорно, такую эпоху народ переживает не в каждой войне. He всякая война имеет такое (духовное оправдание, хотя каждая воюющая сторона старается изобразить свое дело, как духовно оправданное. Это стремление обнаруживается в наш век больше, чем когда-нибудь. И вот мы видим, как слагается так называемая «публичная идеология» войны, которая имеет свою практическую задачу и нередко осуществляет ее даже в том случае, если вся она насквозь фальшива и искусственна. Но именно поэтому ее необходимо отличать от подлинных духовных целей войны. Публичная идеология есть нередко не что иное, как идейный дурман, потребный воюющему для поддержания в себе воинственного самочувствия. Напротив, истинные духовные мотивы войны не могут быть выдуманы искусственно; они нередко лишь смутно чувствуются народом; они нередко живут на ряду с публичной идеологией, утверждая свою независимость и свою жизненную силу, т. е. свою способность направлять деятельность людей.
Народная совесть, не обманутая ложью и не затемненная «публичной идеологией», решает, нередко с поразительной безошибочностью, вопрос о духовной оправданности войны. Она ставит этот вопрос так: что будет с нашим духовным ростом, и, далее, шире, что будет с духовным развитием человечества вообще, если не мы победим в этой войне? И прежде всего: останемся ли мы свободно живущим и духовно творящим, духовно самобытным народом? И еще недавно, в японскую войну, мы говорили: да, останемся; война эта не грозит нашему духовному достоянию; нельзя воевать просто из-за территории или из-за сомнительного рынка. И война та не стала народною войною.
А теперь мы говорим: нет, не останемся. Германия идет на нас, презирая наши духовные силы; она идет принудительно навязать нам штамп своей культуры, как в ее здоровых, так и в ее больных частях, безразлично; она идет превратить нас в свой покорный и выгодный рынок; она видит в нас варваров, «русские орды», которые должны, в благодарность за благодеяния принудительного цивилизования, предоставить себя (хотя бы из простого приличия, если не из чувства благодарности) – для экономической эксплуатации. Германия идет на нас, открыто признавая, что «сильный всегда прав», и что народы, у которых техническая и политическая сторона жизни развита недостаточно, суть дикие народы, предназначенные нести на своих плечах народ более преуспевший в своем жизненном устройстве. Она идет отсечь от нас живые члены нашего духовного славянского единства и водворить в русской жизни те начала, слепая рабога когорых вовлекла ее самоё в столь глубокое потрясение и кризис.
Осознав все это, мы увидели в этом нападении тяжелую угрозу всему нашему духовному достоянию и встали на защиту нашей свободы и самобытности. Только мы сами, и никто другой за нас или вместо нас, только мы сами, свободным самостоятельным духовным трудом можем выбрать из немецкой культуры то, что в ней общечеловечно, глубоко или хотя бы просто здорово, от того, что в ней разложилось, отцвело или омертвело; только мы сами можем, отбросив второе, свободно, творчески усвоить себе первое, оставаясь независимой и великой нацией. И русский народ доказал уже свою способность признавать духовные достижения других народов и учиться у них тому, что у них есть лучшего.
Как это просто и понятно: нельзя дать себя поработить; нельзя дать превратить себя в средство для хозяйственного процветания другого народа. Духовный рост немыслим в условиях принудительности и порабощения. Эту элементарную, великую аксиому мы все признали и восстали. И война эта, воистину духовно оправданная война, стала войною народною.
После всего сказанного нетрудно признать, что всякая оправданная война есть духовно оборонительная.
