Читать книгу Двенадцать ступенек в ад (Борис Дмитриевич Дрозд) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Двенадцать ступенек в ад
Двенадцать ступенек в ад
Оценить:
Двенадцать ступенек в ад

4

Полная версия:

Двенадцать ступенек в ад

– К подозреваемым в шпионаже и троцкизме позволено применять методы физического воздействия для получения от них показаний. Эта установка исходит от товарища Ежова.

Дерибас вскочил со стула, раскрасневшийся, и в бешенстве закричал на Арнольдова:

– Да я вам на яйца наступлю так, что вы собственных малолетних детей признаете шпионами и диверсантами!

– Вы на меня не повышайте голос, товарищ комиссар госбезопасности первого ранга, я не ваш подчиненный, – с той же невозмутимостью ответил Арнольдов.

– Имейте в виду, товарищ Арнольдов, – говорил дальше Дерибас, усевшись в кресло и стуча концом карандаша по столу, – за санкцией на арест ко мне обращаться только в том случае, если показания на подозреваемого него дадут не менее трех человек уже арестованных с неопровержимыми фактами, а я уже согласую эти аресты с прокурором.

– Я доложу о вашей позиции Миронову, – проговорил Арнольдов и поднялся, чтобы идти.

– Это ваше дело. Но товарищ Миронов знает мою позицию.

«Сволочи приезжие, засранцы! – думал он об Арнольдове и московской бригаде, когда тот вышел. – Приехали тут карьеры делать, им громкие разоблачения нужны! Чем выше по должности арестованный, тем ценнее их работа! В тайгу бы вас всех, московских сук, чтобы вы там по лагерям пешком помотались, как я, увидели бы все эти ужасы, да комары бы с мошкой вас погрызли до остервенения. Нет, это конец спокойной жизни! Конец!»

А еще спустя какое-то время, окончательно успокоившись, подвел итог визиту Арнольдова: «Что теперь поделаешь? За Арнольдовым стоит Ежов, за ним, наверное, Сталин, раз уж они его и Миронова сюда послали, чувствует себя хозяином положения с «особыми полномочиями». И этого уже не побороть, машина не только запущена, но и набирает ход».

Немного времени погодя после визита Арнольдова в кабинет Дерибаса без доклада по-свойски вошел Семен Кессельман-Западный, его первый заместитель. Сел в кресло, развалившись, положив нога на ногу, закурил.

Когда-то еще до революции, Семен Кессельман был тихим, скромным, мечтательным, застенчивым юношей, не помышлявшим ни о какой политической и революционной деятельности. Ему бы стихи писать о любви, о мечтах, о неопределенном томлении души, он и начинал их писать, втайне мечтая о поэтической славе, посещал кружок одесских литераторов, его и грызла, но и вдохновляла поэтическая слава его однофамильца Кессельмана, тоже Семена, только Иосифовича. Но вот грянула революция, и Семен по примеру старших братьев Михаила и Авраама «пошел в революцию», оказался в самом ее пекле, поступил в ЧК, и довольно быстро стал заметной чекистской фигурой на Украине. И пошла о нем другая слава – дурная слава палача, благодаря которой он быстро выдвинулся в передовые и чекисты Украины. (Такая же дурная слава палача шла и о нем, Дерибасе, в Казахстане и на Южном Урале). Он был секретарем Одесской чека в апреле-августе 1919 года, в самый разгар Красного террора, где и расстреливал, и выносил расстрельные решения с застенчивым выражением лица, как бы извиняясь перед казнимыми. Оставил свой чекистский след в Волынской, Екатеринославской и Харьковской ЧК. Про него известно даже то, что он в Харькове знался и был одним из подручных известного харьковского палача и садиста, бывшего каторжника Степана Саенко, коменданта концентрационного лагеря в Харькове в годы Гражданской войны, который хвастался тем, что «собственноручно расстрелял около 3000 человек».

