banner banner banner
Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х
Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х

скачать книгу бесплатно

Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х
Борис Владимирович Дубин

В 2021 году исполнилось бы 75 лет известному российскому социологу и переводчику Борису Владимировичу Дубину – тонкому знатоку европейской культуры, литературы и поэзии, публичному интеллектуалу, автору нескольких сотен работ, лауреату многочисленных премий в России и за рубежом. В кругу российских гуманитариев он известен прежде всего как социолог «Левада-центра», работавший в исследовательской парадигме Юрия Левады. Широкому кругу читателей он знаком как первоклассный переводчик поэзии и прозы – испанской, французской, английской, венгерской, польской. Многие авторы, составившие цвет европейской культуры XX века, стали доступны российскому читателю благодаря Борису Дубину.

Книга его интервью – документ эпохи и ценный ресурс, источник понимания и интерпретации российской действительности и общественного сознания 1990–2000-х годов, панорамный взгляд на позднесоветскую и постсоветскую историю. В интервью формировался аналитический язык описания Бориса Дубина, точные и острые диагнозы времени развивались в его социологических исследованиях, а переводческие интуиции оформлялись в этос и философию перевода.

Борис Дубин

Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х

Составитель выражает благодарность Антону Дубину за всестороннюю помощь в работе над книгой

Издательство благодарит интервьюеров и издания, в которых были опубликованы интервью, за разрешение на их републикацию

© Б. В. Дубин (наследники), 2021

© Т. В. Вайзер, составление, статьи, 2021

© Е. В. Петровская, статья, 2021

© О. В. Аронсон, статья, 2021

© А. Н. Дмитриев, статья, 2017

© И. В. Кукулин, статья, 2015

© Б. Е. Степанов, статья, 2015

© И. М. Каспэ, статья, 2015

© М. Б. Ямпольский, статья, 2014

© С. В. Козлов, статья, 2014

© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2021

© Издательство Ивана Лимбаха, 2021

* * *

Татьяна Вайзер

О чем эта книга

В этом году исполнилось бы 75 лет известному российскому социологу и переводчику Борису Дубину – тонкому знатоку европейской культуры, литературы и поэзии, публичному интеллектуалу, автору нескольких сотен работ, лауреату многочисленных премий в России и за рубежом. В кругу российских гуманитариев он известен прежде всего как социолог «Левада-центра», работавший в исследовательской парадигме Юрия Левады. Для широкого круга читателей он прежде всего первоклассный переводчик поэзии и прозы – испанской, французской, английской, венгерской, польской… Кальдерон, Борхес, Кортасар и Ортега-и-Гассет, Фернандо Пессоа и Пабло Неруда, Гарсиа Лорка и Янош Пилински, Джеймс Джойс и Эмиль Чоран, Морис Бланшо, Аполлинер и Анри Мишо и многие другие авторы, составившие цвет европейской культуры XX века, стали доступны российскому читателю благодаря Борису Дубину.

За несколько десятков невероятно продуктивной научной и переводческой работы этот человек-универсум, или – как сформулировано в одном из эссе этой книги – человек-институт, практически создавал советский и позже – российский литературный ландшафт, обогащал отечественные библиотеки переводами иностранной поэзии и прозы, наводил мосты между российским читателем и европейской интеллектуальной культурой и художественной литературой, приобщал российского читателя к медленному и вдумчивому интеллектуальному чтению, развивал вкус к изысканному и экзистенциально весомому поэтическому слову. Как социолог, он раскрыл многие механизмы российской социальной и политической действительности, реконструировал антропологию советского и – через нее – постсоветского человека. Как переводчик – обозначил новые горизонты возможного мыслимого в слове и через слово («перевод – это расширение возможностей языка»), придал русскому поэтическому слову вес, бархатную нежность, невесомость и сокровенность.

Книга включает в себя интервью Бориса Дубина разных лет[1 - В книгу вошли практически все интервью Бориса Дубина, кроме незначительных по объему и повторяющих сказанное им в других, более развернутых, беседах. Выражаю благодарность Ирине Кравцовой и Марине Литвиновой за помощь в составлении книги. Без их участия и поддержки она не могла бы состояться.]. Эта книга – документ эпохи, ценный ресурс – источник понимания и интерпретации российской действительности, российского общественного сознания 1990–2000-х годов для русских и иностранных читателей – панорамный и въедливый взгляд в позднесоветскую и постсоветскую историю. В интервью (помимо прочих практикуемых им форматов публичных высказываний: статей, книг, многочисленных выступлений) формировался аналитический язык описания Бориса Дубина, этос и философия его переводов. Точные и острые диагнозы времени и отдельные мысли-инсайты развивались в его социологических исследованиях, а переводческие интуиции оформлялись в теорию и практику перевода. Или – в обратной перспективе – через интервью он мог донести широкому кругу читателей те более сложные социологические построения и ювелирные опыты художественного письма, до которых читателю еще предстояло расти. Эта книга – источник знания и понимания российского общества: его умонастроений, норм, ценностей, установок и мифов. Тематически сгруппированные и хронологически выстроенные интервью позволят внимательному читателю предпринять реконструкцию целой эпохи 1990–2000-х. Совершить мысленное путешествие в прошлое с тем, чтобы увидеть глазами социолога то будущее, которое сегодня – увы или неизбежно – стало нашим настоящим. Читатель уловит в этом погружении общую интонацию пессимизма, обреченности и переживание бесперспективности (Россия – страна, которая в отличие от Германии после всех репрессивных политик не проделала и не пережила Trauerarbeit[2 - Работу траура (нем.).]; в отличие от Европы – не выработала этику повседневной коммуникации и культуру уважения и признания Другого и т. д.). Однако в глубине этого пессимизма – надежда на изменения через трудоемкую боль освобождения от иллюзий; мотивация к каждодневному усилию по преобразованию человеческой природы, системы отношений и ключевых ценностей российского общества.

