banner banner banner
Время весны
Время весны
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Время весны

скачать книгу бесплатно

Время весны
Сергей Владимирович Доровских

Воронеж, наши дни. Журналист Сергей воплощает мечту: покупает дачу на берегу городского водохранилища. Собираясь разжечь мангал, он находит тетрадь, но, прежде чем порвать для растопки, пробегает глазами по строчкам… А в них – опалённый временем рассказ о прошлом… Находя редкие минуты в суете городской жизни, чтобы читать тетрадь, Сергей сравнивает, какими были отношения, любовь, дружба в наше время и в далёкие годы войны.

Роман удостоен премии имени Л.М. Леонова журнала "Наш современник" и стал победителем конкурса "В поисках правды и справедливости", а также издавался в "Роман-газете". В оформлении обложки книги использована работа фотографа и писателя Наталии Барановой.

Сергей Доровских

Время весны

Часть первая. Серый дом

Глава 1

Памяти моего дяди Геннадия Ивановича Елфимова

Самый неповторимый, долгожданный момент – когда сбывается мечта. Почему-то многие грезят о недоступном. Для кого-то заветный и желанный день радости – это переехать от тесноты и проблем в свой дом, желательно на Лазурном берегу подальше от нашей «правды жизни». Ещё нужны счёт в банке, дорогие машины, прекрасные женщины. Несбыточно и банально, конечно, но и люди в массе своей предсказуемы, и даже в мечтах скучны до зевоты. Романтиков мало, да и они также сходят с ума в поисках гармонии, настоящей любви и прочих химер… Я как-то вывел простую формулу, что мечты и есть первопричина внутренней пустоты, тоски и одиночества. Бывает, люди разменивают четвёртый или пятый десяток, а всё доверчиво чего-то ждут от завтрашнего дня, не понимая, что мир предсказуем с тех пор, как был создан. В любом случае, решил я, уж если заложена в человеке «функция мечты», так надо верить и ждать того, что может стать реальностью. С простой и внятной мечтой есть шанс ощутить сладость обретения желаемого, и тогда живёшь, чувствуя, что взял за руку хорошее настроение и постепенно ведёшь его в своё завтра.

Потому и захотелось мне не заоблачного счастья или богатства, а просто… своей дачи на берегу «воронежского моря», недалеко от санатория имени Горького. Больше пяти лет откладывал деньги, долго просматривал объявления, лишь бы найти то, что нужно. И вот сбылось!

Кто знает это место, рассмеётся: и это… мечта? Невзрачные, выцветшие домики-скворечники стоят один к одному, их поджимают новостройки «успешных» воронежцев, одним словом – яблоку упасть негде. Нет ни участков, ни простора, никакой возможности побыть без посторонних глаз. Да и шумные электрички, что проносятся днём и ночью – разве это отдых?

Ну и пусть! Мне участок ни к чему. Моё детство пришлось на девяностые годы, когда люди месяцами не видели денег от государства. Отец работал на шинном заводе, и зарплату выдавали покрышками, которые он с трудом продавал на трассе, чтобы купить нам молока и хлеба. Потом родители приобрели дом-развалюху с огромным заросшим участком в глухой деревне, решили выращивать на продажу овощи. И я каждое лето помогал отвоёвывать у канадского клёна сотку за соткой, а затем торговал картошкой на рынке. У моих тогдашних друзей были летние каникулы, долгие и праздные, а у меня – посадка, прополка, уборка, базар. Так что в деревню меня теперь не заманишь, не хочу и думать. Да мне и нельзя быть за городом – как журналист, работающий на информационном сайте, я получаю задания внезапно, даже в выходные, так что всегда должен быть недалеко от центра города. А вот жить на берегу «воронежского моря» всё лето, имея свою (слово «своя» так и греет!) дачу… Это здорово! Нет ничего лучше июльского вечера, представлял я, когда долго отгорает день, и ты слегка качаешься в лодке, потягиваешь пиво, перед тобой разложены удочки… Ты держишь на коленях ноутбук, доделываешь какую-нибудь новостишку, чтобы скоротать время, когда карасик или линь подойдут на прикормку. И работа, и отдых! Да что там, подлинная свобода! Нет, счастье! По крайней мере, я его понимаю так.