И в «тройке», заседая вместо Дерибаса, Семен Кессельман не особенно утруждал себя выяснением истины в отношении подсудимых, подписывал смертные приговоры с легкостью, не задумываясь, никогда не возражал докладчикам, не отправлял дела на доследование в отличие от своего начальника. Несмотря на то, что он занимал большую должность, Семен Кессельман как бы плыл, парил над обыденной жизнью, томимый чем-то невысказанным, потаенным, чего и сам не мог определить, был в обычной жизни человеком нездешним, отстраняясь от нее, стараясь касаться ее поменьше, словно бы страдал от того, что занимает в жизни не свое место, и это «не свое место» отнимает слишком много времени, подавляет его, а свое, заветное, о чем мечталось в юности и что иной раз болезненно томило его, не реализовано, а теперь поздно уже. Даже детей не нажил. А в соответствии с должностью кем только не был в Дальневосточном крае: начальником УНКВД Хабаровской области (была такая в Дальневосточном крае) членом крайкома, крайисполкома, горсовета, высиживая ни них с грустным, томительным чувством и отстраненным видом неизбежной платы за свое высокое положение. Наверное, в революцию, увлекаемые ее романтикой (а может, и ее будущими благами), немало занесло таких вот местечковых евреев, Семенов Кессельманов, тихих, мечтательных, вроде как невольных убийц, с застенчивой улыбкой и невинным выражением лица, которые не ведали, что творили. Занесло, и вот все дальше несет и выше поднимает, и уже не выпрыгнешь из этой колеи, не вернешься к юношеским мечтам о том, любимом, чем хотелось бы в жизни заняться. Как знать, не случись бы революции, вышли бы из них писатели, Эренбурги, поэты, вроде Пастернака, Мандельштама или поэтов меньшего масштаба, вроде его однофамильца Кессельмана; вышли бы художники, Бродские, актеры, журналисты, Кольцовы и иже с ними, не погибли бы многие из них рано, не дожив до сорока, сорока пяти лет, и в историю вписали бы они свое имя с другим знаком. Но получилось так, как получилось. И было что-то странное в прихотливой игре судьбы, когда младший брат был везунчиком по жизни, выше по должности и званию старшего брата, не прилагая к тому особенных усилий, и генеральское звание досталось ему в молодые годы, когда ему не было и сорока лет, как бы на волне революционной инерции. А вот Арнольд, ретивый служака, служил в Москве в особом отделе, был на виду, отличался особым рвением, но судьба распорядилась так, как она распорядилась. В Москве, вероятно, было много таких вот Арнольдов, а Семен в Дальневосточном крае был в единственном числе.

В означенное время Семен Кессельман-Западный носил тонкие, небольшие усики, был все такой же по-юношески стройный в свои тридцать восемь лет и усвоил себе манеру прищуривать глаза и сводить брови к переносью, когда ему что-то говорили окружающие, изображая интерес к собеседнику, к разговору, отчего меж бровей у него образовались две глубокие складки. Жил он весело, был шутником, балагуром, циником и пользовался большим успехом у женщин.

– С чем мой братец пожаловали? – спросил он Дерибаса с нескрываемой иронией, скривив свои тонкие губы.

– Просил санкции на арест тридцати с лишним человек. Все сплошь лучшие люди края, хозяйственники, специалисты, руководители предприятий, коммунисты. Если уж они враги народа, заговорщики, шпионы, троцкисты да вредители, то мы с тобой умываем руки.

– Ну да, еще бы. Братец мой заявлял мне, что мы тут «таежники», не умеем работать, не видим, как тут у нас действуют троцкисты, вредители и заговорщики. Но так же не бывает, Терентий Дмитриевич, чтобы приехали они и за неделю увидели врагов, а мы с вами их не видели, а они раскрыли кучу заговоров чуть ли не во всех областях жизни Дальневосточного края. И в армии у них заговор, и в лесной отрасли, и в рыбной, и в промышленности, и в военном строительстве, и у врачей его люди заговор нашли и черт знает еще где. Так и до нас скоро доберутся. Знаем мы, как эти заговоры раскрываются!