Структура книги включает тематические блоки, по которым видно, какие темы волновали как самого Бориса Дубина, так и в целом российскую медийную сферу, испытывающую потребность в аналитических комментариях происходящего. В некоторых случаях сохранялись оригинальные названия интервью, иногда названия давались составителем, иногда для заголовков заимствовались формулировки самого Дубина. Среди интервью будут встречаться разные форматы: беседа в формате вопрос-ответ, беседа в сообществе коллег или диалог с собеседником с равным вкладом обоих. Открывают и завершают книгу эссе российских исследователей, учеников Бориса Дубина, а также его коллег, социологов, культурологов, философов. В заключение приводятся библиографические списки его работ и переводов.

«Смысловая вертикаль жизни» – формула одного из интервью Дубина, которая, впрочем, проходит рефреном через все его рассуждения и жизненные установки: нелюбовь к жестким иерархиям власти, доминированию, эгоцентризму и герметизму, которым он неизменно противопоставлял коммуникативную открытость, доверие, чуткость, понимание, взаимодействие, солидарность. Поэтому не властная довлеющая вертикаль самодостаточности, но устремленное вверх становление самосознания, моральное обязательство достоинства, кропотливый повседневный труд: «Паскаль, да и мудрецы до него говорили, что только зло растет само собой, а добро нужно строить каждый день, потому что оно разрушается на глазах. Нужны коллективные усилия общества по созданию этого добра: чтобы прекратились перебежки, чтобы появилась не властная, а смысловая вертикаль жизни»[3 - См. в этом сборнике интервью «Президентуру сдал» (с. 233–237 настоящей книги).].

После внезапной и опустошающей в своей непредсказуемости смерти Бориса Дубина в 2014 году должно было пройти время, чтобы эта книга появилась. За семь лет в стране произошли столь радикальные изменения, что анализируемые им позднесоветские и раннепостсоветские реалии стали видеться на рефлексивной дистанции; многие, если не все, диагнозы подтвердились; а ухваченные им тенденции общественной жизни обострились настолько, что некоторые фрагменты интервью стало страшно читать – так реалистичны оказались заложенные в них контуры будущего.

В последние годы Дубин говорил, что остается «все меньше сообществ, к которым [он] хотел бы быть причастным». Это понятное одиночество или сосредоточение в себе человека, опыт миропонимания которого становится с годами все глубже и уводит его от поверхностных и быстротечных соединений. Одиночество человека-универсума, культурного и интеллектуального, который тем не менее всегда сожалел об отсутствии в России гражданских сообществ и коммунитарного импульса солидарности, был открыт для общения, уважал оппонентов, помогал другим советом и делом, соучаствовал в их личном и профессиональном росте… В этом – его жизненное кредо, а после него – не только сотни работ, которые нам еще предстоит открывать для себя, но и тысячи вовлеченных в рефлексию и дискуссию читателей, десятки учеников и коллег – соучастников его мысли. Для широкой публики он был авторитетным социологом и тончайшего слуха переводчиком; для коллег – бесценным другом и незаменимым сотрудником; для учеников – горизонтом, определяющим смысловые и ценностные координаты жизни. По словам одного из интервьюеров этой книги, «он был одинаково нужен всем. Его нравственное чувство принималось за безошибочное, его научный труд был интересен до последнего дня, его стихи и переводные работы принимались как мерило вдумчивости любви к жизни, политическая позиция ни разу не увязывалась с выгодой, его дружба оставалась нерушимой, его обязательность и сегодня обсуждается как пример профессиональности и безжалостности к себе»[4 - Из предисловия редакции интернет-журнала «Гефтер» к четырем интервью в «Левада-центре», данным журналу Борисом Дубиным в последний год его жизни (см. с. 467 настоящей книги).]. В этой книге – попытка реконструировать мыслительный универсум через интервью, в которых – средоточие жизненного опыта и аналитического зрения Бориса Дубина, фактура его диалогического языка и глубиномер проницательных интуиций.

Воскрешенный в слове

Елена Петровская

О «связности высказывания» как заявлении этической позиции

Борис Владимирович Дубин писал свои труды в разное время. И в трудах этих, безусловно, присутствует след времени, которому они принадлежат. Даже если иметь в виду отрезок длиной по крайней мере в три десятилетия (1980–2000-е), то это период, в котором нет непрерывности, иными словами – эпоха разломов. Сначала речь шла о болезненном переходе в постсоветскую реальность, потом – о трансформациях внутри этой последней. И главная тема Бориса Владимировича, на мой взгляд, – это как раз такой переходный, читай травматический, опыт, куда вовлечена ни больше ни меньше, как вся культурная среда с ее разнообразными агентами и сложной системой внутренних связей. Борис Владимирович, оказавшийся участником этих процессов, как и другие представители его поколения, а также поколений старших и младших, в отличие от большинства сограждан пытался делать почти невозможное – размышлять о происходящих переменах, не имея возможности положиться на готовые разборы и исследования. Ведь таковых, в сущности, и не было, и поэтому Борис Владимирович выполнял двойную роль: с одной стороны, он тонко фиксировал происходящее, используя социологические (и не только) инструменты, с другой – этой самой работой он создавал условия для концептуализации происходящих процессов, в том числе с ориентацией на будущее. И эта особенность его исторического положения – но и осознанной позиции – хорошо прочитывается из сегодняшнего дня.

Если говорить более конкретно, Бориса Владимировича интересовала сама культурная динамика, которую он связывал во многом с положением интеллигенции. По-видимому, сам выбор данной темы – анализ необратимых изменений, происходивших с этой некогда весьма влиятельной прослойкой, – можно считать эмблематичным. Это значит, что чуткое внимание к причинам и проявлениям ее упадка было формой диагностики не только формационного сдвига (если говорить марксистским языком), но и тех интеллектуальных и культурных изменений, которые этот сдвиг с неизбежностью влек за собой. Способом понимать происходящее с интеллигенцией для Б. В. Дубина была литература, причем литература в широком диапазоне от действующего института до идеологического мифа. Стоит отметить, что к этой же сфере относилось и собственное его творчество, а именно переводы современных толковательных и поэтических текстов, а также сочинение стихов. Это отдельная большая сфера приложения его усилий, и, конечно, она заслуживает гораздо большего, чем краткое упоминание. Тем не менее важно понимать, что выбор авторов и сочинений был сам по себе показателен: этим выбором Б. В. Дубин стремился преодолеть замкнутость и антиинтеллектуализм советской официальной филологии и тем самым де-факто поставить вопрос о необходимости рефлексии и саморефлексии в тех областях знания, которые раньше всецело полагались на шаблон. Вообще, это весьма ощутимый мотив – призыв к тому, чтобы задуматься над основаниями своего высказывания, что только и гарантирует связность.

