banner banner banner
Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х
Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х

скачать книгу бесплатно


Так называемая стабильность нулевых или совсем узкой полоски 2006–2007 годов не была стабильностью улучшений. Некоторые финансовые улучшения действительно произошли во всех слоях, немного ушла привычная тревога. Но ведь если искать синоним стабильности, то это не будет слово «подъем», это будет слово «плато». Стабильность последних лет, это когда все как было, ничего всерьез не меняется и меняться не будет. Слова «подъем», «изменения» почти не произносились. Такая ситуация и воспринималась населением как стабильность.

Сейчас оценка экономической ситуации на будущий год (в стране, в собственной семье) у населения очень плохая. Оценка политической ситуации на будущее, чего давно не было, очень тревожная. Люди не исключают перемен к худшему, неприятных событий. Как будто бы возвращается привычная для 1990-х годов тревога за свое будущее.

А откуда политические страхи, если рейтинги первых лиц высоки?

Верхушка в сознании населения, если говорить о первом лице, которым все равно в понимании народа является Путин, вообще никогда не отвечает за ухудшения. Первое лицо отвечает только за порядок и улучшение. Так построена здешняя политическая культура.

Именно в нашей стране?

Да. Представление о том, что первое лицо есть воплощение, во-первых, надежд на все лучшее, во-вторых, управа на негодную власть на местах. И самое главное – третье: первое лицо олицетворяет все целое, его главная функция не столько в примирении внутри страны, а в представлении «нас» вовне, за рубежом. Глава государства должен сделать так, чтобы нас снова начали «уважать», считаться, обращать внимание.

Это не зависит от конкретного лица, это функция, место. Первое лицо не отвечает за скверные дороги, негодную для жизни экологию, плохую работу судопроизводства, взятки, преступность, падение нравов. И пока население связывает ухудшения, которые неминуемо будут, с таким устройством в стране, картина не изменится.

Рейтинг Путина и Медведева лишь немного изменился, достигнув пика доверия в сентябре 2008 года, сегодня он сократился, но совсем незначительно. Тем более что все изменения и ухудшения в стране ложатся теперь в общемировую картину: у всех плохо. Поэтому политические страхи связаны не с первыми лицами, а с направлением, по которому идет страна. Сейчас почти что равны доли тех, кто считает, что в правильном направлении и что не туда.

И все же общее представление пошатнулось. Привыкнув считать, что все стабильно, люди не понимают, как опознать изменения и что в ответ делать. Населению непонятно, с чем эти перемены связаны, а власть всячески будет пытаться представить ситуацию исключительно как мировые тенденции. А может быть, и вовсе как прямую «руку» США или НАТО, мировой закулисы, только чтобы снять с себя ответственность.

Теперь – что касается культуры и людей культуры.

Ощущение, что в этом слое – за редчайшими исключениями – практически не осталось особых зон, где сохраняется чувствительность к тому, что происходит в стране, в мире, с человеком, в отношениях между людьми. Скажем, насколько люди привыкли и не считают проблемой самые простые вещи: грубость, грязь, невыполнение слова, фактический саботаж в собесе, суде, школе, больнице и в прочих институциях. Мне кажется, что такое привыкание к грязи и безвыходности – это подвижки в антропологии, в коллективном сознании, общем эмоциональном фоне, коллективной памяти.

Чувствительность к человеку, происходящему с ним, сохраняется в совсем локальных зонах – для меня это сфера документального кино (плюс близкого к нему документального театра) и современной отечественной поэзии, «антропологическая» работа, вызревание и осознание нового человеческого опыта идет именно в них. Там иногда чувствуешь даже некоторое общее дыхание и общую заинтересованность в том, что происходит в стране. Причем совсем не важно, в какой сфере происходит – политическая ли, душевная, семейные отношения, космос. Там, по-моему, есть попытки выразить чувство времени и образ человека на языке, который приходится создавать здесь и сейчас.

В целом же в 2000-х годах интеллектуальное сообщество занималось самоустроением. Кто есть кто, разделение площадок. Поэтому стали работать новые премии, тусовочные мероприятия, стали обозначаться центры силы, центры притяжения, складываться некая структура и какой-то порядок, узнаваемость в поведении. Большинству стало понятно, что если хотят этого, то надо идти туда-то и т. д.

Но такой порядок, хочу подчеркнуть, во многом стал складываться именно ценой утраты чувствительности к тому, что происходит за границей интеллектуального слоя. Интеллектуалы как будто бы добились некой автономии, но потеряли социальный вес. А ведь их место в обществе и в культуре, культуре как памяти, связано в новейшие времена как раз с чувствительностью к тому, что происходит с человеком, памятью. Возьмите сегодняшних интеллектуалов в Германии, Франции, Италии, уж не говорю о Польше, Чехии, Венгрии, – они как институт автономны, но в персональном плане явно и осознанно ангажированы. Не конкретной партией и не группой (хотя к ним в большинстве случаев принадлежат), а именно своей ролью, собственным пониманием этой роли в общественном целом и ответственности за нее.

Сложная физика и геометрия человеческих притяжений, отталкиваний и есть самое важное и интересное. Едва ли не весь антропологический опыт, который есть в России, проходит мимо, оказывается не востребован интеллектуальным сообществом (об исключениях я уже сказал).

Именно из-за потери чувствительности нынешняя российская словесность и культура (культура творческая, а не эпигонская и не конвейерная продукция) занимают довольно скромное место в сравнении с тем, какое место занимали в свое время, скажем, поэзия Маяковского или Пастернака, кино Эйзенштейна или Медведкина, театр Мейерхольда или Курбаса. С тем, какая в 1920–1930-е годы была степень ориентации на Россию в Германии, Франции, Италии, Испании. Последний и недолгий всплеск мирового интереса был в конце 1980-х годов. Тогда у людей Запада возродилась, а у некоторых родилась надежда, что не только поднимется потонувшая Атлантида советского подполья, но и возникнет нечто новое, мимо которого не пройдешь.