Есть и ещё одна причина покупки домика в этом районе, хотя о ней можно сказать: «Ну, это уже лирика!» Да, пусть лирика. Именно здесь была дача дяди Гены, и все годы, сколько помню себя, я любил приезжать к нему. Когда на душе скопилась муть, надоела компания или расстался с очередной подругой, на сердце и в голове пусто, тошно и не хочется ничего… в такие минуты общение с мудрым дядей стало отдушиной. Я приезжал вечером, мы снимали цепь с лодки, выплывали и рыбачили, а потом до темноты сидели в уютной беседке, обвитой необычайно раскидистым, но редко дававшим урожай виноградом, пили его «авторскую» настойку – совсем немного, закусывали окрошкой, и говорили, говорили. Вернее, больше слушал я. Дядя, сводный брат моего отца, родился в тридцать восьмом и пережил войну ребёнком. Помню его рассказы, как в деревню пришли немцы и венгры, как убивали людей… Говорил он и о себе, делился переживаниями о жизни, иногда – о своих детях, особенно о сыне, – да, в общем-то, о многом. Но даже не смысл слов, а только его спокойный, хриплый от многолетнего курения голос уже помогал мне, будто вымывал из меня суету и глупости. Слушая его и откидываясь на скамье, я смотрел, как дотлевает очередной день, и хвалил себя – как же прав, что приехал сюда, побыл с дядей, а не с пафосными сверстниками. К сожалению, мне всегда не везло с друзьями. И дядя Гена был единственным моим настоящим другом.

Глядя, как он сидит – седой, в старенькой выцветшей «гавайской» рубашке с пальмами, как говорит не спеша, иногда слегка помахивая пустой ложкой, я понимал: хочу быть похожим на него, мне нужно научиться жить вот так, размеренно и мудро. Не завтра научиться, не к его годам, а именно сейчас. Но понимал, что у меня вряд ли получится.

Не забыть мне и предрассветных минут, когда дядя будил меня излюбленной фразой «Вставай, сэр!» В сумерках, не завтракая, а лишь хлебнув кофе, мы шли к лодке, укладывали снасти. Я налегал на вёсла, глядя, как над водохранилищем медленно рассеивается туман, и в дымке едва различимы стоящие на воде столбы электропередач, далёкий пляж, храм, левобережные высотки. Дядя Гена знал ориентиры, указывал мне, каким веслом сильнее загребать, а потом командовал остановиться. Рыбалка была для него таинством, он пусть без излишней строгости, но всё же требовал соблюдать правила – нельзя было не только шуметь, но и разговаривать, приподниматься. Он выбирал неглубокие места, и потому каждое колебание могло спугнуть крупную рыбу. А ловил дядя очень хороших карасей, таких, что и поверить нельзя: в нашей огромной воронежской «луже» водятся такие красавцы! Но в последние годы он слабел и даже не брал своих удочек, а только сопровождал меня, молча курил, с какой-то особенной, щемящей грустью встречая холодные рассветы сентября. В такие минуты он нарушал свои же правила и говорил без шепота:

– Вот здесь, где мы остановились, раньше были луга, тут пасли скот, пока не появилось водохранилище. Хорошее место, – он молчал. – А у рыб ведь, как и у нас: трава, деревья, пути-дороги.

– Ага, магазины, офисы, заправки, – шутил я.

– Да кто их знает. Рыбы ведь понимают, как, куда и почему нужно плыть. Это в городе народ бежит без мыслей. А у них как раз по-другому. Запахло жмыхом – там можно поесть. А вот ты, если сидишь в своём офисе, а из окна булкой свежей манит, не пойдёшь же, даже если и хочется, нельзя. Рыба свободна, а ты – нет. То-то и оно.

– Рыбы глупые, не понимают вовсе, что раз пахнет вкусно жмыхом – значит, набросали прикормки, самого тебя хотят съесть, – отшучивался я.

