banner banner banner
Белые одежды. Не хлебом единым
Белые одежды. Не хлебом единым
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Белые одежды. Не хлебом единым

скачать книгу бесплатно


– Ну, такого мужества я в себе не нахожу.

Стригалев помолчал немного, как бы ожидая новых вопросов.

– Крестьянина, крестьянина вы забыли! – закричал кто-то в дальнем углу зала. – Что он скажет о вашем колхицине?

– Крестьянин – это не ученый, а практик, – тихо сказал Стригалев. – Практика – это память о привычной последовательности явлений. Посадил зерно – должно прорасти. И действительно, растет. Это не наука, а память о причинных связях. Ученого характеризует знание основ процесса. Два года назад товарищ Ходеряхин во время отпуска где-то на своей родине в поле нашел колосья голозерного ячменя. Привез, высеял на делянке, получил урожай и говорит: «Я вывел новый сорт!» Даже академик его поздравил. А это оказался всего-навсего широко распространенный китайский ячмень «Целесте». Он даже этого не знал! Товарищ Ходеряхин был здесь типичным практиком-крестьянином, но не ученым. Крестьянин может вырастить хороший урожай, но это не дает ему права называться ученым.

– А по-вашему, плохой урожай – это наука? – закричали из зала. – А хороший – значит, практика?

– Я высказал вам свою точку зрения, – сказал Стригалев, не замечая криков. – Никем серьезно не опровергнутую точку зрения.

Еще постоял на трибуне, поглядел в зал, оглянулся на президиум и не спеша сошел вниз.

Зал ровно шумел. В разных его концах шли дискуссии. В президиуме Цвях, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, пристально слушал и время от времени ставил перед собой вертикально свой карандаш. Посошков – опытный председатель – не звонил в свой графин, давал всем выговориться. Потом поднес палец с золотым кольцом к графину. И тут впереди Федора Ивановича у самой сцены раздался дребезжащий голос профессора Хейфеца:

– Прошу слова для заявления!

– Неужели каяться пойдет? – сказал кто-то сзади.

– Думаете, осознал? – спросил басистый старик.

– Не знаю… Но вид у него решительный.

Хейфец уже стоял на трибуне, торжественный, откинувшийся назад.

– Я хочу сделать следующее заявление, – задребезжал его голос в странной тишине. – Я не выступил с ним раньше из ложной сентиментальности – не поворачивался язык. Я не допускал мысли, что такие методы возможны… Слушая ваш, Петр Леонидович, доклад, я ожидал: вот-вот он назовет фамилию Ивана Ильича Стригалева. Вы не назвали, и я подумал: ну, великодушен наш… Я проникся уважением! И решил, в свою очередь, промолчать о том, что знал. А теперь я заявляю, что я согласен с вами: нам действительно не по пути! Вчера, товарищи, двое из сидящих здесь в зале слышали и записали следующую беседу товарищей Варичева и Побияхо с Анжелой Шамковой. Они зашли в эту комнату… ну, эту, где фанерка. Чего не натворишь второпях. А за фанеркой, в моем кабинете – пока в моем, – эти два товарища нечаянно оказались. И вот что они услышали и записали. Слушайте! «Варичев: Товарищ Шамкова, ты знаешь, что твой руководитель формальный генетик? Она: Нет. Он: А мы знаем. Придется тебе выступить на собрании. Она: С какой это стати? Он: А с такой – мы все знаем, вас во время ревизии Дежкин Федор Иванович уличил. Так что ты не запирайся, нам все известно. Не выступишь – так вылетишь из аспирантуры. Руководителя снимем, а теперь это ясно, вылетишь и ты. А выступишь – получишь новую тему и нового руководителя». Замечаете, каков стиль! «Ты» – как с карманником в отделении милиции! Ну и после этого Шамкова, подумав, рассказала им все, что вы слышали. Потом Петр Леонидович вышел, и Побияхо одна домолачивала Шамкову. Тут уж товарищи и меня позвали послушать. Вы, Анна Богумиловна, сказали: «Милочка, ух как я быстро сделаю тебя кандидатом!»

– Товарищ Хейфец, не сгущайте краски! – загремел из президиума Варичев. – Такой разговор был, но совсем в другой тональности.