Я заимствую эти слова у самого Бориса Владимировича. Он произносит их в очень конкретном контексте, досадуя на то, как упал уровень переводческой литературы (но разве сегодня дело обстоит намного лучше?). Очевидно, что для него отсутствие «основ связности высказывания» – вовсе не частная проблема. В этом ему видится нечто куда более серьезное: разрушение самих «системных опор культуры», условий ее нормального воспроизводства. В такой постановке вопроса трудно не услышать явственный этический мотив. Это не простое сетование по поводу дурного качества самопальной продукции, появившейся в 1990-е годы. Это разом тягостное ощущение от коммерциализации гуманитарной сферы (процесс, что ни говори, объективный) и от выбора, совершаемого теми, кто соглашается идти по такому пути. Ведь, в сущности, мало что подталкивает гуманитария к тому, чтобы двигаться наперекор мейнстриму, работая не на «валовой продукт», а на эти самые «системные опоры» (в нынешней ситуации тотальной бюрократизации науки это вдвойне актуально). Причем, замечу, совсем не обязательно сознательно провозглашать этот выбор; достаточно быть честным перед собой и перед предметом своего исследования. Этим всегда и отличался сам Борис Владимирович.

Отдавая себе полный отчет в происходящих трансформациях – в 1990-е это было нечто похожее на отмирание государства, по крайней мере по части регулирования знания и его субсидирования, – Б. В. Дубин тем не менее сохранял, если можно так сказать, определенный этический стандарт, который в описанных условиях превращался чуть ли не в героизм индивидуального выбора или индивидуального сопротивления. И конечно, это очень многим импонировало. Импонировали прямота и честность, нежелание считаться с конъюнктурой – в отрицательном и, возможно, в какой-то мере положительном смысле. Борис Владимирович всегда заявлял свою позицию открыто, и его исследовательские предпочтения коррелировали с непредвзятостью к новым культурным явлениям, в которых было много неожиданного и тревожащего (в самом деле, еще недавно закрытое общество вдруг стало с удовольствием потреблять новейший западный масскульт). Интересно, пожалуй, то, что такая чувствительность – это, наверное, по-настоящему интеллигентская черта, и в этом смысле Борис Владимирович принадлежал тому кругу людей и той системе ценностей, исчезновение которых сам же констатировал. Впрочем, в фокусе его внимания всегда находились институты, и с этой стороны он был, безусловно, прав.

Свидетелем еще одного сдвига Б. В. Дубин стал уже в 2010-е годы. И здесь я не могу не вспомнить события, непосредственно предшествовавшие его преждевременной кончине. В 2014 году я собирала специальный российско-украинский номер своего журнала, посвященный событиям, происходившим тогда в Украине[5 - Синий диван. 2014. Вып. 19.]. Год был крайне тяжелым в эмоциональном отношении и, как это хорошо известно, расколол нацию буквально пополам. Борис Владимирович согласился написать текст о Майдане, и, как оказалось, это был его последний текст. Я не раз возвращалась к этой статье, которая впоследствии была переведена на английский[6 - Dubin B. V. Ukrainian Protest: On the Eve, During, and After (A Sociologist’s View) / Transl. by P. Golub // Russian Studies in Philosophy. Special Issue: Maidan / Ed. by H. V. Petrovsky. 2016. Vol. 54. № 3. P. 202–211.]: в ней нет прокламаций, хотя присутствует позиция; на социологическом материале просто и доказательно показано, кто и как поддерживал киевский Майдан на протяжении первых двух месяцев массовых протестных выступлений. И здесь для меня сошлись вместе бесценные черты Бориса Владимировича: его честность перед собой и читателем и умение поддерживать те самые системные опоры культуры, о которых нет необходимости прямо заявлять, – их устойчивость вытекает из последовательно реализуемой этической позиции. В этом и состоит исследовательский этос; и сегодня он востребован как никогда.

Олег Аронсон

Борис Дубин в нечитающей России

*

Борис Дубин был выдающийся интеллигент. Сама эта фраза звучит несколько странно, поскольку слова «выдающийся» и «интеллигент» словно не сочетаются друг с другом. Действительно, интеллигента мы представляем себе иначе. Обычно – как представителя определенной социальной группы, сформировавшейся еще в царской России, а в Советском Союзе получившей даже особый статус межклассовой «прослойки». Можно быть выдающимся ученым, художником, мыслителем, но почти невозможно стать выдающимся интеллигентом, поскольку в этом случае ты принимаешь не только (и не столько) позитивные качества этой группы, а скорее все то негативное, что сама интеллигенция по поводу себя высказала и продолжает высказывать. В радикальной форме это началось в сборнике «Вехи», знамениты инвективы Ленина и Цветаевой, а Солженицын подвел черту своим жестким определением – «образованщина». Это был настоящий приговор «читающей России», которая, как выяснилось, и была тем малым уникальным сообществом, способным воспринимать (принимать и критиковать) самого Солженицына.

Когда я говорю, что Борис Дубин был выдающийся интеллигент, то нисколько не умаляю его достоинств как исследователя культуры, переводчика, поэта. Я всего лишь хочу сказать, что почти все, что он делал, следует рассматривать под углом его постоянного самообоснования и самовоспитания именно как русского интеллигента. А это задача очень непростая, поскольку приходится иметь дело и с нехваткой европейского интеллектуализма, и с наивным интеллигентским элитаризмом, когда невольно становишься чужаком по отношению к так называемым простым людям (тем, что не находятся в мире культа книжной культуры)…

Когда мы сегодня вспоминаем Бориса Дубина, то чаще всего говорим о двух сторонах его деятельности – переводчика зарубежной литературы и социолога культуры. Замечу, что и то и другое – попытка преодоления именно тех интеллигентских ограничений, о которых было сказано. Борис Дубин страстно стремился включить русского читателя в контекст мировой литературы и с удивительной настойчивостью пытался понять общество, находящееся за рамками культуры чтения.