Здесь, как и во многих других случаях, философия вкладывает особый смысл в обиходный или специальный термин. Обычно отличают наступательную войну от оборонительной в зависимости от того, кто первый объявил войну, или кому принадлежит инициатива на ратном поле, или кому удалось перенести столкновения на вражескую территорию. Мы же называем оборонительною ту войну, в которой опасность грозит духовному достоянию обороняющегося народа и народ этот поднимается на его защиту. Это есть духовная оборона и перед этою основною сущностью войны оказывается второстепенным, кто именно объявил войну, занял ли кто-нибудь чужую территорию и т. д. Эта духовная оборона может даже при случае получить характер явного нападения. Так, войны с Наполеоном в 1813–1815 годах имели характер нападения, но были по существу оборонительные войны, хотя союзники прошли через Европу и вступили в Париж. Точно так же война 1877 года за освобождение славян была войною оборонительною, хотя русские войска дошли почти до Константинополя. Подобно этому настоящая война наша с Германией есть война духовно-оборонительная и останется ею даже в том случае, если русские войска войдут в центр Германии и если мир присоединит к России польские и славянские земли. Потому что великий народ, обороняясь, заставляет прежде всего признать свою самобытность, заставляет противника покончить со всеми этими недостойными разговорами о мнимом варварстве, заставляет отныне уважать себя и видеть в себе равного, хотя по возрасту и младшего брата в духовной семье великих народов. Обороняясь, он утверждает свое неотъемлемое право на свободный рост и духовную независимость; он собирает в этой борьбе свои племена и ответвления, и полагает основание свободному и равному общению между народами. Так, настоящая война должна повести к тому, чтобы все иностранцы и главное немцы рассмотрели, наконец, духовную самостоятельность и духовную глубину. России, ее духовную силу и значительность. Эта самобытность никогда не мешала нам учиться у других народов, и не помешает этому и впредь; но «учение» это должно оставаться всегда делом нашего внутреннего и самостоятельного труда, не заслуживающего ни в каком отношении и ни с чьей стороны презрения. И после этой войны наши враги и наши союзники поймут, что им следует изучать прежде всего русский язык с тем вниманием и с тою любовью, с какими мы изучаем их языки. Потому что русский язык есть язык Пушкина и Лермонтова, язык Державина и Тютчева, Гоголя и Грибоедова, язык Толстого и Достоевского; язык нашей науки, нашей церкви, нашего театра и нашего философского искания.
И вот теперь, если сказать, что война имеет духовную природу и духовный смысл, то это не должно показаться неожиданным. Война есть прежде всего явление народной жизни; а жизнь народа имеет духовный смысл, определяющийся единым и высшим назначением человека. Война есть совместное, совокупное деяние людей, сознательное, напряженное творческое дело огромного множества сотрудников. В этом творчестве участвует весь воюющий, и тело его, и душа, т. е. и сознание, и чувство, и мысль, и воля, и воображение, и то бессознательное, расстройство которого приводит к нам с передовых позиций душевно больных воинов. И прежде всего, и главнее всего война есть дело воли, подчиняющей себе воображение и чувство, извлекающей из тела и души максимум усилий и стойкости.
Все то, чем человек в обычное время любит благородство и презирает низость; радуется красоте и страдает от уродства; мыслит в познании и рвется к лучшему; сомневается и верует, – все эти силы души и духа оказываются вовлеченными в войну. Война есть деяние не только тела, но и души; не только тела и души, но и духа. Война не есть чисто физическая или физиологическая борьба вооруженных масс; она есть, как это ни странно на первый взгляд, общение людей, хотя и с резко и неравномерно распределенным «содействием» и «противодействием». Война, подобно спортивной борьбе, пешеходному путешествию, физическому труду, есть порождение телесного «могу», вызываемого и руководимого душевным «хочу», «понимаю», «чувствую». Это телесное «могу» имеет, конечно, свои пределы; но пределы эти подлежат огромному расширению и чуть ли не упразднению под давлением духовно живущей воли.
В войне сталкивается именно воля с волей, дисциплина с дисциплиной и это одно вовлекает в нее все духовные силы человека. Страшна и непобедима армия, решившая победить; деморализация армии есть именно разложение ее воли и решимости. Но воля, питающаяся из духовного подъема, не поддается разложению; ибо акт души именно тогда стоит на своей жизненной и творческой высоте, когда он есть акт духа. Для того-то и служит публичная идеология, пытающаяся оправдать войну; ибо армия, чувствующая себя духовно и нравственно неправой, катится по наклонной плоскости вниз. Душа, именно как дух, есть полновластный руководитель всего человека и его действий. Доказывать этого не стоит; достаточно просто указать на исторические примеры: на Муция Сцеволу, на христианских мучеников, на крестовый поход детей, на пытки, вынесенные Кампанеллою, на судьбу всех идейных мучеников и заключенных, – на все те реальные явления, когда тело, насыщенное одухотворенною душою, возносило человека к победе в непосильной борьбе. И в этом сокрыт для нас новый и глубокий урок войны.
Теперь нам не нужно уже доказывать, что каждый народ воюет именно так, как он жил до сих пор. Война, как духовное испытание, развертывает и в армии и в населении, оставшемся иа местах, именно тот дух, который выношен народом в мирное время. В современной войне, оперирующей огромными массами мирного, так называемого «запасного» населения, эта связь становится особенно понятной. Каждый народ вносит в свою войну те нравы, те обычаи, то представление о добре и зле, то правосознание, ту доброту и то озлобление, ту способность к состраданию и самопожертвованию, которые он взрастил в себе у своих очагов. Момент напряженной борьбы обостряет и проявляет духовный уклад народной жизни и обнажает с неумолимою силою духовные и нравственные недочеты народной души. Каждый народ может и должен осознать в недостатках своей военной организации и своего воинского духа – пороки своей жизни, найти в себе их корни и обратить свою духовную энергию по окончании войны на излечение этих больных корней.