– Хорошо! Не время доказывать. Но вы же сделали вид, что ничего не знаете! Должны были сразу честно сказать, внести в доклад! А то как новость сенсационную подали! Накаляете страсти.

– Мы молчали, чтоб дать возможность самому Ивану Ильичу…

– Вот-вот! Значит, вы его, как волка, в засаде подстерегали! Организованно!

– А ваша маскировка – это не прием? – закричал кто-то из зала.

– Мы в обороне. Это тактика.

– А мы – в наступлении! – сказал Варичев, поднимаясь. – Вы прислушайтесь к залу, товарищ Хейфец! Прислушайтесь! Коллектив не на вашей стороне.

– Как же я могу прислушиваться к коллективу, когда он весь обкурен парами догмы и, надышавшись, бредет, как во тьме, не видя пропастей и давя ногами невиновных!.. Когда он отдышится от этого газа…

– Товарищ Хейфец! Товарищ Хейфец!.. – это председатель, звеня графином, подал голос.

– …когда он опомнится, тогда я отдамся на его суд. А сегодня лучшим коллективным деянием, деянием ради общества, ради всех, будет отделение от такого коллектива…

– Товарищ Хейфец! Я принимаю ваше устное заявление, – ледяным голосом протрубил Варичев. – И налагаю устную же резолюцию. Вы больше не член нашего коллектива. Можете…

– Мне здесь и делать нечего!.. – Хейфец отмахнулся рукой, спускаясь в зал. – Сделали из биологии филофосию! Сплошные обскуранты!

– Позор! – отчаянно закричал кто-то в зале.

– Ничего, буду сам ковыряться! – выкрикивал Хейфец, идя по проходу. – Заведу огород под кроватью! Хватитесь еще, хватитесь!

Хлопнула тяжелая дверь…

В глубоких сумерках Федор Иванович и его «главный» возвращались к себе в комнату для приезжающих. Федор Иванович молча углубленно курил, как-то внезапно ослабев. Во-первых, потрясло то, что у Стригалева, кроме стальных зубов, лагерного прошлого и какого-то общего сходства с никелевым геологом, оказались еще два журнала, двойная бухгалтерия. И он, Федор Иванович, опять приложил руку к тому, чтобы отравить жизнь такому человеку. И он уже чувствовал, что человек этот прав.

А во-вторых, он только что видел: Елена Владимировна и Стригалев быстро прошли, почти пробежали мимо и скрылись в потемневшем парке. Елена Владимировна держала его под руку, заглядывала ему в лицо. «Да, – думал Федор Иванович, – он, конечно, лучше меня, если честно признаться. Что – я? Опять „нечаянно“ человеку ножищу подставил! И с какой это стати, какое я имею право, приехав со стороны, вмешиваться в их давно сложившиеся устойчивые отношения, судя по всему очень серьезные?»

Цвях размяк по-своему. Глядя под ноги, размышлял вслух:

– Всегда, Федя, я не перестаю удивляться, наблюдая движение стай. Например, рыбьих мальков. Это же черт-те что! Вот идут все параллельным курсом. Потом вдруг хлоп! – как по команде, все направо. Или налево… Так, вместе, маневрируя, и подрастают, потом вместе попадают в одну сеть, а там и в одну бочку… Что за закон?

«Неужели и здесь я, верный своей планиде, сунусь и разрушу – теперь целых две судьбы?» – думал Федор Иванович.

– Да, Федя. – Цвях вздохнул. – По-моему, мы с тобой гнали сегодня еще одну собачечку. А? Такое не забудешь…

«Нет, нет, ни в коем случае не сунусь! Бежать надо, бежать! Хватит с меня разрушенных судеб», – думал Федор Иванович, в то же время кивая Цвяху.

– Когда я был маленьким, – Цвях заулыбался, – мать, бывало, пироги печет, и у нее остается: или тесто, или начинка. Если тесто – булочку испечет, накрутничек. Если начинка – котлетку. Я так думаю, Федя, Вонлярлярский – как такая вот булочка.

– Без начинки, – согласился Федор Иванович. – Но сколько их в булочной…

– Но добровольцы-то каковы! Как рванулись топтать! А глаза видел? Загадка века.