Казалось бы, перед нами два совершенно разнонаправленных, противоречащих друг другу усилия. Подчеркивается это еще и тем, что для переводов Борис выбирал тексты художественные, поэтические и интеллектуальную эссеистику, но никак не тексты, за которыми закреплен статус «академических», «научных»; свои же высказывания как ученого он сознательно иссушал, лишая любого намека на метафоричность, доводя до уровня социальных «фактов» и общественно значимых «смыслов».

Однако это противоречие окажется не столь очевидным, если мы заметим, что в переводческой и социологической практике есть нечто общее. Обе они – формы неявной критики. Перевод – в отношении локальной культуры, социология – в отношении общества в целом.

* *

Когда я говорю, что сегодня многие тексты Бориса Дубина реагировавшие на конкретные события уже ушедших времен, следует рассматривать именно в связи с его самоощущением как интеллигента, то одним из самых важных качеств этих текстов становится то, как событие, меняющее отношения внутри общества, меняет и наблюдателя. В этом смысле переводы Дубина оказываются удивительно значимыми именно как социальный жест – введение в русскоязычный контекст множества неизвестных современных авторов, переведенных с множества языков. И эта множественность принципиальна. Она, в отличие от традиционного опыта тех переводчиков, которые специализируются в конкретном языке или на определенных авторах, не столько акцентирует отношение между двумя текстами, сколько указывает на глобальные культурные связи. Социология же, напротив, оказывается в исполнении Бориса «лирической». Это не вполне социология в классическом понимании, опросы и теоретические концепции отступают здесь на второй план, а на первом почти всегда оказывается непроходимый барьер между читающей и нечитающей Россией.

Сам Борис Дубин предпочитает говорить о массовой культуре, но я сознательно акцентирую этот момент ухода книжной культуры (см., например, его текст «Прощание с книгой»), поскольку именно здесь заметна определенная меланхолия, которую можно воспринять как методологическую растерянность, но также очевидна и его реакция на этот вызов времени. Фактически речь идет о том, как средствами книжной культуры мы можем анализировать иную культуру, совершенно чужеродную. Ее, конечно, можно назвать «массовой» или «культурной индустрией», но ощущение, что сам термин «культура» в данном случае ложный ориентир, не покидает. Скорее, приходится говорить о том пласте социальной жизни (страхах, ожиданиях, надеждах), доступ к которому у нас есть лишь опосредованно, через культурные формы, стереотипы, клише. Когда мы имеем дело с кинематографом, телевидением, а сегодня – с интернетом, то та культура, о которой в интеллигентской среде зачастую говорилось с пиететом и некоторым придыханием («классическая», «высокая», «европейская», «модернистская»…), культура образцов, оказывается одной из «превращенных форм». Этот термин Маркса относился к капиталу как новому способу порабощать людей, создавая иллюзию их свободного выбора, но мы вполне можем говорить так и об обществе, для которого своеобразным «капиталом» оказывается в том числе и культура книги.

Для Бориса, с которым мы не раз говорили на эту тему, это был болезненный момент. Он соглашался с тем, что книжная культура уходит, но одновременно переживал это очень лично. Тем не менее его исследовательский посыл был именно в том, чтобы максимально интенсивно осваивать области на границах литературы (массовые жанры) и за ее пределами (анекдоты, сплетни, слухи). Он ощущал себя частью глобального мира, в котором культура, чтобы продолжаться, должна меняться, должна искать свой способ существования. И проблема здесь вовсе не в стирании границ между классической культурой и массовой, о чем Борис многократно писал в те времена, когда это еще вызывало раздражение и непонимание, а в том, чтобы найти место культуры не как ценности, а как важной социальной формы жизни в мире глобального рынка, новых технологий, нейросетей и больших данных, то есть в мире, ей предельно чуждом.

* * *

Сегодня среди множества текстов Бориса Дубина мне вспоминается один, казавшийся в момент его публикации очень частным, почти черновым наброском для возможного перспективного поля исследований. Он был посвящен слухам («Речь, слух, рассказ: трансформации устного в современной культуре»[7 - См.: Дубин Б. Слово – письмо – литература: Очерки по социологии современной культуры. М.: Новое литературное обозрение, 2001.]). Дело в том, что в этом тексте есть почти незримая связь с миром современных массмедиа, который Борис, увы, не застал. Уверен, что нынешняя реальность, с ее политическими манипуляциями, беззастенчивой пропагандой и тотальностью fake news, его бы и ранила, и интриговала как исследователя. Так вот, в тексте о слухах он хотя и пишет о том, что стремится анализировать их «культурные особенности» и даже пытается найти в них «жанровые истоки», но отмечает при этом ряд вещей, касающихся именно сегодняшнего дня, когда то, что раньше было периферией культуры (слухи), становится информационным пространством, культуру вытесняющим (fake news). Он анализирует слухи как феномен принципиально коллективный, несводимый к пониманию и даже восприятию на уровне индивидуального сознания. Это выражено предельно четко в двух тезисах: 1) слухи имеют дело с любым человеком («каким угодно», таким «как все») и обнажают в нем именно то, что делает его сопричастным некой неструктурируемой общности, коллективности за рамками социальных институтов; 2) то, что Борис выражает словами «слухи вездесущи», значит, что они уже не просто «сообщения», а стихия, через которую высказывается общность, когда «молва» становится речевой пластической формой коллективной динамики. То есть слухи не то, что является культурной аберрацией, а то, что преодолевает любые культурные автономии, утверждая прозрачность мира и информационную тотальность. Сколь бы ложны и смешны ни были слухи, именно их анализ позволяет приблизиться к тому, как вопреки разуму и воле индивида действует «общее чувство» (кантовское sensus communis), логика которого по-прежнему практически не изучена. Для меня Борис Дубин – тот, кто внес важный вклад в понимание того, как функционирует sensus communis.

И здесь важны именно смещения. Например, его работы по социологии культуры и литературы хоть и опираются на опросы, данные рынка, тиражи и рейтинги, но фактически описывают нечто иное, нежели «объективное состояние» общественного мнения. Я назвал бы это «общественным настроением». Последнее куда более эфемерно, но сама его эфемерность – результат включения интеллигента-наблюдателя в процессы, где неминуема его собственная трансформация. Эта трансформация связана с переходом от критики общества, с его институтами и нормами, к ощущению связи с той общностью, которая этим институтам неявно противостоит (в том числе и таким институтам, как литература и культура).