Кадры армии суть не что иное, как живые куски народного состава и эта связь оказывается тесною и прочною до последней степени, когда вспыхивает народная война.
Народная война есть совокупное духовное напряжение всей нации, направленное к победе над тою силою, которая стала на пути духовного роста народа. В такой войне неминуемо отходит на второй план юридическое деление народа на «комбаттантов» и «не-комбаттантов». Международное право делит так население воюющей страны, признавая комбаттантами тех, кто открыто, с разрешения главного командования носит оружие. В народной войне это различие теряет свою реальную важность, потому что отношение человека к войне определяется более существенным, из глубины идущим подъемом духа. В народной войне, которая является скрытою формою или началом партизанской войны, воюющим оказывается как носящий оружие, так и не носящий его. Всякий, кто участвует в этом совместном духовном направлении воли, мысли, чувства и действия, ведущем к общему и единому результату, именуемому победою, – всякий является духовным воином. Все граждане, творчески горящие о войне – все воюют; все подъемлют бремя этой единой великой борьбы, каждый на своем месте, по-своему, в своей доле, определенной, помимо закона, еще и добровольно. Дающие, организующие, лечащие, пишущие, говорящие и даже те, кто, лишенные почему-нибудь возможности помогать словом и делом, просто печалятся о стрясшейся беде и радуются удаче, – все воюют. И, если война есть бедствие, то все, творчески горящие о войне, – все участвуют в этом бедствии. И, если война, как организованное убиение, есть вина и жестокость, а как духовный порыв и самопожертвование, – подвиг, то все эти люди разделяют эту вину, и жестокость, и подвиг.
Такая война является поистине духовно творческим процессом в жизни народа. В ней дух народа становится духом армии; а дух армии питается из единого всенародного порыва. Солдат, носящий оружие является вооруженным воином; a мирные граждане становятся невооруженным воинством. В такой войне призыв под оружие меняет лишь способ участия и степень участия в войне. В такой войне воевать не значит сражаться; но сражаться – значит воевать в духе и ради духа. Тогда сражение получает значение духовного подвига; а война захватывает всю душу и весь дух народа. Война получает значение всеобщего духовного пожара и нет сил, которые могли бы победить такой народ.
Такая война с силой, подчас неожиданной, заставляет человека почувствовать и признать, что его «я», весь его внутренний мир, существует на свете только в качестве живого члена народа, единой живой нации, этого большого, растянувшегося во времени и с виду разбросанного в пространстве «мы». Каждый из нас незаметно с раннего детства впитывает и уже впитал в себя элементы того характера, той добродетели, той красоты, того мироощущения, того чувства Бога, которые уже осуществлены и еще осуществляются нашим народом сообща. И часто мы забываем о том, на чем мы стоим, из чего мы состоим, чем проникнуты,–· ту духовную основу, на которой каждый из нас вышивает своею жизнью новый, еще никогда не бывший, своеобразный узор; забываем потому, что сосредоточиваемся на наших личных особенностях, на том, в чем мы не похожи на других, на тех индивидуальных отличиях в нравах и в судьбе, в которых утверждается наше «я» и его жизнь.
И вот война есть тот час, в который обособившееся в этих отличиях «я» испытывает, мало сказать: свою связь, – свое тождество, свое постоянное, непрекращающееся совпадение с элементами общего народного духа. В такие минуты, человек потрясенный и духовно раненый, испытывает с необычайной силой, что он немыслим и невозможен без своей родины, т. е. без вскормившей его духовной жизни его народа. Каждый из нас чувствует, что поток, в котором он всю жизнь плыл и будет плыть до смерти, есть поток русской жизни; что дом его, в котором он живет духовно, сложен из камня нашей России; что огонь, от которого загорелась его жизнь, был русский огонь и погаснет он, как русский. Конечно, тело «мое» и душа «моя» могут жить и вдали от родины; это испытали мы все, бывшие за границей. Но дух, оторвавшись, прекратится так, как умирает отсеченный член организма. Именно эту связь имели в виду Аристотель и Гегель, когда говорили, что без народного духа реально невозможен личный дух.