– Загадка веков, – сказал Федор Иванович. – Загадка всей человеческой популяции.

– Все же мир до конца непознаваем, – вдруг сказал Цвях. – Знаешь, я сейчас беседовал с одним из этих добровольцев. Молодой. Пока о вейсманизме шло – таращился. Потом я спрашиваю: «У вас, наверно, есть мама?» – «А как же!» – и уже мягкий. «И вы ее любите?» – «Кто же не любит свою мать?» – «Как тебя зовут, сынок?» – «Слава», – и вытер лоб, смотрит на меня ясными, добрыми такими глазами. Совсем другая система! Правда, в его взгляде проглядывался такой жучок… Он почувствовал, что я неспроста интересуюсь. В общем, загадочка!

Они помолчали некоторое время.

– И я спрашиваю себя, – продолжал Цвях. – В джунглях Амазонки висит на лиане вниз головой такое странное существо с зеленой шерстью, с круглыми глазами. О чем оно думает? Как? О чем думает собака? О чем и как думал головастый дурачок Гоша у нас в деревне? О чем думает этот доброволец? О чем в действительности, для себя, думает Варичев? Наверняка же не о том, что говорит! Нет, никогда не узнать. Башка раскалывается! Вот я – кто я такой? Наверно, прав Стригалев – обыкновенный я крестьянин. Причинные связи, последовательность фактов запомнил и делаю все, как эта связь велит. Посадил зерно – смотрю, растет. Лезет, понимаешь… Но они – если знают столько, сколько я, куда они суются? Почему так орут? Я, например, очень серьезно слушал этих… Хорошо ведь аргументируют. А те не понимают! А, Федя? Я тебе честно признаюсь, хочешь? Я до этого дня никогда не слышал ихних аргументов. Только наши… Думаю послезавтра удрать отсюда к чертям. Вернусь к своим яблоням, это дело мне знакомое, простое, проще ихних вопросов. Дело свое мы тут сделали, а наблюдать со связанными руками всю их заваруху нет сил. Прав, прав ты был, когда у Тумановой… Добро – это страдание. Сидел я в этом президиуме и чувствовал: становлюсь все добрее. Еще немного, и заеду кому-нибудь по роже. Давай, Федя, послезавтра утречком на поезд, а?

«Вот! – подумал Федор Иванович. – Это и есть выход. Уеду!»

С грустью, но решительно он простился со своей мечтой. И даже замедлил шаг от внезапной слабости. Глубоко вздохнул.

– Ты что, Федя? Чего охаешь?

– Да так…

– Не переживай. Я сам тогда чуть не подпрыгнул, когда ты… От восхищения. Это же само собой получается – радость по поводу своей проницательности. На научный восторг похоже, когда откроешь явление. Тут человек делается как полоумный. Ты же себя сам и остановил. Я все видел – ты опомнился. Вот только чуть поздновато. Не нами сказано: слово не воробей…

Федор Иванович молчал. Усиленно дымил папиросой.

– С этой биологической наукой сегодня все стали следователями, – ворчал Цвях. – Смотрят друг на друга, норовят с хвоста зайти. Конечно, в таких условиях держи ухо востро. Брякнешь что не так – и нет человека.

Сами того не замечая, они постепенно нагоняли шеренгу студенток. Девушки спорили о чем-то, то и дело останавливались, бросали растопыренные пальцы одна другой в лицо. Когда Федор Иванович и Цвях подошли к ним вплотную, студентки опять остановились. «Гнать, гнать его надо из комсомола!» – услышал Федор Иванович одно и то же, несколько раз повторяемое на разные голоса. С клюющими движениями головой.

– Кого это вы так, девушки? – Цвях, широко улыбаясь, остановился перед ними.

– Вы были на собрании? – спросила одна, и из мрака выступила ее юная красота, одухотворенная спором.

– Оттуда идем…

– Значит, слышали все! – наперебой сердито защебетали они. – А как же! Он же вейсманист-морганист! Вчера мы с ним поспорили…

– Это что, ваш товарищ?