– А у людей по жизни разве не так же всё выходит?

Потом наступала тишина, в которой даже и бесклёвье не казалось скучным. Мы сидели, два человека в лодке на фоне дымки, нового утра и слушали, как оживает большой город.

Теперь я всё чаще вспоминаю эти дни. Дядя Гена умер в затяжную, дождливую ноябрьскую ночь. Перед этим его долго и медленно съедала болезнь, а я, как это обычно и бывает, всё время был занят и никак не мог заехать, поговорить, проститься с ним – некогда, дела, задания. Не верилось, что он умрёт. Думал, вот на новогодние каникулы у меня наконец-то будет возможность, мы спокойно посидим с дядей. Какие посиделки! Ничего уже быть не могло, надо было спешить, ехать, побыть у кровати, и потому не нахожу себе оправдания. Помню только последний телефонный разговор. «Ну ты как?» – спросил его. «Иду ко дну», – ответил старый рыбак.

В день похорон я также… был занят. Меня куда-то послали как журналиста, хотя послать должен был я, но смалодушничал.

С уходом дяди Гены для меня осиротело это место на берегу. Я приехал в середине марта на его дачу и, сидя в обвитой сухими стеблями продуваемой беседке, почему-то ждал, что вот-вот он выйдет из домика, на ходу застегивая молнию, или, может, поднимется с другой стороны, захрустит ногами по жухлой траве и скажет: «Ну здравствуй, сэр». Его не было. Ни с одного пути, ни с другого. И не было никого в эти дни рядом…

Домик дяди Гены продал его сын, и, казалось бы, времена, проведённые здесь, навсегда стали прошлым, и мне закрыт к ним путь. Нет! Это место – часть меня. Тогда и закралось в сердце желание – скопить деньги на дачу. Ради этого я даже бросил курить и стал внимательнее к лишним тратам. Начал писать больше новостей, а по вечерам и праздникам подрабатывал в такси, благо, устроиться можно без всякого промедления, получил программу на телефон – и «бомби» на здоровье. Правда, работа эта не так уж легка и безопасна, но об этом – в другой раз.

Теперь экономия на всём – в прошлом. Главное, я купил домик! Его продал мужчина лет сорока пяти, молчаливый, с лысым и широким лбом. Мне почему-то показалось, что он – инженер-технарь. Обычный такой, увидишь лицо – и забудешь сразу. Я решил, он чем-то опечален или раздражён, но вовсе не тем, что расстаётся с домиком. Может быть, эта продажа стала для него вынужденной – я мог выстраивать сколько угодно версий, но говорить со мной о чём-либо, кроме дела, он не собирался. Претензий к домику-«скворечнику» у меня не было – узкий, двухэтажный, со старой мебелью, что я ещё мог желать за свои деньги? Оформление бумаг, очереди в Росреестре тоже стали для хозяина наказанием, но мы выдержали испытание и расстались, почему-то не пожав рук. Вернее, он быстро растаял, как только мы поставили подписи, завершив сделку. Но я на всякий случай сохранил в памяти телефона его номер и имя – Михаил Звягинцев. Уже в день покупки я быстро забыл о нём – поехал на работу, были встречи, пресс-конференции, открытие выставки, митинг дольщиков и прочая ерунда. А вечером меня ждал…

Свой дом, пусть дачный, неказистый, с покатой шиферной крышей, но свой! Я оставил машину там же, на парковке у железной дороги, как если бы приехал к дяде. Шёл узкой тропинкой между домиками, здоровался со всеми, угадывая знакомые лица, хотя не знал ни одного соседа по имени. Звенел ключами, как колокольчиком, будто показывая всему миру – теперь на земле есть пусть маленькая, но моя точка на карте, моё личное пространство! И я буду проводить здесь время, думать, писать какие-то статьи, а может и стихи, как раньше, иногда приглашать друзей и, конечно же, ловить рыбу! Впереди у меня – холодные и ясные зори, поклевки и – хорошее настроение!