Конечно, отнюдь не все в большом мире готовы стать сегодня на позицию, которая, к сожалению, есть, – закатать Россию, как Чернобыль, в некий бетон, пока там не устаканится, а потом кто-то вскроет и посмотрит, что есть. В более мягкой форме позиция Запада к России и российской культуре по большей части сводится к тому, что ничего особо интересного для всех в ней не происходит. Можно сказать, что мир виноват, а можно посмотреть на себя. И спросить: а что такого за двадцать лет сделано, что может заинтересовать кого-то за пределами того или иного кружка?

Возьмем, к примеру, кино. Все, что в последние годы создано в кинематографе, либо уровня камеди-клаб, либо драматизированная чернуха, моментально становящаяся арт-хаусом, авторским кино. Не важно, плохо снято или хорошо, я не об этом. Самыми лучшими фильмами становятся фильмы про плохое в человеке. Почему? Сможет ли кризис создать запрос на историю о хорошем человеке?

Думаю, что это не придумка Балабанова и не холодный, циничный расчет на фестивали. Через его и некоторые другие фильмы (скажем, документальные ленты Александра Расторгуева) прорывается то, что реально происходило в последние десятилетия с людьми. А через самое последнее проступает и то, что делалось в предыдущий период. С одной стороны, разгул жестокости, а с другой – атрофия какой бы то ни было чувствительности, нараставшая в 1990-х годах в обществе в целом.

Через жестокость, бесчувственность, привычное равнодушие к человеку, притерпелость к своему и чужому неблагообразию выходят напряжение, проблемы, страсти, уродства и мучения других, предыдущих поколений. Тогда это не было выговорено, потому что не было возможности выговорить, не было сил выговорить, не было языка выговорить (проза Шаламова все-таки была).

После 1955–1956 годов вроде бы хлынул водопад литературы о ГУЛАГе, но он был совершенно несоизмерим с тем, что реально произошло. Он был антропологически, да и эстетически, эпигонским, а потому беспомощным и лишь в малой степени выразил тектонические перемены, стирание границ допустимого, границ равнодушия к тому, насколько человек может обойтись без всего.

«Не верь, не бойся, не проси» – сначала у Солженицына, а потом, дико сказать, у дуэта «Тату» – страшный завет. В каких условиях он возник? Понятно, что в ситуации лагеря, где невозможно выжить, это становится максимой, как будто бы дает шанс выжить (не жить – только выжить). Но превращение в общую максиму чудовищно и выражает радикальные сдвиги в отношениях между людьми.

Как это – не верь? Как – не бойся? Как – не проси? Именно верь, именно бойся, именно проси. В этом – человеческое, а не в отказе ото всего. И то, как это легко прошло внутреннюю, личную цензуру многих людей, говорит о том, что реально не было замечено. Только единицами, и прежде всего опять-таки Шаламовым, а не Солженицыным. Но замечено точечно, выговорено вглухую, и тут же замолчано, заасфальтировано, а вот потом стало прорываться немыслимой и словно бы немотивированной жестокостью и равнодушием.

Наверное, кто-то на чернухе конъюнктурно делал себе имя. Но это облетит, уже облетело. Как ни странно, именно такие, будто бы «чернушные», фильмы и являются попыткой вернуть искусство и культуру к разговору о том, что произошло с человеком в России в XX веке.

Ведь новейшее искусство из этих проблем и в этом контексте возникло. С древнейших времен и до наших дней всегда что-то пели и сочиняли, но это другое, а искусство, в том понимании, в котором мы его сейчас воспринимаем, родилось на подходе к XIX веку. Когда искусство повернулось к человеку, к взаимодействию и общежитию людей, к обществу. Придумало человека как такового – от маленького до идеального и до сверхчеловека.

И разделилось на психологию и искусство.

Там очень интересная история. Искусство действительно оторвалось от науки – очень драматический процесс для XIX века. Но искусство, как показывают исторические разыскания, вместе с тем шло рука об руку с наукой, с социологией, психологией. Возьмем натуралистический роман Золя, импрессионистическую лирику Верлена или беспредметную живопись Кандинского и Малевича. Искусство показывало, а наука объясняла. Вытащить на свет спрятанное, то, что сам человек утаивает, но из чего состоит. Новейшее искусство возникло из этого – из дефицитов человеческого, из мучений, страхов и надежд человека.

Потеря контакта с этой сферой угрожающа для творческого человека. Конечно, трудно жить все время обращенным к человеческим потерям, хочется отвернуться. XX век показал, что едва ли не все возможно человеку с человеком сделать. А уж не с человеком еще страшней – с деревом, собакой, полем или ручьем.

Бо?льшая часть интеллектуального сообщества оказалась в ситуации, когда для этих явлений не может быть готового языка. И несколько советских подцензурных десятилетий полного извращения идеи литературы как искусства обернулись едва ли не полной разоруженностью искусства перед явлениями такого рода.

Это же не в первый раз возникает. Что-то подобное пришлось вытаскивать практически одному Достоевскому. Он начал показывать в человеке то, что было вообще не похоже на все, в чем живет интеллектуальный слой. Была по большей части не узнанная и не признанная современниками антропология Чехова. Потом был прорыв в самых уродливых и некультивируемых формах – скажем, у Сологуба. После революции – у Бабеля, Зощенко, Платонова. В совсем недавние времена – у Анатолия Гаврилова.