Когда Кант описывает суждение вкуса как вариант sensus communis, то указывает на своеобразный универсальный голос (Stimme), в котором звучит непостулируемое согласие каждого. И если в третьей «Критике» это «согласие» ближе к квазиправовому «соглашению», то в более поздних работах («Спор факультетов», «К вечному миру») речь идет о революционном (коллективном) энтузиазме и солидарности. Именно ощущение неразрывной связи с теми, от кого ты принципиально отделен культурой, отмечает действия интеллигента. Такая особая солидарность с теми, с кем никогда не сможешь найти согласие, отличает и работы Бориса Дубина. Это не научная нейтральность и не толерантность. Это момент, когда при отсутствии согласия голосов (Stimme) ощущаешь коллективное настроение (Stimmung), еще точнее – «настрой» или «настроенность», в которых стихия общности захватывает тебя помимо твоих индивидуальных предпочтений. Общественное настроение вообще не доходит до уровня мнения и суждения. Респондент опроса может говорить одно, но общественное настроение заставит его уже на следующий день делать то, что прямо противоречит его словам. Именно в действии, нарушающем согласованность и согласие, актуализуется это смутное «настроение». Такое действие оказывается моментом честности в мире, где любая достоверность и любая правда фальсифицируемы.

* * * *

Когда в августе 1991 года случился путч и люди своим протестом изменили ситуацию в стране, произошло событие, которое не предсказывали никакие опросы и никакая политическая аналитика. Сегодня post factum говорят и о слабости власти, и о московской локальности протеста, о том, что страна его не поддержала. Сейчас уже тех, кто негативно оценивает произошедшие перемены, большинство… Однако очевидно, что то событие состоялось именно в силу общественного настроения, когда торжествовала солидарность. Это был тот редкий (может, единственный) случай, когда интеллигенция и народ не противостояли друг другу, а были единым целым. И мне кажется, сам этот факт не может не быть значимым для человека, который к тому времени уже был вовлечен в исследование общества.

Вспоминая Бориса Дубина, кто-то может акцентировать его личные качества, кто-то – профессиональные. Кто-то может вспомнить о 1960-х, когда он формировался как филолог и поэт, кто-то посчитает важным отметить социологические работы 1990-х. Я не был знаком с Борисом близко. Мы просто периодически пересекались и общались на конференциях, семинарах, в среде общих знакомых. Я не знаю подробностей его личной жизни. Но мне кажется, что для его интеллектуальной биографии 1991 год имеет первостепенное значение. Он был свидетелем этого почти случайного согласия двух Россий, читающей и нечитающей. Верен этому событию (или, если угодно, имманентен ему) он оставался все последующие годы, когда, говоря его же словами, «социальная материя вновь стала рыхлой», когда общество вновь, как и прежде, постепенно научилось лгать самому себе, а так называемое общественное мнение стало политизированным проводником этой лжи. В этой ситуации трудно было остаться интеллигентом, а извлечь из интеллигентности интеллектуальный ресурс не смог почти никто. Смог Борис Дубин, никогда не оставлявший надежды осуществить свой важнейший перевод – лирики индивида в физику социума.

Александр Дмитриев

Лейтмотив и агон

Катастрофичность, масштаб потери только острее от его всегдашней замечательной уравновешенности, которую никто и никогда не принял бы за равнодушие, бесстрастие. Даже если не пришлось знать Бориса Дубина особенно долго или близко, было ясно, как его по-настоящему трогают обстоятельства жизни общей или же заботы конкретного человека из множества знакомых, друзей, учеников.

В тексте памяти М. Л. Гаспарова, написанном почти десять лет назад, Дубин сразу указал на парадоксальный характер творчества великого ученого, зорко обратив внимание на скрытую интеллектуальную страсть, пафос и даже особую ярость в этом «по-японски вежливейшем человеке». Самого Бориса Дубина в поэзии и мысли явно привлекали авторы края, внутреннего, уже не романтического и часто отчаянного прорыва «за грань» – притом что сам он был, наверное, наиболее гармоничным, собранным и выдержанным человеком, которого мне довелось знать. И вот в этом я не вижу парадокса, внутренне переживаемой сшибки полярных начал или подобия некой жизнестроительной дихотомии. Речь о чем-то другом – быть может, более глубоком.

«Переводчик Борхеса» и «соратник Левады» – каждый знал эту разноипостасность Бориса Дубина и принимал с той или иной долей интереса это абсолютно уникальное соединение тонкого знатока философско-религиозных или художественных концептов и строгого аналитика разнообразной социальной жизни. Это было еще богаче привычного столкновения высокого и низкого, много шире предсказуемого диалога умудренной или безыскусной Поэзии – и социологической Правды. В его мире, к примеру, простодушные «песенки» Пессоа, изощренного во всем прочем автора, или скрытый за шутовством стоицизм Гомбровича как-то ощутимо, отчетливо резонировали с поэтикой второразрядного «новорусского» сериала или боевика. «То», конечно же, сложно сопрягалось, внутренне соотносилось с «этим». За счет чего?

Здесь возможно затронуть ту часть его умственной жизни (не просто вкусов!), которую знают меньше, а она мне бросилась в глаза однажды, когда Борис Владимирович куда-то спешил после очередного семинара. Я хотел с ним поговорить, но он поспешил извиниться: «Да, обязательно, в другой раз. Я сейчас спешу на Сильвестрова в филармонию». И тут мне открылся другой мир, который редко упоминают, говоря о Борисе Дубине, а для него была очень важна академическая музыка: не только Ренессанс и барокко, венский классицизм, ранний и поздний романтизм, но и модерн, довоенный (до Второй мировой) и послевоенный авангард, поставангард – в различных его проявлениях… Его интерес к музыке, стремление к осмысленному ее слушанию были исключительными.