Открыл простенький замок (пока вращал ключом, подумал, что при желании попасть в домик нетрудно любому взломщику). Стал внимательнее изучать своё «наследие». Конечно, в основном это был хлам, и я представил, что около месяца буду вывозить на свалку огрызки чужой жизни. Ворохи пожелтевших газет – в основном наша «Коммуна», ламповый телевизор, неработающий магнитофон и гора пиратских кассет с «хитами 90-х», прочий нафталин. Сначала я обрадовался: много книг, но быстро понял, что в основном осталась советская идеологическая макулатура, решения съездов, толстые романы о созидательной силе революции, книги Брежнева и прочая ерунда, на которую в своё время переводили наш чудный лес… Не знаю почему, но я обратил внимание на большую распухшую тетрадь. Мне подумалось, что кто-то из прежних хозяев завел её, чтобы записывать расходы или иную бытовую мелочь, и решил сегодня же с её помощью разжечь мангал.

В мелких, неспешных заботах, которые меня только радовали, я так и не заметил, как наступил вечер. Я вынес на веранду и включил старый торшер, достал столик, развернул вместо скатерти «Коммуну», поставил пакет вина и плавленый сыр, собрал купленный накануне мангал, готовясь пожарить шашлык и впервые поесть за день.

Ах да, тетрадь. Я сходил за ней. Прежде чем разорвать и бросить на растопку измятые листки, я всё же решил пролистать страницы.

Нет, это были не бытовые записи. И совсем не пустые – я это понял, обрывочно выхватывая мысли из разных мест. Впрочем, налив вина, я быстро забыл про мангал, и стал читать с самой первой страницы.

Глава 2

Здравствуй, милый мой внучек Мишенька… Написал эти строки, и подумал: а ведь машина времени существует! Я сижу на втором этаже нашего дачного домика, сейчас – тихое летнее утро. Я слышу, как звенят детские голоса: ты с ребятами играешь в песочнице, шумишь, не хочешь ни с кем делить самосвал, который я подарил вчера. Тебе шесть годиков, и я рад, что всё лето ты проведешь со мной, здесь. Я обращаюсь из восьмидесятого года, пишу тебе будущему, повзрослевшему, потому и упомянул машину времени. Не знаю – в какое время ты сейчас бегаешь глазами по этим неровным строчкам, но, скорее всего, меня уже нет на земле. Я рад, что тетрадь в твоих руках… Когда ты закончишь читать, наверняка подумаешь: как вышло, что никто ничего не знал обо всём этом? И даже я не отвечу тебе. У меня нет объяснения, почему сыну Андрею, твоему папе, я не говорил почти ничего о своём прошлом. Думаю, вряд ли ему стал бы интересен рассказ – Андрей постоянно занят, всё время где-то шабашничает, даже не успевает побыть со мной и поговорить час-другой. Ему нет дела до меня, старика, к сожалению, нет и до тебя, я это давно понял… Но то, что скопилось на душе, что пережил и увидел, я обязательно должен передать. И вот ты держишь тетрадь, и, наверное, вспоминаешь меня. Потом, может, перескажешь что-то детям, и наша семейная нить не прервётся. Так хочется верить! Пишу с надеждой, что пережитое не унесу в могилу, и не растают в безвестности имена замечательных людей, о которых пойдёт речь.

Надеюсь, бог даст сил записать всё быстро и кратко – мне шестьдесят, но война, которая хоть и длилась для меня недолго, но запомнилась навсегда, ранение и контузия дают понять, что у меня осталось мало дней. Тем более, после того, как умерла Галя, твоя бабушка, мой путь здесь кажется окоченным… Впрочем, важно совсем-совсем другое. В последнее время меня мучают сны. Ко мне приходят те, о ком пойдёт речь в этих записях. Ты не поверишь, но это правда! А недавно я встал ещё до зари, вышел на крылечко подышать, и увидел, как в туманной дымке у осоки на фоне воды стоят силуэты знакомых, близких мне людей. И, показалось, что держатся они за руки, хотя при жизни не были знакомы, улыбаются и зовут меня. Поверь, это не сбой моего ума, они – настоящие, пришли… Будто призывают меня побыстрее кончить дела земные.