– Знаем, конечно, знаем! – отвечал ему Дерибас.

– Что будем делать?

– Сколь возможно, будем тормозить их ретивость. Пусть напрягутся, чтобы компромат добывать, улики, доказательства, а не одни лишь признательные показания.

– Правильно, Терентий Дмитриевич. И я тоже так считаю.

…Возвратившись после службы домой в свой особнячок на улице Карла Маркса, где он жил с семьей, Дерибас достал из шкафа графин с водкой, налил полный стакан и, не отрываясь, выпил. За этим занятием застала его Елена.

– Терентий, опять ты пьешь? – с упреком проговорила она. – Полный стакан водки оглушил! Опять за старое?

– Скверные дела, рыбонька, очень скверные…Нервы разошлись, нужно их успокоить. Московские голодные волки приехали нас живьем сожрать. Пришел тут Арнольдов со списком, просил санкцию на арест тридцати с лишним человек, времена сейчас пойдут, хуже не придумаешь.

– Я это предчувствовала еще весной после мартовского пленума. А ты не перечил бы им, Терентий, плетью обуха не перешибешь. Если Там началось, ты здесь этого не остановишь.

– Нет, рыбонька, нужно их осадить, остановить. Сейчас не остановим, всех съедят с потрохами и нас с тобой тоже. Время надвигается грозное, тебе нужно бы с ребенком уехать с глаз долой.

– Куда уехать? Ребенку только два месяца, куда я с таким малышом поеду?

– В Одессу к родственникам поезжай. На всякий случай.

– Не выдумывай Терентий. Пусть уж все остается как есть.

И она наотрез отказалась, куда бы то ни было ехать.

III «НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ» ЛЬВА МИРОНОВА

Дела о заговорах в Дальневосточном крае за неделю с хвостиком работы московской следственной бригады росли один за другим.

В обход Дерибаса Арнольдов, как и первый секретарь Далькрайкома Иосиф Варейкис , слали наркому НКВД СССР Н.Ежову жалобы-докладные о том, что Дерибас препятствует аресту видных в крае советских, хозяйственных и партийных работников, а также сотрудников УНКВД, подозреваемых в участии в заговоре. «В Дальневосточном крае сложилась тяжелая обстановка, – докладывал Варейкис в центр по своим партийным каналам связи с Москвой. – Дерибас и его заместитель Западный противодействуют расследованию параллельного троцкистского центра в партийных и советских, хозяйственных кругах».

На другой день, как и ожидал Дерибас, ему позвонил в управление Миронов и попросил его принять «срочно». Было ясно, что Арнольдов доложил своему начальнику о том, что начальник УНКВД Дальневосточного края не дает санкции на арест намеченных к аресту «врагов народа».