И когда война ставит под угрозу это единое, вскормившее нас всех лоно, то душа каждого из нас слышит вопрос: если это тебе не важно, то что же тебе вообще важно и дорого на свете? если это не уводит тебя из узких и душных сфер лично мелочного житейского кропания, то что же вообще может увести тебя? и если мы этого не защищаем, то что же мы такое?
В самом деле, что мы без Пушкина, Гоголя, Достоевского и Толстого? без Глинки, без Мусоргского и Врубеля? без нашего старообрядчества и сектантства, без нашего храмового зодчества, без бывшего русского старчества, без русской былины и песни, без Петра Великого и Бакунина, без Ломоносова, без нашей героической и бескорыстной науки? И если мы этого не защищаем в общем и напряженном духовном подъеме, то, может быть, нам вообще лучше не быть вовсе? Потому что древесный лист, безучастный к удару дровосека по стволу дерева, свершил свою судьбу и нашел свой конец: он скоро высохнет и упадет мертвый.
В такое время естественно отложить или отодвинуть на второй план все узколичные дела и интересы. Но тем сильнее должен разгораться духовный подъем.
Духовный подъем ест то настроение души, когда она энергично и сознательно направляет свои силы на творческое осуществление безусловного и конечного блага; когда человек начинает жить высшим и лучшим, что ему доступно на этом свете – истинным знанием, создаваемой красотою, доброю и благородною волею. У этих источников и только у них душа почерпает, всегда почерпала и всегда будет почерпать непобедимость в борьбе: когда она с силою духовной очевидности знает истинную цель своей жизни; с силою духовного чувства любит то, за что борется; с силою духовного стремления желает осуществления своей цели; и с силою духовного верования убеждена в неминуемой победе благого и правого дела.
Нет и не может быть такой эпохи, когда духовное напряжение было бы несвоевременным или излишним. Нет такого момента в жизни человека и не может быть; и наша задача не только в том, чтобы кормить и греть и лечить сражающихся; но, делая это, гореть с ними и за них духом. И когда мы видим, что русский солдат молится перед боем; и когда мы вспоминаем, как горели духом в эпохи войн Макиавелли, Фихте и Гегель, Бетховен и Ницше, Достоевский и Толстой; и когда мы вспоминаем профессоров парижской коммуны, работавших полдня в своих лабораториях, a потом шедших на бастионы, – то мы знаем, что эго явления одного и того же порядка. И потому мы можем сказать: если в воюющей стране воцарится упадок духа, прекратится наука и философия, умолкнет искусство, угаснет нравственное и религиозное искание, то страна эта станет на краю поражения. Ибо дух армии таков, каков духовный подъем среди ее народа. Свободное, углубленное искание истины, добра и красоты должны не прекратиться среди народа, вовлеченного в войну, но разгореться еще ярче.
Великий народ, т. е. всякий духовно творческий народ только и может и должен воевать, оставаясь на духовном уровне. Такой народ не может и не должен и не смеет мириться с тем, что война станет для него духовным падением. Война есть для него духовный подъем, в котором он не только остается верен себе и своему уровню, но поднимается еще выше, почерпая силу в своей правоте и во всенародности своего порыва.
В такой войне мало воевать; необходимо воевать, оставаясь на духовной высоте. Пусть же будет воинственный подъем, но не озлобление и не ненависть и не уличные погромы; пусть будет личное бесстрашие, но не презрение к врагу, к его храбрости и его подъему; пусть будет искусное обезврежение врага, но не месть и не жестокость и не корыстная травля; пусть будет обдуманность и осторожность, но не низменная хитрость и не система национального шпионства. В такой войне мало и победить: ратная победа не должна стать для нас духовным падением, как это случилось с Германией после 1870 года. Победа не должна вызвать в нас самоуверенность и самодовольство, гордость и национальное самопревознесение; она не должна вызвать ,в нас нелепую и чудовищную уверенность в том, что мы – единственный «избранный» народ, высший и лучший из всех существовавших, что к нам «переходит» теперь «гегемония» и руководительство всеми другими народами; она не должна пробудить в нас хищные инстинкты и мстительные чувства и увлечь нас на путь политического и тем более духовного подавления нашего врага; она не должна привести нас к культу силы и милитаризма. И особенно мы должны быть свободны от внезапно наступающей слепоты к тем духовным достижениям, которые или уже осуществлены нашими нынешними врагами в прошлом или еще могут быть ими созданы в будущем, когда военная буря отрезвит их самодовольство и пробудит в них древнюю глубину их духа. Да не уподобимся же мы тем скверным школьникам, которые с тем большей разнузданностью рады надругаться над тенью учителя, с чем большею покорностью они подражали ему доселе.