Нужно создавать язык и говорить обо всем, что происходит с человеком. Но делать это в России приходится без навыков методической религиозной рационализации жизни, без громадной воспитательной работы Просвещения, без идеи и программы культуры, которые были даже в таких драматически развивающихся странах, как Германия.

Чернуха не конъюнктурна, конъюнктурны подражатели. Чернуха – попытка выработать язык понимания того, что происходит в вулканической сфере человеческих отношений при исторической некультивированности человека в России. В стране, где историю все время не делают, а претерпевают.

Но тут возникает вторая сторона проблемы – даже если создадут новый язык, он должен быть прочитан, а кем?

В 1990–2000-е годы произошла чудовищная по скорости и географическому масштабу массовизация культуры (лучше сказать, культурной продукции и культурной коммуникации) в России. То, на что в Европе ушли столетия, у нас вместилось в полтора десятка лет. К такой «цивилизации» ничего не было готово – ни школа, ни критика, ни массовое восприятие. Кинопроизводство на 97 % сократилось, тиражи – в 50–100 раз. Это как если бы был миллионный город, а через три года в нем осталось 20 или 10 тысяч человек, и притом без какой-либо войны.

Образованное сословие отложило в сторону серьезные книги и перешло на мягкую обложку, продающуюся у метро, а еще чаще – на телевизор (кроме всего прочего, еще и самое дешевое развлечение). Добровольно. Это не познано, не признано, и следствия из этого не извлечены. А живем мы в мире следствий. На них выросла культура глянца, красивого и блестящего – модная книга, модный фильм, модное кафе, модная юбка.

К тому же вся культура делается в Москве. Если не стоит столичная метка, то для большинства, для «всех» как будто бы не существует ни кино, ни театра, ни музыки. Дурное устройство, которого ни в одной развитой стране мира нет. Такое, возможно, есть в Северной Корее, в Китае или на Кубе, но не в Европе. В Южной Корее, где 40 % населения живет в столице, все-таки сейчас стараются растягивать современную цивилизацию, начиная с шоссе и железных дорог, по всей стране.

И тут вопрос о денежном пузыре. В 2000-х годах, хотя началось это в конце 1990-х, пошел разбор между людьми больших денег и всеми остальными. Массмедиа, прежде всего телевидение и глянец, отделились от всей страны. В том числе благодаря нефтяной подпитке. За десять-пятнадцать лет создалось не только целое сословие собственно авторов, но рядом с ним все от него кормящиеся, а это уже миллионы людей.

Слой раздутых денег предъявил запрос на свое искусство, на свою культуру. Гламур и глянец – во многом ответ на их запрос (кстати, глянец и гламур затронули не только моды и витрины, мы их видим сегодня и в политике, и в науке). Конечно, не сами дяденьки-воротилы это заказывали, а их жены, дочки, зятья.

Денежный пузырь создал весь этот гламурный рай, отраженный в пародийной форме и на телевизионном экране. Ведь то, что показывают по телевизору, – гламур для бедных. Богатые телевизор не смотрят – их там показывают.

Это пусть в пародийной и грубой форме, но отчасти напоминает процессы, происходившие в Европе, в той же Франции, примерно с 1870 по 1914 год, в период, который потом назвали Прекрасной эпохой. Когда сформировался новый свет (а точнее – полусвет) и его заказ на новые искусства. Не важно, что это было – оперетта или фотография, туризм или высокая мода.

Примерно то же – через век-полтора и в совсем другом мировом окружении – происходит у нас (вернее, происходило – кризис перевернет и эту ситуацию). Быстрые деньги, быстрое время, мимолетное искусство, россыпь новых звезд на сцене и звездочек на погонах. Длинного времени нет, надо все делать очень быстро – мелькание мод, рейтингов, премий. Как будто куда-то бежим и надо все время замерять, кто первый, кто ярче.

В новейшей культуре всегда есть быстрое и короткое время, но важно, какое место оно занимает. Есть длинное время традиции, циклическое время институтов, время фантазии, воспоминания, предвосхищения. Разновременные культуры соединяются, должны соединяться в одном общем времени, а не вытеснять и не сменять друг друга. Синтез времен и составляет задачу творческого сословия, каждого отдельного человека.

Рано или поздно гламур ведь закончится, ну или потеснится. Кризис лишит гламур его воздуха – быстрых денег.

А вот тут как раз о государстве и госзаказе. В «Школе злословия» Лев Рубинштейн сказал примерно такую фразу: гламур станет государственным стилем. И он в большой мере прав.

Политика, которая сегодня есть в России, – не реальная, закулисная и подковерная, по-настоящему определяющая происходящее в стране, а обращенная к людям, то, что они видят, слышат и чему выставляют рейтинги, – это, конечно, политика гламура.

Политика в собственном смысле слова – разнообразие публично конкурирующих сил и их программ – была устранена за вторую половину 1990-х и 2000-е годы. Осталась пародия на политику, потому что нет ни разнообразия интересов, ни разнообразия форм выражения этих интересов, ни реальной свободы их выражения. В политике, как и в культуре, сейчас как будто бы есть только то, что на растяжках, в телевизоре, в киосках. Поэтому она так же гламурна, как и культура.

Должно ли это кончиться? Я думаю, что оно будет видоизменяться, причем в двух направлениях.

Во-первых, за 1990-е годы государство выпустило бразды правления в области культуры, но сегодня очень рассчитывает вернуть рычаги управления (власти без ответственности, как вся власть в России). Это видно на заказах кино, в области издания и, особенно, распространения книг, журналов. Такие процессы будут развиваться и в других видах искусства.