Ты не подумай, Мишенька, что я решил написать скучную стариковскую историю, как родился, где учился, я не стану тебя научать – да и как я могу, когда и сам толком не понял жизнь и ничего хорошего не передал сыну. Я думаю, все трудности и ошибки твоего отца, в том числе и с женщинами, связаны с тем, что я мало уделял внимания его воспитанию. Быть может, из-за моей родительской бездарности он и мучается, вертится, путается. Впрочем, перехожу к рассказу.

Я родился в двадцатом году в Воронеже. Мой отец, выдающийся радиоинженер, в начале тридцатых годов занял высокий пост на заводе «Электросигнал». Мы жили на Плехановской в трехкомнатной квартире с высокими потолками, по сравнению с большинством людей того времени, мы были, без всяких сомнений, небедными. По крайней мере, у меня было всё, что я только хотел, и слово голод, которое привычно для многих людей тридцатых годов, особенно для сельчан, я не знал вовсе. Воронеж рос стремительно, в годы индустриализации буквально за одну пятилетку население выросло почти в три раза. Многие переезжали из деревень и жили в бараках на левом берегу, который только осваивался. Но я мало интересовался этим. Когда отец стал руководителем высокого звена, мне было шестнадцать лет, а в такие годы редко кто думает об общественной жизни.

У меня было всё, что необходимо. Когда у мамы появилась мысль, что мне нужно учиться игре на баяне, уже на следующий день новенький тульский инструмент стоял в моей комнате. Да, у меня была своя комната! Не могу сказать, что мы жили в роскоши, но мои родители стремились к ней, насколько это было возможно в реалиях того времени. Особой страстью отца были старинные предметы, мебель девятнадцатого века, книги, редкие технические издания. Его библиотеке завидовали друзья – общался он в основном с партийными сотрудниками, руководителями различных ведомств. Сегодня я часто вспоминаю вечера, когда у нас собирались гости, они обсуждали разные темы, в том числе и книги. Это были люди особой культуры, по крайней мере, так любила повторять мать. Меня часто просили сыграть что-нибудь на баяне, и дядя Женя – самый близкий друг отца, майор НКВД, улыбался и даже иногда хлопал в ладоши, когда я исполнял «Мы красные кавалеристы», «Варшавянку» и другие песни гражданской войны. Мама никому, даже секретарям райкомов партии, не разрешала курить в гостиной, и люди выходили на балкон, дымили папиросами и трубками, смеялись. Тогда Плехановская шумела не так, как теперь. Лишь редкие полуторки и гужевые повозки проезжали, подпрыгивая на ухабах – в то время не было асфальта, ямы и даже канавы пересекали улицу. Помню, как начались перемены, стали появляться трамваи… я постоянно выбегал на балкон, чтобы проводить взглядом эти рогатые, похожие на больших насекомых машины. До сих пор помню учреждения, которые были на нашей улице – «Маслопром», «Заготзерно», «Главшёлк», «Мехторг». Их сухие названия для меня теперь, наоборот, сочны и приятны. Также на нашей улице тогда находился Госцирк имени Будённого, он был разрушен потом, в первые дни боёв в Воронеже. Этот цирк запал в моей памяти соревнованиями по борьбе, которые проходили там, кажется, в тридцать шестом году.

Впрочем, отвлёкся. Гости подолгу курили на балконе, затем возвращались к столу, который вспоминается множеством закусок и графинов с настойками. Друзья отца относились к спиртному, как к формальному атрибуту, и больше произносили тосты, чем пили. Я вообще не помню, чтобы кто-то перебрал и был не в себе. Сегодня, при Брежневе, пьют просто страшно… Да, мама права, это были люди особого устройства, таких сейчас уже и не встретить. Многие из них пострадали от репрессий, иных забрала война… Среди гостей были видные учёные, они много тогда говорили о науке, о прогрессе, и я прислушивался, невольно заражаясь страстью к познанию устройства мира, не зная граней, не понимая, куда может привести любознательность… Когда вечерело, и гости один за другим разбирали в прихожей пальто и шляпы, благодарили хозяев, я выходил на балкон и долго вглядывался в тёмно-сизое небо, мечтал. Уже тогда, в шестнадцать лет, я чувствовал всё величие, многообразие и… одиночество вселенной. И я тоже был одинок, как холодно мерцающие звёзды.