Миронов Лев Григорьевич, комиссар госбезопасности второго ранга, был одним из влиятельных, авторитетных и перспективнейших сотрудников центрального аппарата НКВД в настоящее время. Из его прошлого Дерибасу было известно о том, что он происходил из зажиточной еврейской семьи из Полтавской губернии. Как и многие молодые люди из местечковых еврейских семейств, он увлекся «романтикой революции», начинал со службы с уездной ЧК там же, на Полтавщине, потом работал в Киевской ЧК и дальше, как у всех чекистов, – трибуналы шли за трибуналами, только все выше и выше по значимости. После Гражданской войны попал в Москву, где быстро сделал карьеру, благодаря своим талантам, уму сообразительности, огромной интуиции, какой-то нечеловеческой памяти, изумлявшей всех, кто его знал, и, конечно же, беспринципности, которая не считается у чекистов даже маленьким грехом. Несмотря на то, что он не окончил курса в киевском политехе, он считался одним из самых образованных людей в НКВД. Про него говорили, что он был любимчиком и приближенным самого Ягоды, пользовался большим уважением и влиянием на Сталина. Своею наблюдательностью и необыкновенной памятью, он был способен стать Большим Разведчиком, способен был и к контрразведке, он чувствовал это и, по слухам, хотел уйти из НКВД заместителем наркома внешней торговли или во внешнюю разведку, а не бороться с внутренней контрреволюцией. Он обращался с просьбами к Сталину, но тот и слышать об этом не хотел, чтобы далеко от себя отпустить ценного работника. По слухам, распространявшимся среди сотрудников, Сталин прочил Миронова вместо теперешнего хозяина НКВД Ежова, но потом передумал. Но Дерибасу было известно и то, что Сталин поручал Миронову самые ответственные дела, сначала он раскручивал дело Промпартии, а совсем недавно раскручивал, то есть фальсифицировал, дело инженеров английской фирмы «Метро Виккерс».

И через час в кабинете перед Дерибасом сидел Миронов. На вид он был худощав, субтилен (крестьяне говорили про таких «малохольный), с тонкими чертами лица, с головой на тонкой шее, которая выдавалась из отворота кителя, словно бы хрупкий цветок из большого горла кувшина. Уши слишком большие для небольшой головы. В свои сорок два года он выглядел очень моложаво. У него было нежное лицо с хорошо, по-женски очерченными губами, красивый, чистый и тоже нежный лоб, слегка вьющиеся волосы на голове, начинавшие виться с середины головы, словно бы мелкая рябь бежала по реке. Снять с него форму, и не скажешь, что это влиятельный чекист, а так на вид – вечный студент, пожизненно влюбленный в свою избранницу, сраженный любовью к ней в самое сердце.

Он спросил разрешения у Дерибаса закурить и закурил, высек огонь из дорогой зажигалки, держа папиросу тонкими, длинными пальцами, выпуская дым изо рта тонкими струйками и стряхивая пепел в пепельницу, стоявшую на низеньком столике поблизости. Было видно, что он наслаждался хорошим табаком и тем, что расположился в удобном, мягком кресле. Оглядывая огромный кабинет Дерибаса, он с неподдельным восхищением заметил:

– М-да, Терентий Дмитриевич, резиденцию вы тут себе отгрохали, Лубянка позавидует… Впечатляет, впечатляет!

– Стараемся, Лев Григорьевич, – усмешливо отвечал Дерибас. – Это в Москве в центре тесно, негде строиться, а у нас – пожалуйста. Зачем тесниться? Каждому сотруднику по кабинету.

– Масштабно, грандиозно! – продолжал нахваливать Миронов новое здание краевого управления НКВД.

Дерибас, принюхиваясь к табачному дыму, спросил:

– Вы какие курите, Лев Григорьевич? Что-то незнакомый аромат.

– Это «Дюшес».

– Слабенькие?

– Да. Для меня главное аромат, а не крепость. Люблю еще «Посольские», очень тонкий аромат.

– А я вот люблю «Северную Пальмиру». Она у нас в магазинах с перебоями, приходится на «Казбек» переходить. Когда в Москве бываю, впрок закупаю. В революцию у нас и махорочка была в цене.

– А я вот в революцию не курил. Приучился, когда в Туркестане стал служить, с тех пор и покуриваю.

Он опять зябко поежился, втягивая голову в плечи, и, глядя на окно, попросил хозяина кабинета:

– Прикройте, пожалуйста, форточку, сквознячком несет. Вот все никак не могу у вас согреться, – пожаловался Миронов, грустно и как-то виновато улыбаясь. – Хожу, езжу, и весь день дрожу от холода. Весна тут у вас такая скверная, даже в теплой шинели мерзну.

Дерибас поднялся из-за стола и крючковатой палкой, лежавшей на подоконнике, встав на цыпочки и потянувшись, закрыл форточку большого высокого окна.