– Сашка Жуков? Какой он товарищ! «Товарищ»!.. У Стригалева днем и ночью торчал. Все знал и молчал…

– А-а… – вдруг прокаркал в темноте некий узенький человечек, подошедший сзади. – Тогда правильно! Мало ему, дрянь такая! Исключить его! Посадить! Расстрелять! – удаляясь, каркал он с тончайшей издевкой.

– Вот видите! – сказал Цвях, постепенно переходя к нотации. – Вот так необдуманно покричите на улице – и получится как донос. Глядишь, и из института человека исключат…

– И правильно сделают! – крикнула красивая и поджала губы. – Мы с ним не разговариваем!

Почти бегом Федор Иванович и Цвях бросились от них наутек.

– Ну цыплятки! – крякал и качал головой Цвях. – Совсем как у тети Поли! Клюют…

– Я их не могу осуждать, – негромко сказал Федор Иванович. – Сам в детстве клевал…

– Да, ты прав, прав. Юность – страшная вещь. Даже когда за правое дело бросается в огонь, она и тут бывает страшна, потому как не понимает же, не понимает ни черта! А рука уже тяжелая, как у большого. Я-то был тогда совсем ведь молодым, когда на крест веревку…

Они надолго замолчали. Потом Цвях развел руки, словно обнимал надвигающуюся ночь, и глубоко втянул в себя воздух.

– Прямо на глазах потемнело. А чувствуешь, Федя, какой воздух? Ночь любви! Погуляем напоследок?

Федор Иванович послушно подчинился, и они свернули в парк.

– Брось курить в такой вечер, – сказал Цвях и, выхватив у него изо рта папиросу, бросил. – Дыши и мечтай. Знаешь о чем? О прекрасной женщине.

Они брели между деревьями, почти впотьмах. Иногда мимо них в теплом мраке скользили, неслышно уклонялись в сторону темные человеческие фигуры, сгустки тайны, все по двое – одна тень высокая, другая пониже. И Федор Иванович каждый раз угрюмо всматривался в них, прислушивался к тихим голосам.

Утром в субботу они, разбросав на койках свои вещи, складывали их в чемоданы.

– Никак вчерашний денек из головы не идет, – говорил Василий Степанович. – Я так думаю, Федя, у всех, кто там был вчера, проснулось это самое… Помнишь, говорил я тебе про спящую почку. Про героев и подлецов. По-моему, у всех.

– И в вас?

– Шевелится, Федя. Так что едем в самое время. Подальше от соблазна.

Федор Иванович вспомнил о своем неоконченном эксперименте. Пробирка с десятью мушками и мутно-розовым киселем на дне по-прежнему стояла на подоконнике в стакане, спрятанная от постороннего глаза. У мушек кипела жизнь. На границе с киселем у самого дна уже были приклеены к стеклу словно бы комочки манной крупы – яйца мушек.

– Выпустить надо их… – проговорил задумчиво Федор Иванович.

– Зачем было тогда огород городить? – сказал Цвях сзади него. – Ты сам говорил – ясность надо вносить. Возьмем с собой в Москву. Если тебе не интересно – я возьму.

После завтрака, выйдя из столовой, они разошлись. Цвях отправился в ректорат – отмечать командировочные удостоверения, а Федор Иванович, полный надежд, как охотник, углубился в парк, прошелся к учхозу. И в учхозе в этот день не было практикумов. В институте шли занятия, понятное дело, все были там, в аудиториях.

В два часа дня они, пообедав, завалились на койки. Федор Иванович лег, чтобы наедине с самим собой потосковать, но замечательно заснул и проспал часов до пяти. Проснувшись и сев на койке, он покачал головой, удивляясь самому себе, потом вскочил и отправился к Борису Николаевичу Пораю – попрощаться. Дорога к дядику Борику шла сначала парком, потом полем, затем, перейдя по мосту через ручей, он оказался на знакомой улице, дошел до первой площади и некоторое время постоял под аркой большого дома – как раз под балконом поэта Кондакова, под его спасательным кругом. Он внимательно осмотрел знакомое семиэтажное здание, но окон Елены Владимировны так и не нашел.