У меня совсем нет нужного образования, но вот несколько терминов, музыкальных метафор, которые для понимания его были, как мне кажется, очень существенны. Первый – это «лейтмотивы», то что для него было важно в культуре, в том числе и в обществе, включая и клише, повторяемости, социальные штампы, сюжеты, такие затвердевшие формы, которые он знал, изучал и, безусловно, видел их подкладку. Дальше, может быть, именно как для человека литературы важное «многоголосие» – это в романах Мануэля Пуига, которого он так любил, вводил их в русский контекст. Разность голосов, несводимых друг к другу, не выстраивающихся в хор, – «диссонанс», который он очень знал, понимал. Напряжения, которые не дают свести его взгляды в стройную систему, будут резать ухо, но именно эта болезненность важна и значима. Наконец, последняя, какая-то личная, уже его собственная – «гармония», в которой это все как-то уживалось, соединялось.

И все-таки было в этой удивительной и убедительной гармоничной агональности интересов и еще что-то. Что-то, для меня лично в Борисе Дубине самое важное, скрытое и безнадежно конфликтное – и потому особенно интересное. Тайна, вопрос. Для меня в конце заглавия их первой со Львом Гудковым книги («Литература как социальный институт»), вышедшей в издательстве «Новое литературное обозрение» в середине 1990-х, но до сих пор едва прочитанной и вряд ли так, как стоило бы, должен стоять знак вопроса.

Если бы я подошел и спросил – получил бы продуманный, обстоятельный и спокойный ответ, где «то» чудесной силой его ума снова и снова, ровно и надежно совмещалось бы с «этим», Сведенборг с Жириновским, стёб с метанойей, все на своих местах – и все-таки вопреки, поперек слишком гладкой предписанности. Слава богу, за беззаботно долгие годы общения у меня все-таки была возможность расспрашивать его по частным поводам. Ответы каждый раз были разными, но главного вопроса это все равно не снимало.

Без Бориса Дубина этот «проклятый» вопрос – наверно, это все же вопрос о противостоянии и единстве Социального и Культурного, как бы заштампованно это ни звучало – был бы сформулирован (для меня, для «нас») совсем по-другому. И на месте указанного «голого» штампа из учебника культурологии или эссеистической «красивости» Дубин видел, чувствовал, находил – этот вопрос.

А теперь некому его задать. Остается помнить, вспоминать того, кто ему нас научил.

Несложившаяся модернизация

«Адаптация и единение в выживании оказались сильнее, чем идея стать другими»

Борис Владимирович, я предлагаю оттолкнуться от следующего высказывания Борхеса: «Если мы задумаемся о политической истории, то поймем: все, что происходит сейчас, без сомнения, напоминает сны, которые уже почти никому не снятся; никому, кроме политиков». Применим ли этот диагноз к нашей ситуации?

Я бы так не сказал. У Борхеса было особое видение. Если не брать ранние его годы, когда он был близок к левосоциалистической оппозиции, Борхес был консерватором – открытым и убежденным. С одной стороны, победивший в Аргентине начала 1940-х годов ксенофобский популизм его как интеллектуала не устраивал, а с другой – как человека, принадлежащего к окраинной, несамостоятельной и в целом еще не состоявшейся цивилизации, где время, как во сне, движется зигзагами (если вообще движется), наводил на мысль, что сто лет назад было ровно то же самое. Он проводил много параллелей с вождистскими режимами XIX века, современность становилась для него сновидением, причем чужим – наваждением, навязываемым со стороны.

Мне кажется, у нас несколько иная ситуация: другие времена, другие пространства. Внешне как будто царит победное единомыслие, но ведь это только внешне. Анализ показывает, что у нынешнего политического режима нет ни идей, ни программ. И это бы еще ладно, в конце концов не по программам власть оценивается, а по эффективности, относительной слаженности и хотя бы умеренной разумности, по умению выходить из трудных ситуаций, а еще лучше – их предвидеть и не попадать в них, да и других не заводить.

У нас же президент не сходит с первых полос газет и экранов телевизоров, но как только что-то случается, он оказывается очень занятым и в течение двух-трех дней буквально невидимым. Это говорит о том, что Путин и те, кто за ним и заодно с ним, реально не управляют ситуацией, не знают, как себя вести: нет не только идей, нет людей и механизмов их взаимодействия. Это и есть подоплека внешнего единомыслия: вокруг чего тут быть единству мысли?

А как же сильная, единая и неделимая Россия?

Ну да! Все это из затхлого официального обихода: взять и укрепить (вспомним Щедрина). Исторический опыт свидетельствует о том, что укреплять начинают, когда все уже рассыпается. И напротив, в условиях свободы, после некоторого периода неопределенности чаще всего получается вполне достаточная прочность. Тут все просто: людям надо зарабатывать деньги, строить дома, давать образование детям, менять машины и т. д. То есть жить таким образом, чтобы, во-первых, будущее было достаточно предсказуемым, и во-вторых (и это крайне важно!), чтобы оно в значительной мере зависело от самих людей. Мы же получили ситуацию, когда нет того, вокруг чего можно объединиться, поскольку есть самый общий символ, за которым неизвестно что стоит, да и объединяться некому, потому что людям нет дела до того, что происходит в политической сфере. Они отдали политику на откуп тем, кто занимает соответствующие посты в иерархии власти. Отсюда то самое видимое единомыслие. Есть ли у этой власти оппозиция? Последние выборы показали – нет. Мы с коллегами еще в 2000 году писали, что в стране принудительно-естественным порядком устанавливается общая серость, отсутствуют реально выраженные политические субъекты, способные мыслью, словом, действием оппонировать власти. Все стало сваливаться в середину, заработал принцип авоськи: она форму не держит, все, что в нее складываешь, сваливается вниз и в центр. Сказать, что у власти совсем нет оппонентов, я не могу, потому что вижу достаточно большой уровень недовольства теми или иными сторонами ее деятельности. От четверти до 30 % россиян вообще не одобряют деятельность Путина на посту президента, а его поведение в дни Беслана отрицательно оценили 36 % россиян. Так что Россия вовсе не так уж единогласна, как хочет показать официоз. К тому же за одобрением и поддержкой у нас чаще всего стоит следующее: я передаю президенту право на ведение политики, и больше меня это не должно касаться.