«До чего же карлик! Рожает же земля таких уродов! Ему бы в цирке служить, зрителей развлекать на арене, а не в органах работать! Сколько же мусора, таких вот «выкидышей эпохи» вынесла революция на поверхность истории, и они занимают важные должности! – подумал о нем Миронов.

Себя же он причислял к творцам революции.

– Да это вам не Крым, не Киев и не Одесса, Лев Григорьевич, – проговорил Дерибас, усмехаясь в еще пышные седеющие усы и усаживаясь на место. – Может, чайку? Или чего-нибудь покрепче?

– Чаю, пожалуй…

Дерибас звонком вызвал секретаршу и заказал ей два стакана чая с лимоном.

– Конец апреля, а у вас все здесь серо, безлисто, скучно, я даже снег совсем недавно видел. А на Украине уже в это время все цветет и пахнет, – и его грустное лицо сделалось мечтательным.

– А вы давно бывали в Одессе? – сразу же подхватил этот разговор Дерибас. – Не удивляйтесь, я всех, кто из центра приезжает, особенно с Украины, спрашиваю про Одессу.

– Ну-у, теперь даже и не вспомню! После Гражданской был пару раз, но очень давно, я же не одессит. Вот в Киев частенько наезжал, – проговорил Миронов, выпустив тонкую струйку дыма и улыбнувшись слабой, грустной улыбкой.

– А я вот мечтаю в своей родной Одессе когда-нибудь побывать, да вот как-то не с руки все. У нас тут целая компания из одесситов собралась: я, моя жена, Семен Западный, Сергей Барминский – мои заместители, еще Борис Аркус, теперь вот к Западному еще его брат Арнольдов прибавился.

– Тоскуете по Одессе? спросил Миронов без всякого интереса.

– Бывает…Сейчас уже реже. Прижились, обвыклись, так сказать. Но, бывает, соберемся вместе и Одессу вспоминаем. Кто не жил в Одессе, тому этого не понять. Мы с Семеном почти уже восемь лет тут служим отечеству, что называется, безвылазно.

– Пути господни неисповедимы, вздохнув, проговорил Миронов. – Судьба и революция разбросала сейчас многих по разным уголкам страны. Кто где только не служил, сами знаете…Я вот в Туркестане служил. Хотелось бы служить в родном теплом краю, в любимом городе, делать любимое дело, но увы, увы… – проговорил Миронов, снова одарив Дерибаса своей грустной улыбкой.

Секретарша внесла один за другим два подноса с чаем в граненых стаканах с серебряными подстаканниками, поставленных на блюдца, с чайными ложками, нарезанным лимоном на тарелках и сахаром-рафинадом в серебряной сахарнице. Поставила подносы на огромный стол начальника, затем придвинула к креслу, где сидел Миронов, низенький столик на колесиках (тот самый, на котором стояла пепельница), предназначенный специально для гостей, поставила на него один поднос, а другой поднос подала своему начальнику.

– Сахар, пожалуйста, – проговорила секретарша, обращаясь к Миронову и заученно улыбаясь, держа в руках сахарницу и предлагая Миронову взять из сахарницы необходимое ему количество сахара.

Миронов, взяв из ее рук сахарницу, ложкой выгреб из нее три куска сахару, и один за другим отправил в стакан, после чего секретарша поставила сахарницу на стол начальнику.

– Вы извините, Лев Григорьевич, мы чай пьем не из сервизных чашек, а по-дальневосточному, из граненых стаканов, – проговорил Дерибас, по своей манере усмехаясь в усы.

– Это ничего, лишь бы горячий был, привыкаю быть дальневосточником.

И он сразу же обхватил стакан обеими ладонями и так держал их, согревая озябшие руки и от этого, должно быть, согревался весь его организм.