Дядик Борик жил в стороне от новой, застроенной серыми кирпичными домами улицы. В его переулочке были сплошь деревянные оштукатуренные домики с мезонинчиками – сплошная старина, царские времена. Федор Иванович прошел через двор, взошел по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и позвонил у высокой старинной двери. Открыла маленькая желтолицая жена Порая. Она сразу узнала Федора Ивановича и пропела:

– Давненько, давненько! А у нашего дядика Борика сегодня опять день механизатора. Борис! – с досадой крикнула вглубь квартиры. – Ничего не слышит. Проснись, к тебе гости! Учитель пришел!

– Я попрощаться… – сказал Федор Иванович, проходя в большую комнату с двумя сосновыми стойками в центре, подпирающими потолок.

По сторонам громоздилась всевозможная старинная мебель, а между стойками во главе длинного стола в старинном кресле с «ушами» восседал дядик Борик – поставив локти на стол, подперев руками голову, запустив два пальца в рот и закусив их деснами – в позе глубочайшего раздумья. Тяжелые веки были опущены на глаза, жирные, нечесаные пряди свалились на лоб. Перед ним стояла сковорода, на ней было несколько котлет и вилка с надетым куском. На две трети отпитая бутылка водки и граненый стакан с остатками на дне выдавали весь смысл «дня механизатора», и без того давно знакомый Федору Ивановичу.

– Проснись, кандидат наук! – Женщина сильно потрясла его за плечо. – Пришли к тебе! Федор Иванович, Учитель пришел!

– Цыц! – чуть шевельнул он толстыми губами. Углубившись в себя, он дышал с нутряным озабоченным сопеньем. Потом веки медленно поднялись. Он поднес руку к бутылке, приглашающе ткнул пальцем. Осмысленный взор с лукавым вопросом остановился на госте.

– Нет-нет, я не буду, – поспешно сказал Федор Иванович.

– Не все такие, как ты, – подхватила женщина.

– Цыц!.. Переевшая мне мозги… – ползучим голосом пробормотал дядик Борик, перемежая слова сопеньем. – Это я вместо энергичного термина. Хорошего термина, который ей не нравится. – Он усмехнулся. – Да, Учитель, у дядика Борика сегодня… Сегодня у него день механизатора. Досрочный. Если вы хотите разделить…

– Спасибо, дядик Борик, спасибо… Почему досрочный?

– Есть причина… Приходите дня через три. Сейчас я беседую с вечностью. Вам, трезвому, в нашем обществе места нет. Приходите, дядик Борик хотел вам что-то… Запамятовал…

– Я же уезжаю.

– В Москву? Ну что ж, с богом… Счастливого пути. Приезжайте…

И веки тяжело опустились.

Идя назад, Федор Иванович все же посматривал по сторонам, что-то, тихонько догорая, все еще напоминало о себе туповатой болью. В комнату приезжающих он вступил с очистившейся душой, перешедшей на новый путь. Да, эта поездка была для него серьезным испытанием, научила многому, произвела хорошенький массаж.

Цвях ждал его, сидя на своей койке.

– Касьян сейчас звонил. Придется мне одному ехать в Москву.

– Что такое?

– Тебе велит оставаться. Я ему за тебя ответил, что ты как раз об этом думал…

– Меня бы следовало спросить, – сказал Федор Иванович угрюмо. – Я уеду вместе с вами. Что смотрите? Уеду, уеду…

– Не уедешь, Федя. Тут знаешь сейчас что начнется? Не уедешь. Останешься на месяц исполняющим обязанности, осторожненько поможешь кому-нибудь. Ретивых маленько придержишь. Надо, надо остаться, я дал ему твое согласие. А то ведь Саула пошлет… Они здесь очень будут рады…

– Ну как же вы все-таки! – Федор Иванович сел – прямо рухнул на свою койку, хлопнул рукой по колену. И сейчас же почувствовал, что все эти движения фальшивы. Замер на койке, прислушиваясь к самому себе, улавливая отдаленный голос. Этот голос уже не раз подталкивал его к какому-то решению. В переводе на человеческую речь это звучало примерно так: «Неужели ты мог бы удрать оттуда, где по твоей вине обрушилась чья-то судьба? Ведь если бы ты не развернул все свои перья, красуясь перед Еленой Владимировной, не разошелся вовсю там, в оранжерее, все могло бы быть иначе. И этот Стригалев – он ведь прямо копия того геолога, искавшего никель…»