Да и за неодобрением чаще всего стоит: во власти все сволочи. Можно ли тут говорить об оппозиционных настроениях?

Это действительно сложная и не очень определенная конструкция. Есть настроение недовольства, есть брюзжание, чего точно нет – желания стать другими. Это формула упомянутого вами Борхеса. В тексте, посвященном 150-летию войны, принесшей свободу латиноамериканским колониям, он писал: какими бы разными мы в тот момент ни были, мы ясно выразили желание стать другими. В конце 1980-х – начале 1990-х казалось, что в стране есть стремление стать другими, сегодня я этого сказать не могу. Нет у нас сколько-нибудь значимых, авторитетных групп людей, объединенных желанием быть другими, имеющих развернутое представление, какими именно, и символически воплотивших его или в фигуре лидера, или во внятной программе. Будь они – можно было бы говорить об оппозиции.

Нынешняя власть не озабочена проблемой эффективного управления, она стремится символизировать нас всех, Путин играет роль сегодняшнего общего символа. С другой стороны, для людей такая фигура важна с точки зрения психотерапевтической: местные власти могут безобразничать, но есть ОН, который в случае чего, может быть, все-таки наведет порядок. В 2000 году на это надеялось более 70 % населения, сегодня Путин не собирает и 60 %, притом что он имеет высокий уровень доверия и поддержки. Но доверие и поддержка все менее обозначают надежды, за ними стоит безальтернативность – другого никого нет. Поэтому так велика готовность и населения, и лидерских групп закрывать глаза на то, что, например, Путин два дня не появлялся, когда развернулись события в Беслане, на то, что он спрятался, когда произошла катастрофа на подводной лодке «Курск». Если открыть глаза, придется признать, что в центре круга никого нет, станет тревожно. А россияне и без того достаточно напуганы, они, если удается, избегают тревожных состояний.

Таким образом, об оппозиционном потенциале в обществе говорить не приходится?

Народ на улицы сегодня не выйдет, об этом говорил и писал Юрий Левада, и это точно. Нам не удастся сравниться с испанцами, сотни тысяч которых вышли на улицы после теракта в Мадриде. Кстати, среди демонстрантов был король, что очень важно. Нам не удастся сравниться и с зарубежными демонстрациями по поводу событий в Беслане. Это что касается народа. Есть ли организованный оппозиционный потенциал? Я его не вижу. Партии потеряли свое лицо. Произошло это не вдруг. Если мы внимательно присмотримся к кадровому составу партий, их идеологиям, траектория 90 % из них уведет нас во времена ранней перестройки, а через нее – в поздние советские времена. Тут проступает связь с продвинутыми тогда группами, определенными фракциями номенклатуры не самого высшего уровня: вторые и третьи партийные секретари, работники Госплана, аппаратчики и т. д. Они и составили костяк партий, возникших на рубеже 1980–1990-х годов. Политическая композиция того времени очень отличается от сегодняшней: главное, был очевидный противник – советский строй, от которого нужно было уйти вперед. Вначале движение было робким, при Ельцине был совершен резкий рывок, но борьба, по сути, шла между различными фракциями позднесоветской номенклатуры. Главной задачей было как можно дальше отбежать от паровоза, который вот-вот пойдет под откос. Ситуация сильно стала меняться после 1992–1993 годов. Ельцин, опасаясь утратить широкую поддержку, стал избавляться вначале от тех людей, которые воплощали идею реформ, потом от тех, кто реформы осуществлял, а дальше и от самих слов, которые реформы описывали. Иначе говоря, горизонт преобразований становился все у?же и у?же. Некоторое время казалось, что узость этого горизонта на пользу: вот мы, а вот коммунисты – выбирайте. Но оказалось, что выбор не в этом. Победили не левые и не правые, победили третьи. Это люди системы, вышедшие из стен, за которыми они прятались в августе 1991-го, ожидая, как бы их в общем потоке не смело. А теперь они вышли и сказали: мы знаем, как надо, мы способны навести порядок, и мало кто им мог что-нибудь разумное возразить. По опросам общественного мнения, с 1993 года для народа главными словами стали «стабильность» и «порядок». Причем стабильность и порядок прочно связывались с твердой властью, а вот с идеей законности – лишь частично. После дефолта приходит человек, который как бы воплощает идею порядка и стабильности. Он начинает говорить: нам нужна единая Россия, мы не позволим ее расколоть, мы наведем порядок, наша держава должна быть сильной. Кто может оппонировать? Оппозиция 1990-х годов либо уже включена во власть, либо просто вышла из власти и представляет одну из властных фракций. С другой стороны, серьезно можно оппонировать некоторой системе взглядов, программе, с чем спорить в данном случае? С центром, вокруг которого и создается круг? Поэтому все стали центристами, патриотами, государственниками. Поэтому в речах и интеллигентов, и прожженных партийцев, и кагэбэшников зазвучали одни и те же нотки: державная Россия, укрепление властной вертикали, ориентация на центр и опять – особый путь. Все связалось вместе: изоляционизм, вертикаль власти с единоличным вождем, особое доверие власти со стороны общества, которое означает не доверие и взаимодействие, а отчуждение, равнодушие и отстранение: мы вам доверили – вот и занимайтесь своими делами. Президент может воплощать жесткий порядок и стальную руку, а может быть над реальными событиями: все как бы делают местные руководители, они виноваты, а когда ситуация делается безвыходной, я прихожу и разрешаю ее. Сейчас чаще всего ведется именно такая игра. «Когда считать мы стали раны, товарищей считать», тогда появляется президент, после чего назначаются виновные, раздаются награды и т. д. За исключением отдельных людей, сохранивших здравый смысл и перспективу, иногда публикующихся во все менее тиражных газетах или выступающих на исчезающих одна за другой независимых программах телевидения, я не вижу даже следов институциональной работы. Нет подготовки социальных форм, внутри которых разрабатывались бы концепции более разумного пути России, сближающего ее с нормальными странами, а не загоняющего ее в особый тупик – наш бронепоезд стоит на особом пути! Среди правых бродит идея то ли создания новой партии, то ли объединения остатков старых, есть какие-то планы в среде правозащитных движений. Но каков их политический и интеллектуальный потенциал, какие кадры они могут предоставить, на какие механизмы опереться, на что способны реально повлиять – вопрос абсолютно открытый.