Я плохо знаю театр, но готов предположить, что очень большая часть успешных режиссеров, а тем более неуспешных, была бы заинтересована в господдержке, введении тарифных сеток, ставок и всего остального, что было раньше. Только совсем небольшая часть заинтересована в обратном. Потому что для нее происходящее в театрах – это то, что происходит в Берлине, Авиньоне, Лондоне, а не то, что происходит в Министерстве культуры.

Но в целом государственное, сросшееся с гламурным, будет и дальше продолжать мнимо победоносное гламурное шествие, вытесняя все, что туда не попадает.

А во-вторых, будет все больше размежевания между сферами, которые хотят слышать звук современности во всей его сложности, в чем-то даже неприятности и угрозы, и сферами, полагающими, что ничего не происходит.

Изо дня в день катастрофы, взрывы, убийства, дела не расследуются, суд известно какой, взяточничество цветет и пахнет, но на телеэкране других проблем, как отношения между Катей и Мишей, нет. Вернулись «женские истории» конца 1970-х, тогдашние «эстрадные концерты», «фигурное катание». Чувствующая и чувствительная сфера не будет уничтожена и не сожмется, как шагреневая кожа, но довольно заметно отделится от остального.

Возникнет ли еще один «Фаланстер» – не уверен. Сила интеллектуального слоя, который определял спрос, не стала больше – слой по объему такой же, как и был тридцать лет назад. А вот творческой энергии у него, похоже, стало меньше. Но, даже выживая, как все остальные, он все-таки не хочет и не может потерять свою основную функцию – ищущую, рефлектирующую, аналитическую, осознающую. Голос людей, выражающих нечто первыми, пусть не всегда членораздельными звуками и суждениями. Если люди писали в лагере, то будут писать и в нынешней России.

Я не думаю, что кризис серьезно повлияет на жизнь России: силовые и денежные возможности властей, с одной стороны, привычка и нетребовательность большинства – с другой, смягчат происходящее. Но вызов кризиса будет. И от того как интеллектуальный слой ответит на этот вызов, будет многое зависеть, прежде всего – для него самого. Другой вопрос, что этот вызов большинство интеллектуалов будут пытаться смикшировать, чтобы не поставить под вопрос собственное существование.

Если во всем мире кризис протекает как финансово-экономический, то в России это выражается в политическом кризисе. И власть, и интеллектуальное сословие, обслуживающее власть, употребят все силы, чтобы не допустить политического кризиса. Задача заговорить, заболтать и с помощью денег, страха спустить на тормозах. И преобладающая часть населения уверена, что так и будет.

То есть воспользоваться кризисом, чтобы обнулиться по всем параметрам, нет шанса?

Почти не вижу. Хотя за последние сто лет – это первая историческая возможность для России, а не подаренная сверху.

А раньше было подаренное? Даже 1998 год?

Конечно. Так или иначе подарено сверху. Сначала перемены, потом дефолт, потом стабилизация и порядок, потом стабильность. Ценой разгрузки от ответственности всех и за всё.

Кризис, будь он всерьез воспринят, был бы первой серьезной возможностью принять на собственную ответственность и попытаться что-то сделать реально коллективное. Не переходя на шепот, не выживая и приспосабливаясь, а, напротив, доводя вопросы до ответов, а далее переводя в действия. Но такая возможность, скорей всего, будет упущена.

Значит, мой первоначальный вопрос об изменениях в стране и культуре был бессмысленным?

Я гадать не хочу и не умею. Но общий расклад сил представляется мне таким. Какой выход из ситуации найдут малые группы творческих людей – не знаю. Я бы надеялся на то, что ситуация не заставит их замолчать и перестать работать.

Но общая расстановка не дает надежд на серьезные изменения. Опять страна и большинство в ней оказываются в плену старой модели. Кризис скажется вряд ли раньше, чем через год-другой, но разгореться ситуации не дадут, а энергия снизу пока что слишком мала, так что, вероятнее всего, власть сумеют сохранить и передать, по крайней мере на ближайших выборах. Я говорю сейчас не о самих людях, а о том, как выстраивается и преподносится стране конструкция, «картинка».

Пока государство терпимо к культурным новациям. Но оно же работает не как внешняя цензура, а как внутренняя. Издательства сами будут отказываться от резких книг, продюсеры – от резких сценариев, режиссеры – от резких спектаклей. Работает заложническая логика – не ставить никого под удар. Один из основных видов коллективизма по-российски: каждое действие продиктовано мыслью, а не будет ли нам хуже.

Дилеммы и смыслы российской политики

Исследование Центра политических коммуникаций факультета журналистики Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова.

Вопрос «Куда идет Россия?» остается актуальным на протяжении двух последних десятилетий. Но неоднократные попытки сформулировать содержание проекта развития страны так и не стали полноценным ответом. Почему вопрос «Куда идет Россия?» становится похож на те, о которых Э. Хемингуэй сказал: «Только лучезарные дурачки задают вопросы, на которые нет ответов»?

Во-первых, важно понять, чей это был вопрос. Не думаю, что накануне распада СССР или в 1986 году, когда Горбачев впервые начал произносить слова, новые для российской политической авансцены, бо?льшая часть советского населения задавалась этим вопросом. Не думаю, что им стала задаваться и бо?льшая часть российского населения после того, как Советский Союз распался и Россия волей-неволей стала отдельным государством. Все-таки этот вопрос был преимущественно вопросом прореформаторской, пролиберальной интеллигенции. Это небольшая группа (со своим более массовым слоем поддержки), она в тот период близка к власти и задается этим вопросом именно потому, что, как предполагает, у власти есть рычаги и возможности давать осмысленные ответы на этот вопрос и задавать движение вперед. Интеллигенция в какой-то мере сумела внушить этот вопрос и даже некоторую повестку дня, связанную с этим вопросом, главным людям государства. Сначала ее воплощал Горбачев, борясь со «староверами» в Центральном комитете, на Съезде депутатов, а потом Ельцин. На Ельцине и чеченской войне все и закончилось.