Грустное настроение Миронова имело своим основанием несколько причин. Он был грустен оттого, что отлично понимал то, что стал игрушкой в чужих руках, в руках того, кто теперь был Властелином над всеми. С его-то умом и проницательностью он понимал, что бывает с игрушками, которые становятся ненужными или делаются свидетелями чьих-то детских забав. Быть игрушкой в руках того, которого он, Миронов и люди его круга и уровня, (многие из них были из старых партийцев и революционеров, дела против которых теперь «стряпал Миронов) и прежде и теперь не считали даже достойным себя, считали уровнем куда как ниже себя и в расчет его не брали, а вот поди ж ты…Как же так вышло? Почему? Спроси – никто не ответит. Поистине, пути господние неисповедимы! А рядом с Властелином, его ближайший круг – сплошь ничтожества, серость, безликость, скудоумие. Подчиняться им – это ниже твоего достоинства. А Ему не нужны умные, а нужны послушные. Эти вечно будут при нем целехонькие, а умных он только использует, а потом выбросит вон, как ненужные игрушки.

Миронов отличался исключительным самомнением и чувством превосходства над окружающими.

Ему было особенно больно и грустно, что Сталин выкашивает старые кадры и с этим ничего поделать нельзя. Те старые кадры, которые считали Сталина куда как ниже себя, это были одного с ним, Мироновым, уровня. А главное, это были свои. А эти, игрушкой которых он стал, были люди чужие, чуждые ему. Сколько же человеческого дерьма из самых застойных и смрадных российских углов вынесла на поверхность революция! И теперь это дерьмо – наверху, во власти и каким-то образом Сталин сумел сплотить их вокруг себя. А сколько потом уже в последнее десятилетие повылезло «дерьма»! Сила Сталина в многочисленности и сплоченности вокруг него этого «дерьма». И они – непобедимы, вот в чем было его главное разочарование в жизни, сделавшее непреходящую грусть содержанием последнего времени жизни комиссара госбезопасности второго ранга. Хотя лично ему грех было жаловаться, просто теперь служить делу, которого уже не любишь, подчиняться решениям этого сплоченного «дерьма»? О, это невыносимо!

Как человек умный и проницательный, он знал, чем все это кончится, и тем сильнее грызла его неудовлетворенность жизнью, грусть-тоска, что отражалось на его утонченном, подвижном, артистическом лице, подверженном многочисленным и разнообразным гримасам, говорившем о том, что в нем погибло незаурядное актерское дарование.

Он был грустен еще и оттого, что не только дело, на которое он был послан Ежовым и Сталиным, но и общее настоящее положение тяготило его. Вероятно, были они с Семеном Кессельманом одной еврейской местечковой породы, одного психического склада, увлеченных «романтикой революции» и возможностью участвовать в главном деле эпохи, добившихся высоких постов, но вынужденных стать палачами и теперь тяготившихся этим делом из-за невозможности выпрыгнуть из той колеи, в которой они увязли. Эта «колея» давала почет, уважение, награды и солидный достаток, который, как ни хнычь на тяжесть и рутину уже опостылевшей службы, жаль было потерять. Только Миронов был умнее и талантливее Кессельмана. Дерибасу было известно, что Миронов мечтал о том, что Сталин со временем, когда истощится вся «контрреволюция» переведет его на контрразведывательную работу за рубеж, большие у него были аналитические способности, но «контрреволюция» никак не желала истощаться. Стало быть, хотел выйти и откреститься от участия в дальнейших разоблачениях старых партийцев и большевиков, отойти от расстрельных дел. Теперь многие…очень многие хотели бы откреститься от того дела, в которое вошли в годы юности, увлеченные «романтикой революции», отойти в сторону от казней и расстрелов, от участия в фабрикации дел на тех, кого называли «ленинской гвардией». Думали Мироновы-Кессельманы и иже с ними о том, что вот сейчас, не сегодня-завтра поработают в ЧК-ОГПУ, подавят всю контрреволюцию и «соскочат с поезда», займутся другим, любимым делом, что импонировало бы их творческой душе. Но хватка у органов слишком крепкая, чтобы можно было так просто «соскочить с поезда». Да уже и вкусили сладкого пирога – власти, положения в обществе, пайка, достатка, возможности безнаказанно пользоваться служебным положением в личных целях, – не так широко, как Балицкий и Ягода, выросшие в новых советских вельмож, дворян-помещиков, поменьше, конечно, но чтобы стоять куда как выше остальных смертных…