В какую сторону, по-вашему, будет дрейфовать государство и каковы перспективы его оппонентов?

Я не сторонник точки зрения, что возвращается Советский Союз. СССР был невозможен без закрытости, без огромного репрессивного аппарата, без принудительной бедности, без угрозы чудовищной войны, которая сплачивала людей, но главное – без невероятного по объему партийно-государственного аппарата, который был выстроен в течение десятилетий на костях вчерашних соратников и десятков миллионов людей. Сейчас это невозможно, да и не нужно, тем более что непомерная цена тогдашних «побед» налицо – это состояние СССР в конце 1980-х, это и нынешнее состояние России. Та доля символического единоначалия, которая есть сегодня у власти, более или менее устраивает всех нынешних игроков. А возникающее недовольство пока что приобретает вполне привычные формы кулуарных интриг. Центральной проблемой консервативных режимов никогда не был выход в новые сферы, наращивание динамики, реальное усиление экономики, социальной сферы, действенности права и закона – это всегда было сохранение и воспроизводство властного статус-кво. Проще говоря, проблема передачи власти. История послесталинского Советского Союза показывает, что моменты изменений в стране были связаны с изменениями в верхах. В процессе передачи власти происходили в том числе и непредвиденные сбои, осыпи, подвижки, когда заметных претендентов отбрасывало в сторону и появлялся кто-то третий. А это значит, что мы имеем дело не с ростками чего-то нового, а с развалом старого: старые структуры разваливаются, и каждый момент развала дает ощущение обновления и отчасти реальные, хоть и небольшие возможности выхода из-под этого разваливающегося многоэтажного и совершенно нежилого дома. Других оппозиционных возможностей я пока не вижу. Вся оппозиция, возникшая в конце 1980-х годов, была «съедена» уже в первой половине 1990-х, оппозиционеры второй половины 1990-х – коммунисты и прокоммунистически настроенные – успешно вписались в середину: они хорошо себя чувствуют в «Единой России», «Родине» и подобных образованиях, они вросли в структуры думских комитетов, номенклатурный министерский аппарат, губернаторские команды. Оппонирование, которое могло бы быть со стороны регионов по отношению к центру, оказалось нереализованным. Молодежные движения, которые возникали в большинстве развитых и не очень развитых стран в ситуации неопределенности и перехода власти из одних рук в другие, у нас не возникли. Система социализации, индоктринации и принудительного выживания оказалась действенной до такой степени, что приглушила возможность объединения по принципиальным соображениям в расчете на внесегодняшние интересы. Адаптация и единение в выживании, готовность понизить требования и чуть-чуть присесть, чтобы не очень высовываться, оказались сильнее, чем идея стать другими. Пока в сколько-нибудь значимых группах не проявится это самое желание, воля стать другими, и оно не станет устойчивым ориентиром поведения, ни о какой оппозиции я не вижу возможности сколько-нибудь серьезно говорить.

«Интеллигенция – понятие сложное» (часть I)

Газета «Взгляд» открывает цикл бесед с Борисом Владимировичем Дубиным. Это известный российский социолог, переводчик англоязычной, французской, испанской, латиноамериканской, польской литературы.

Что происходит с искусством, куда движется общество, что случилось с интеллигенцией – вопросы сегодняшней беседы.

Борис Владимирович, куда сегодня делась интеллигенция?

Я довольно критично отношусь к понятию «интеллигенция», если применять его к нынешнему и даже ко вчерашнему дню, вряд ли с моей точкой зрения многие сейчас согласятся.

Бо?льшая часть населения, считавшая себя интеллигенцией, перестала читать или перешла на чтение массовой литературы.

Два слова о понятии «интеллигенция».

В советские времена оно было заимствовано из XIX века, когда расстановка сил в обществе, его характер, культурные ориентиры и традиции были совершенно другими.

Выхвачена деталь одежды из гардероба далекой эпохи и натянута на себя во второй половине 1930-х годов, когда тоталитарной власти понадобилось, чтобы у нее, кроме всего прочего, была интеллигенция, национальная легенда, хорошие школьные учебники, исторические романы.

Поскольку сложившаяся композиция группировок на верхах хочет закрепить свое положение, она убеждает всех, включая себя, что она очень надолго, всерьез и не просто так.

Она хорошая, добрая, справедливая, законная власть, укорененная в традициях. Мы сейчас переживаем похожий период – вернее, он старается быть похожим, поэтому можно сегодня кое-что лучше понять и в тогдашних временах.

Потом эта шапка была наново перекроена уже в третьих обстоятельствах – «оттепели». Когда за счет общих социальных процессов – подъема уровня образования, урбанизированности, включения в средства массовой коммуникации – появилась более образованная часть населения.

Появилось чувство, что эта группа людей может реализовать свои представления и идеи, что она обладает важным и нужным местом в обществе.

Причем сословие никак не могло решить: состоит оно из лириков или физиков, имеет в виду интересы народа или обслуживает запросы власти, до какой черты можно служить именно этой власти или вообще любой, а за какой уже нельзя – стыдно перед собой, неловко перед своими и т. д.

Все эти вопросы не были решены, поскольку их не принято было обсуждать. Ситуация была советская, хотя более мягкая, чем в 1930-е годы, но свободного обсуждения не было.

Власти создали искусственную площадку под названием «Литературная газета». Специально для показа создали. И в результате стало складываться аморфное социальное образование, которое назвало себя интеллигенцией. Аморфное по социальному положению, по культурным ориентирам, не очень понятным.

Потом ситуация опять сменилась, климат похолодал, надо было в нем выживать. Соответственно, это образование стало тут же раскалываться, разделяться на сотни разных ручейков – религиозное обращение, диссиденты, отъезжанты, молодые поколения «дворников и сторожей» и т. д. И что, этот один котел и есть одна интеллигенция?

Мне сомнительна возможность применять всякий раз, не оговаривая, понятие «интеллигенция». Как социолог, в том числе работающий на историческом материале, я каждый раз уточняю, что имеется в виду и исходя из каких целей, в какой ситуации, чтобы реконструировать контекст, уточнить смысл вопроса.