У меня не складывались отношения с родителями. Папу я видел редко – машина за ним приходила, когда я ещё спал, и возвращался он поздно. Единственный выходной он также проводил не со мной, а с товарищами, но чаще у него и вовсе не было никаких выходных. Мама тоже почему-то всегда была холодна со мной, хотя внешне это не проявлялось. Но сердце не обманешь – даже когда она говорила что-то мне, то казалось, думает о своём. Я знал, что в семье, несмотря на внешний достаток, был разлом. Видимо, между родителями укрепились недопонимания, которые не привели к распаду семью (да и в то время развод сулил бы отцу концом карьеры), но и подлинной любви, тепла внутреннего, я не ощущал.

Сейчас, оглядываясь в прошлое, я понимаю – всё, что случилось со мной в дальнейшем, заложено именно в то время. Искания, мои ошибки, которые могли стоить жизни, – всё это основано на скрываемом от внешнего мира семейном разладе. Иногда муж и жена ругаются, ссорятся, но остаются крепки их духовные связи. Я наблюдал обратное: улыбки, милые разговоры отца с матерью, за которыми не было чувств. Маленький мир вокруг меня приторно вонял надушенным лицемерием.

Ещё в школе я любил писать сочинения, отдавая мысли бумаге, искренне рассказывал ей всё, как сельский мальчик на исповеди. Однако не получал высоких оценок, видимо потому, что не очень хотел воспевать счастливое время, роль и достоинства Вождя. Нет, я не был и не стал потом каким-либо скрытым противником сталинизма, и я действительно должен был быть только благодарен за сытое и счастливое детство… но искренне не понимал, почему каждый выдох и вдох нужно делать с единственным именем на устах? Я хотел думать не о Сталине, а о звёздах и космосе. Почему каждый учебник, справочник, даже посвященный русскому языку или ботанике, начинался, сопровождался и завершался цитатами руководителя страны? Я тогда не знал, а ведь мне было бы лучше не задаваться подобными вопросами, а жить и развиваться дальше.

Страсть к сочинениям определила и мою судьбу – я стал газетчиком. Впрочем, я мечтал о писательстве, хотел стать новым Максимом Горьким, а лучше Алексеем Толстым и написать свою «Аэлиту», но отец настоял именно на этой профессии. Он надеялся, что я пройду путь от корреспондента до редактора и стану уважаемым человеком. Он знал всех руководителей прессы, и после учёбы в техникуме Харькова меня приняли в штат комсомольской газеты.

Что же это была за эпоха? Вторая половина тридцатых годов – эра стремительных перемен, излома, небывалого взлёта. И меня это время будто подняло на алых крыльях, понесло и… бросило с высоты, разбив жизнь и душу на тысячу осколков.

Главный редактор газеты – Степан Степанович Гейко, в первый же день моей работы пригласил в свой кабинет. Это называлось «вызвать на разговор», и все боялись таких встреч. В редких, как правило, «нехороших» случаях, такие беседы занимали час и больше. Гейко всё контролировал сам, и он любил давать задания напрямую, хотя и были в штате ответственный секретарь, редакторы отделов. У него – сорокалетнего нервного толстяка, было раскрасневшееся лицо, он часто пил из графина, отвлекался на телефонные звонки, во время которых требовал от меня побыть в коридоре. Так, урывками, под грозными портретами Ленина и Сталина он и объяснил мне, новому сотруднику, задачу – освещать роль политпросвещения для комсомольцев.