Во-вторых, этот вопрос очень старый и, похоже, возвращается все время в одинаковых ситуациях и заканчивается тоже очень похожим образом. Импульс перемен в России XX века всегда шел сверху. Не было такого, чтобы его поднимали народные движения или политические партии. Перемены происходили из-за раскола наверху. Раскалывались не просто фракции, чаще всего это было при смене поколений политических лидеров. Когда Хрущевым, Горбачевым, Ельциным привносились перемены, сами они осознавались как новые, «молодые». Если это так, то тогда Россия или те люди, которые задаются подобным вопросом, ходит по кругу. И каждое поколение (или через поколение) мы снова попадаем в проклятый круг этих вопросов.

В России традиционно друг другу противостоят население, интеллигенция и власть: население так или иначе принимает то, что происходит, интеллигенция пытается повлиять на ситуацию, по крайней мере вводя какие-то слова, понятия, лозунги, а власть использует это для своих проблем и интересов. В рамках такой композиции нет разнообразных, относительно самостоятельных, борющихся за авторитет и за признание элит, нет институтов, которые позволяли бы вести полемику, спор о том, что делать в первую очередь, что – во вторую, каковы ориентиры, вести этот спор в цивилизованной форме: через парламент, открытую печать, политические клубы. Из-за того, что всего этого нет, всегда и получается некоторое движение к «оттепели», быстрая – кто насколько успел – попытка воспользоваться ослаблением контроля со стороны власти и некоторым допущенным (неизвестно насколько, но всегда есть сознание, что на короткое время) разнообразием для решения некоторых проблем. У одних проблемы социального статуса, у других – свободы, у третьих – возможности выезжать, у четвертых – еще что-то. Но это время быстро кончается, занавес захлопывается, цемент застывает: опять наступает что-то вроде очередной зимы. Повторяется этот ход, но не повторяется реально сама ситуация, потому как что-то успевает измениться. Я не могу сказать, что наша страна, население, российские власти, силовики, массмедиа живут в той же ситуации, что и в позднесоветские, брежневские, например, времена. Ситуация изменилась и в экономическом, и в политическом, и в социальном плане. Изменился и состав людей, и отношения между ними, и отношения между Россией и Западом. Но единственный общий символ, о котором в такой ситуации можно говорить, – это путь России. Опять Россия мыслится как некоторое единое целое, причем целое, которое недостаточно признано или неправильно признано во всем мире, и Россия опять борется за то, как она выглядит в глазах всего мира. Одни хотят видеть ее современной, развитой, демократической страной, другие – сильной, вооруженной, внушающей страх. Но всегда есть большой мир – и есть целая Россия. Причем с одной стороны, она хранительница необыкновенных ценностей и ресурсов – человеческих, духовных, нефтяных и так далее, с другой стороны – пассивная величина, которая все время позволяет куда-то себя вести. Вопрос всегда о том, кто будет вести. Кто будет указывать (Путин или Медведев?) – опять становится самым горячим вопросом.

Ситуация мне видится так: некоторый рывок, быстро что-то делается разными группами, фракциями в разных интересах, и мы опять оказываемся в новой ситуации «заморозков». Но как будто бы единственная возможность осознать эту ситуацию и единственно общее, что объединяет интеллектуалов, власть и остальное население, – это повестка дня, где первым пунктом опять стоит вопрос: «Куда идти России?» А за ним всегда скрывается вопрос: «Кто поведет Россию?»

Развитие страны сегодня связывают с модернизацией. Инициатором модернизационного развития выступает власть. Очевидно, что условием достижения положительных результатов должна быть эффективная власть. Эффективность власти в этом случае проявляется в высокой компетентности в выборе стратегий модернизации. Как вы оцениваете предлагаемые сегодня стратегии?

Строго говоря, стратегий нет. Есть набор из обломков каких-то предложений прошлых лет, из фраз, лозунгов и риторики, которая уже давно износилась, к которой очень быстро присоединяются словесные кусочки, считающиеся чем-то чрезвычайно выигрышным, современным, тем, что будет российским козырем. Состав этой риторики все время меняется и зависит от того, кто подает эти слова главным людям, от соотношения сил за кулисами. А мы не видим, что там происходит.

Исследования элиты, которые наш центр проводил в 2005-м, 2006-м, 2007-м и последующих годах, показывают, что, во-первых, у тех людей, которые близки к власти и могут влиять на локальную или общефедеральную ситуацию, в принципе никакой программы модернизации нет: как барин решит, так и будет. Модернизация – это хорошо, но, хотелось бы, не нашими руками и лучше не при нас. Во-вторых, у этого главного человека, по мнению элиты, нет хорошей команды. Но те люди, которые могли бы предложить себя в эту команду, чаще всего оказываются предельно отстранены от рычагов реального воздействия и составляют группу маргиналов, «лузеров», людей, которые были во власти, но которых быстро оттуда выкинули.