…В кабинет, приоткрыв дверь, заглянула жена Дерибаса Елена и, извинившись за вторжение, проговорила:

– Я только на секунду… – И, войдя, передала мужу пакетик с лекарствами, добавила: – Там все написано, как принимать. Вот это сейчас же выпей, сразу две таблетки, а вот эти прочтешь на бумажке, как принимать.

И вышла, сопровождаемая завистливым взглядом Миронова.

– Вот, мучаюсь с мигренью, – произнес Дерибас, поясняя вторжение жены. – Головные боли замучили, хоть плачь.

«Старый уродец, невообразимый карлик, из-за стола едва видно, а жену отхватил – на зависть! Какое милое, нежное, заботливое создание! Что же их связывает? О, люди, о, женщины! А я еще не старый, красивый, бабы сами липнут, должностью не обижен, а нет мне счастья. Нет и нет! Один лишь тяжкий крест несу! О, пути господни неисповедимы!», – грустно думалось ему.

Миронов был грустен еще и оттого, что был несчастлив в семейной жизни, и про него говорили в чекистских кругах о том, что он был безнадежно влюблен в свою хорошенькую и ветреную жену Наденьку, которая изменяла ему направо и налево, крутила романы и, что поразительно, чуть ли не докладывала ему о своих романах, увлечениях, не стесняясь и не скрывая этого. Чудеса! И он, обладавший громадным влиянием в чекистских и хозяйственных делах, считается на одном из первых мест у Сталина по важным делам, но ничего не мог поделать с собственной женой. Может быть, у них с женой был какой-то уговор? Живем-де для вида вместе, раз уж ты влюблен в меня и тебе этого так хочется, а любим порознь, того, кого нам захочется?

– Заботливая у вас жена, Терентий Дмитриевич, – произнес Миронов со своей грустной улыбкой. – И неожиданно продолжил как-то по-дружески, участливо: – Вот вы женились недавно, жена моложе вас почти на тридцать лет. Скажите, вы счастливы?

Дерибас опешил и какое-то время молчал, озадаченный таким неожиданным, никак не относящимся к делам вопросом, вызывающим на откровенность.

– Счастье – вещь относительная, Лев Григорьевич, – уклончиво ответил Дерибас, усмехаясь в усы и раскладывая таблетки отдельными кучками, а часть таблеток заталкивая в спичечный коробок своими короткими желтыми от табака пальцами. – У меня и дома и в жизни теперь порядок, покой, ребенок вот родился. А счастье… О нем ли мечтать в наши годы? – Он хитровато улыбнулся. – Да вот же и сказано про это: «На свете счастья нет, а есть покой и воля». Воля в смысле свобода, надо понимать.

– О! – удивленно воскликнул Миронов и в его грустных глазах зажглись искорки интереса к этому карлику. Он даже оживился. – Вы увлекаетесь Пушкиным?

– Люблю литературу, писателей, раньше, бывало, почитывал кое-что, с Горьким дружил, с Бабелем, с Маяковским. А теперь вот тут служу, здесь знаменитостей нет. И знаете, некогда. Совсем некогда! То стройки, то лагеря инспектируй, то заставы, мотаюсь по краю без продыху, да и здесь по службе дел хватает, сами знаете, Лев Григорьевич. Леночка моя увлекается Пушкиным, Лермонтовым и другими классиками и меня потихоньку просвещает.

bannerbanner