– Сейчас создаются двухмесячные кандидатские школы, кружки политграмоты, ты будешь рассказывать об их работе. Также закрепим тебя за совпартшколами и комвузами, – чеканил он, даже и не глядя на меня. Гейко вообще не интересовало, чем я хотел бы заниматься, какие темы мог бы предложить – он направлял меня на нужный участок, будто солдата на чистку туалетов. Во всяком случае я, в силу ершистости характера, воспринимал это так. Я же ведь, юнец после техникума, считал себя одарённым человеком, у которого «золотое перо» вшито в руку от рождения. Позже я дерзнул заявить о своём даре Степану Степановичу.

– Ну и направь его, этот свой талант, в дело, а то пишешь сухо, неинтересно, – говорил он, постоянно отвлекаясь на бумаги и забывая, что он в кабинете не один. У редактора было свойство – ругать за ошибки, но оставлять без обсуждения заслуги, воспринимая их как норму. – Звягинцев, ты будто и не веришь в то, что пишешь? В наше время перемен, успехов, ударного труда нельзя быть таким вялым! Раз говоришь, что можешь хорошо сделать материал, так давай! Пиши фельетон! Вот тебе хорошая тема на злобу дня!

Степан Степанович надевал на нос очки-велосипеды, находил в завале бумаг листик. Я всегда удивлялся, как он умел за секунду найти нужную бумагу, даже если это был обрывок. Говорили, что и по требованию высшего начальства он также умел со скоростью света найти любую цифру, назвать точный факт или дату:

– Вот смотри, Звягинцев, факт какого безобразия! В прошлую пятницу на лекториях из двухсот с лишним членов комсомольской ячейки железнодорожных мастерских присутствовало только шестьдесят, – он сделал паузу и посмотрел на меня, чтобы я до конца осознал масштаб проблемы. – Какие же это комсомольцы, если им дела нет до политучёбы? Так и напиши, мы должны бить правдой в лицо бездельникам и ротозеям! – на этих словах он покраснел ещё сильнее. – В фельетоне укажи, что некоторых, кто смеет называться комсомольцами, больше интересуют гармошка и бутылка, танцульки, да стишки есенинские. И это вместо учёбы! Пойми же, Николай, – он редко, но называл меня по имени, видимо хотел донести что-то до самой глубины моей души, – пойми, что мы каждый день заняты важным делом! Именно мы, работники советской прессы, находимся на страже идейных основ народного государства! И имеем все возможности, чтобы исправить нашу жизнь, повлиять, высмеять и навсегда победить пороки, изменить, в конце концов, умонастроение масс! Ты меня понял? Ну что, твоего таланта хватит решить поставленные задачи?

Я скучно кивал.

– Так… – он молчал, вспоминая, что ещё должен сказать, – не забудь, что сегодня на заводе имени Коминтерна заседание молодежного клуба воинствующих безбожников. Затем готовься в среду – отправим тебя с бригадой «синеблузочников» – они будут выступать перед рабочими в цехах между сменами. Подробней расскажет твой начальник отдела. Есть ещё вопросы?

Я молчал, и Гейко снимал тяжёлую чёрную трубку, требовал соединить с кем-то, показывая, что меня для него больше нет…

О чем же я писал в те дни? Тогда мне казалось – о скучной повседневности, которая до тошного безумия наполнялась пропагандой и лозунгами. Но сейчас, вспоминая то время, сравнивая с новым, понимаю, что я стал свидетелем, скажу громко – одним из летописцев особой, переломной эпохи в жизни нашего города, целой страны. Глядя на современную молодёжь, мне кажется, что мы, по сравнению с ней, верили в коммунизм искреннее, старались быть достойными людьми. Сегодня даже мои сверстники порой смеются за спиной над начальством, над Брежневым. Это плохо, ведь если над властью можно смеяться, значит, её конец совсем уж близок.

И мне бывает грустно, хочется порой вернуться в годы юности и повторить их. Да, несмотря ни на что! На моих глазах быстро рос, строился Воронеж. Закладывались парки, скверы, возводились новые предприятия, здания, научные центры. Уходило безвозвратно прошлое – церкви, в том числе и Смоленский собор на Плехановской, превращали в склады, амбары. Людей старались привлечь к общественной жизни через народные кружки, лекции, клубы. Всё делалось для того, чтобы выстроить совершенно по-новому и быт, и культуру. Вернее, подчинить сердца и умы идее социалистического строительства. Тогда в это верили по-настоящему, мне думается, теперешняя молодёжь уже совсем иная.