Всякие возможности изменений в России всегда связываются с модернизацией. А модернизация в России всегда связывается с властью. Власть никогда не имеет ее программы, делает то, что считает нужным на данный момент, из чего иногда получается нечто, будто бы напоминающее модернизацию. Модернизировал ли Сталин страну? Конечно модернизировал. Но было ли это модернизацией в том смысле, в котором говорят о произошедшей и уже завершившейся (постмодерн!) модернизации в обществах модерна, «развитых» обществах? Модернизировал ли Россию Петр I? Да, в определенной мере. Но было ли это решением тех проблем, которые встали в Новое время перед несколькими странами Запада, перед их элитами, образованными слоями, массами населения, средствами массовой информации, экономическими, юридическими институтами? Нет, в России это было совсем другое, потому что исходило оно всегда сверху, чаще всего от одного человека или от узкой группы лиц, опиралось исключительно на их волю, проводилось жестким, репрессивным образом, не считаясь с человеческой, социальной, экономической ценой всего этого. В этом смысле вся проблематика модерна, проблематика культуры, проблематика современных институтов, проблематика универсальности, универсальных ценностей и норм (в первую очередь правовых) никогда не была в российской модернизации не то что главной, но и вообще хоть сколько-нибудь близкой к ее ядру. Главным всегда было другое: Россия должна показать всему миру, чего она стоит. А для этого не жалко ничего. Чаще всего средством был железный кулак. А уже по ходу создания этого железного кулака власть еще что-то была вынуждена сделать: поднять уровень образованности населения, потому что иначе люди не смогут работать на заводах, собирать танки, запускать самолеты и т. д.; поселить большую часть страны в города (они не очень похожи на города в строгом смысле слова, но какая-то урбанизации пошла); допустить некоторые средства массовой информации; допустить хоть какое-то проникновение со стороны Запада. Это не входило ни в какую программу, но власть, те или иные фракции или фигуры в ней вынуждены были это допускать.

У нынешней власти также нет единой концепции модернизации?

Я бы и власть не представлял как нечто единое. Нынешний тандем – это вынесенное вовне символическое признание того, что никакого единства там нет, а есть разные группировки со своими представлениями о том, что им нужно, со своими аппетитами, со своими связями и готовностью пойти на более или менее резкие движения для воплощения того, что они считают правильным. Но консенсуса между этими группами нет, кроме того, что до крови доводить не надо. Или эта кровь должна быть где-то далеко: в Чечне, в Грузии, еще где-нибудь. Главное, чтобы между собой резни не было. Практически единственный опыт, который люди власти и приближенная к ним интеллигенция вынесли из сталинской эпохи, – что нельзя допускать ситуации, которая была при Сталине, когда все друг друга могут перерезать. А главный может просто зарезать всех. Этого допускать нельзя. А все остальное… Нужен будет лозунг модернизации – выдвинем лозунг модернизации.

Лозунги модернизации, которые сейчас выдвигаются, подразумевают системные преобразования или только внедрение технических инноваций?

Это упирается в технические, технологические преобразования. С одной стороны, это отражает кругозор людей, которые находятся во власти, причем наиболее продвинутых из них. Достаточно часто это люди, получившие техническое образование и имеющие опыт аппаратной интриги, для которых бюрократические ходы являются нормальным способом действия. Соединение технического разума с аппаратным интриганством, мне кажется, составляет особенность большинства группировок, которые сейчас приближены к власти. Причем даже наиболее разумные из них вынуждены принять этот язык, потому что это единственный язык, на котором можно говорить с разными группами, которые там, наверху, действуют (для масс «внизу» работает язык «великой России» или «нас опять обижают» – как у детей: «Пап, я уже большой» и «Мам, я первый дал ему сдачи»).

У Ю. А. Левады в период гласности вышла статья, которая называлась «Сталинские альтернативы». Там он сформулировал несколько вопросов, на которые, по его реконструкции, пытался ответить Сталин и люди, которых он к себе приближал, и которые он оставил неотвеченными в качестве некоторого наследия для следующего поколения политиков:

1. Как стране жить в мире с самой собой? Как отойти от модели гражданской войны, от резни?

2. Как вписаться в большой мир?

3. Как построить современные институты?

4. Как это все соединить с растущим год от года уровнем жизни населения, чтобы бо?льшая часть людей чувствовала какую-то пользу от такого социально-политического существования?

Мне кажется, что ни на один из этих вопросов нынешняя власть не имеет хороших ответов, и большого продвижения к ответам за двадцать лет я не вижу. Единственное, что нынешние власти не довели дело до большой резни. Но ведь если посмотреть внимательно, «маленькая» резня, вынесенная на окраины, все время на протяжении этих двадцати лет происходила. Мы пережили две чеченские войны, мы пережили «малую кавказскую войну» с Грузией. У нас очень тяжелые отношения с соседями в сторону Запада: с Прибалтикой, с Украиной, с Белоруссией, с Молдавией. Пока звучат исключительно угрозы без перехода к военным действиям, но ситуация Приднестровья, ситуация в Крыму, наличие очень большого количества русских в Прибалтике делает отношения достаточно напряженными. Сегодня они не меньше напряжены, чем в 1989 или 1991 году, и время от времени то здесь, то там вспыхивают. Поэтому весь этот набор вопросов остается актуальным и открытым.

Создается впечатление, что мы столкнулись с классической дилеммой: эффективная власть vs. гражданская активность? Как эффективность власти соотносится с демократией в нашей стране?

С эффективной властью не очень получается. Преобладающая часть населения не считает нынешнюю власть – ни федеральную, ни местную – эффективной. И не только ее конструкцию, но даже и первых лиц, к которым большинство вроде бы относятся чрезвычайно позитивно, создают им очень высокий рейтинг. Но когда мы разбираемся, что ставят в плюс Путину, что ставят в плюс Медведеву, эффективности мы не получаем. За все годы путинского президентства российское население делилось в его оценках на три примерно равные части: одни говорили, что Путин еще пока ничего не сделал, но должен сделать, и они очень этого от него ждут; вторые говорили, что, может, он ничего и не сделал, но выбирать все равно не из кого, нет у нас другого; третьи не очень на него надеялись, но говорили, что поддерживают его до той поры, пока он говорит, что Россия куда-то движется. В принципе, за исключением того, что при Путине закончилась чеченская война и удалось добиться если не победы, то хотя бы притушить этот пожар и замолчать цену потерь, а также укрепить позиции России на международной арене, то есть заставить считаться с собой, примерно так, как в позднесоветские времена, ничего из избирательной программы Путина как кандидата в президенты, с точки зрения населения, фактически не было выполнено. Ни подъема жизненного уровня, ни борьбы с коррупцией – ничего исполнено не было. Но эффективности нет, а высокие рейтинги есть. Население от власти не требует эффективности. Похоже, оно ждет, чтобы власть не слишком давила, позволяла делать то, что люди считают нужным, и чтобы она представляла Россию как целое, Россию для всего мира. Путин (сейчас это в какой-то мере переносится на Медведева) должен олицетворять Россию, служить арбитром в конфликтах на верхах и не должен выглядеть слишком агрессивным, «зубастым» и «усатым», как Сталин. Этого вполне достаточно, чтобы давать ему высокие рейтинги. Нужна ли демократия? В общем, да, бо?льшая часть населения не против. Но оно не знает, что такое демократия. Бо?льшая часть россиян считают, что демократия – это все хорошее, что есть, но прежде всего это забота власти о населении. Это советское представление о демократии, очень популистское, уравнительное, представление «снизу вверх»: власть все равно наверху, это не чиновники, которых мы за деньги наняли и можем уволить, а те, кто нам что-то подарит, даст, окажет, как в «Золушке» Шварца, знак внимания. Сказал Путин, чтобы женщины рожали побольше и что для этого их надо экономически стимулировать, – это был знак барского внимания в эту сторону; сказал что-то о развитии технологий, поехал в город N и что-то исправил – этого вполне достаточно. Всерьез о демократии, о ее цене, о ее институтах, о ее нормах и правовом обеспечении, о собственной ответственности за демократию население России не думает. Не думают и об эффективности власти в смысле того, что власть – это, по сути, менеджеры, и если они работают неэффективно, их надо менять. Бо?льшая часть населения России ни о том ни о другом не думает. Ее занятие не задавать ориентиры, не требовать чего-то от власти, а привыкать и адаптироваться к ситуации, которая возникает. Иногда ситуация бывает чуть лучше, как было в 2007 году, когда накануне выборов разным группам населения были выделены большие деньги. Иногда она бывает хуже, как случилось после начала экономического кризиса. Иногда России удается показать, что у нее есть этот железный кулак, когда она в три дня «побеждает» Грузию. А иногда победить не удается, как не удается победить Украину или даже Белоруссию. И население живет в этой ситуации, желая, с одной стороны, жить в сильной, могучей стране, которую боятся, а с другой стороны, жить с приличным уровнем жизни и, может быть, отказаться от имиджа большой, сильной страны. Но отказаться страшно: с чем тогда останемся? Непохоже, что власть может обеспечить населению достойный уровень жизни. А само население процентов на 70 считает, что оно своими собственными усилиями создать себе достойную жизнь не может. Это даже не назовешь тормозом. Это такое состояние социального вещества. И трудно сказать, как его можно изменить. Вряд ли усилиями одного человека или даже группы лиц в какие-то короткие сроки можно это поменять.

Эта черта, на ваш взгляд, в русском национальном характере?

Вряд ли с этим уже рождаются. Это итог того опыта, который получили несколько поколений советских людей, а потом и постсоветских. Кто видел, что бывает лучше, становится немножко другим, но не настолько другим, чтобы выступить лидером, всерьез взяться за изменение ситуации. Люди, которые за 1990-е и за 2000-е годы добились успеха для себя и своих близких, считают, что это достижение путинской эпохи, они связаны с президентом, обязаны ему этим. Они не уверены, что добились этого прочно и не потеряют это в один день. Они не знают, удастся ли это передать следующему поколению и станет ли это опорой, ниже которой уже нельзя упасть. Другого опыта, в общем, у них нет. Хотя за последние двадцать лет они что-то услышали, что-то увидели. Изменилось не так мало. Но сохранились конструкции базовых, модельных институтов – силовых институтов и власти – не демократия, не рынок, не суд, не парламент, а именно власть, репрессивные, иерархические институты. Почему? Есть три зоны одобрения со стороны масс: первое лицо (сейчас – тандем), армия и церковь. Это конструкции, не имеющие отношения к повседневному опыту этих людей, это инстанции, на которые они влиять не могут, это что-то далекое, но воплощающее представление о том, как должно быть. Все должно быть, как в армии, как в церкви, под началом одного человека.

Российский народ все-таки царистский?

Ну, в большинстве, если говорить метафорически, да. Первое лицо может называться не царем, а президентом. Но та конструкция социального мира, то представление о власти, тот минимум политического, что есть умах большинства, – он архаичен, и это не столько национальный характер, сколько политическая культура. А она сложилась под воздействием исторических, «тектонических» процессов: войн, террора, переселения, несвободы, прописки, железного занавеса, незнания языков (и нежелания их знать, включая языки ближайших соседей) и так далее.

В СМИ часто употребляют слово «модернизация», что говорит о стремлении сформировать положительное отношение граждан к политическому тренду. Предполагается, что общество должно поддержать курс на модернизацию. Но что знает общество о смыслах модернизации? Известны ли риски и издержки, которые с ней сопряжены?

В общем, нет. За исключением более образованных, продвинутых групп, кружков идеологов, политтехнологов, людей, обслуживающих власть или пытающихся оппонировать власти. За исключением этих узких, закрытых зон, бо?льшая часть населения мало понимает в том, что такое модернизация, что такое модерн вообще, что такое быть современным, чем это может быть обеспечено, чего это требует от человека, что человек при этом теряет, какова цена современных развитых обществ, которые не только обеспечивают высокий уровень жизни своего населения, но служат некоторыми лидерами, «застрельщиками» в мировой политической жизни и берут на себя ответственность за мировую политическую атмосферу, вынуждены вступать в войны, посылать свои армии, становиться мишенью для международных террористов. Сознательно к судьбе страны, сделавшей выбор в пользу модернизации, Россия сегодня явно не готова. Хотя на словах, тем более когда их произносит президент или бывший президент, вроде бы никто не против. За все хорошее выпить всегда рады. Но как делать это хорошее и чего это требует от меня, как мне изменить свои отноше-ния с другими, чтобы мы вместе могли это делать, – вот проблема. Люди хочешь не хочешь живут кучей, но что-то делать вместе, по-моему, и раньше не очень умели, а за последние двадцать лет точно разучились. Поэтому уровень недоверия к другим людям чудовищный, уровень недоверия к основным институтам, кроме первого лица, армии и церкви, чудовищный: к милиции, которая, казалось бы, должна обеспечивать порядок, к журналистам, к суду, к профсоюзам, которые вообще не существуют, к партиям. И как быть модерным обществом, если все модерные институты и черты модерного политического и экономического порядка большинством населения не понимаются, не принимаются, воспринимаются с недоверием и чаще всего с враждебностью?

Как вы оцениваете усилия СМИ в разъяснении смыслов модернизации?

В наших средствах массовой коммуникации нет собственно коммуникации – связей между разными группами, а есть связанный с властью публичный церемониал. Население приучают к тому, что словам и поступкам первых лиц и близким к ним людям придается особое символическое значение. И население говорит: «Да, вроде бы действительно модернизация, но что это?» А большинство не знает, что это такое. Но кажется, что это что-то хорошее, потому что и один и другой вождь с утра до вечера соревнуются в частоте произнесения этого слова. Речь идет, конечно, не обо всех, а о 85–90 % средствах массовой информации. Есть все-таки и какие-то реальные источники информации, которые дают разные мнения, взвешивают разные позиции, говорят о перспективах, о цене, о возможностях выбора пути, но это в лучшем случае 10–15 % эфира, не более того. И скорее эфира радийного и печатного, чем телевизионного. И скорее не федеральной, а местной печати, на которую бо?льшая часть российского населения перешла. Но связывает всю страну в нечто, очень условно, единое именно телевидение. Все свободное время, то есть три-четыре часа, которые остаются после работы, магазинов и прочего, отдается телевидению. И бо?льшая часть населения ориентируется лишь на два-три основных канала.

Какие задачи стоят перед СМИ, когда речь идет о выработке курса развития страны и его реализации?

Обеспечивать разнообразие (групповое разнообразие, разнообразие точек зрения и подходов), обеспечивать площадку для коммуникации между носителями этого разнообразия, и если уж приучать к чему-то людей, то не к телодвижениям власти, а к идеям сложности, трудности, связанных с модернизацией, и к идее ответственности за этот выбор. Если нет доверия, значит, нет и ответственности. Если нет доверия и ответственности, нет эффективной власти. И тогда она может только демонстрировать свои телодвижения и приучать к ним народ. Или добиваться этого оружием, агрессией, ГУЛАГом, железным занавесом. Но вроде бы нынешняя власть этого не хочет. Поэтому она проводит некий церемониал. Подыгрывать ему – дело денежное, дает доходы, статусы, но не подвигает к тому, чтобы Россия когда-нибудь стала современной, развитой и привлекательной для кого-то страной. Мы видим потоки людей, которые устремляются в Америку, в Германию, во Францию. Но мы не видим потоков людей, кроме русских беженцев из бывших республик или сравнительно небольшого потока гастарбайтеров, которые устремлялись бы в Россию. Они же устремляются не затем, чтобы получить здесь высокое образование и добиться Нобелевской премии, а затем, чтобы найти хоть какую-то работу и хоть какие-то деньги. Это совершенно другая эмиграция, по сравнению с теми китайцами, вьетнамцами и другими народами, которые стремятся в Америку или, скажем, в Германию.

Какую модернизацию примет общество?

Ту, которая принесет хоть какое-то улучшение, не требуя от нас слишком многого. Это примерная модель хорошей власти, которая дает нам что-то время от времени, не требуя от нас многого взамен. Это та модель модернизации, которая не будет противна большей части населения. При этом не ставится вопрос: «А я что буду делать, чтобы это реализовать?» Нет идей-ориентиров, идей-маяков, идей-стимулов, да они большинству, кажется, и не нужны. За современными западными обществами стоят идеалистические проекты: будь это американская мечта, или протестантская этика, или дух солидарности, который описал Эмиль Дюркгейм на примере Франции времен становления гражданского общества. Это всегда очень идеалистический проект, вынесенный в будущее. В России сегодня 70 % населения говорит, что оно не может ничего планировать за пределами нескольких месяцев. Поэтому будущее – то, какое укажет верховный вождь. «Правь нами, батюшка, только не заведи нас в болото и не наказывай особенно сильно». Более молодые группы с большими ресурсами и притязаниями могут быть не очень удовлетворены нынешней ситуацией, но их неудовлетворенность пока не приобретает никаких оппозиционных форм гражданского противостояния.

Готово ли общество нести ответственность за согласие на курс модернизации?