С другой стороны, я видел, как в годы моей юности менялись люди. Честно скажу, не всё понимал и принимал. Женщины стали терять нежность, навеки утратили «тургеневский» облик, перестали быть хранительницами очага, тонкими, ранимыми существами. Они наравне с мужчинами осваивали самолёты, тракторы и самосвалы, крутили гайки и работали на станках. Помню, как меня направили написать очерк в район – про Мотю Тимашову, которая одной из первых женщин освоила в Центральном Черноземье трактор, а затем организовала женскую бригаду. Я писал о санитарном улучшении общежитий, о недопустимости воровства книг, о внедрении кинофильмов для пропаганды, о рабфаковцах, колхозниках и прочем, прочем…

Но особый след оставила в душе лекция молодого учёного, который рассказывал, что мы, поколение молодежи тридцатых годов, станем свидетелями полёта человечества на ракетах, что советские люди стремительно освоят космос. Юный лектор, заикаясь, говорил, что на других планетах солнечной системы наверняка есть жизнь, по крайней мере, в форме бактерий, и очень скоро мы полетим на Марс, установим там красный флаг и примем его природные богатства на народный баланс. Помню, двое ребят, которые шумно вели себя на той лекции, со смехом выкрикнули: «Ага, а из марсианской окиси железа мы наладим вселенское производство сурика!» А я не смеялся. Эта лекция, а вернее, её тема задели во мне какие-то особые струны. Не знаю почему, но тогда я становился сам не свой, лишь только речь заходила о далёких небесах. Я подолгу гулял один, иногда уезжал на велосипеде за город и, лежа в стогу сена, смотрел на звёзды…

Всё изменилось в весенний вечер сорокового года, когда, прогуливаясь недалеко от дома, я познакомился с удивительным человеком, который навсегда перевернул мою жизнь…

Глава 3

Я отложил тетрадь. Даже не заметил, как стемнело. Вспомнил о шашлыке, и чувство голода, которое на время чтения ушло, вдруг напало на меня зверем. Я выпил ещё вина, закусил сыром, и в голове зашумело, мысли стали гулять беспорядочно, звенеть, как ночные комары. В полумраке домика я на ощупь отыскал ворох газет, и, порвав их, легко разжёг ветки в мангале. Насекомые от едкого дыма быстро отстали, но сбились и жужжали рядом, словно ругали меня. Я дул на огонь, языки плясали, слегка обжигая лицо.

Я подумал: так кто же занят настоящей журналистикой – автор этих воспоминаний, или я, корреспондент нового века, работающий на сайте новостей? Он пишет о своём времени, где были стройки, люди, труд, вера, но хватало и привычной, как сегодня, дурости, лени – да чего угодно. Чем занят я? Ежедневно освещаю какие-то пресс-конференции, встречи, на которых с деловым видом люди в пиджаках что-то заявляют, и это что-то чаще всего либо имеет мало общего с реальностью, либо забывается на другой день. Я давно заметил: прочитав новостную ленту, уже спустя час-другой я совершенно не помню, о чём шла речь. Потом убедился, что это не моя особенность, все живут в таком ритме, хватают и пережёвывают на ходу новости, как безвкусную жвачку. Я часто бываю на открытии очередных магазинов, офисов, фондов и хвалю их хозяев, понимая, что делаю это только ради заработка, не верю и, главное, не хочу верить их словам и тому, что пишу. Так что же в итоге? В советские годы власть пыталась с помощью печатного слова изменить человека, сделать его целеустремлённым и послушным трудягой. А сегодня… да в принципе то же самое, но разница в том, что в те годы систему создавали для сверхцелей государства, а сейчас – для определенных структур. Даже социальные акции, помощь детским домам, открытие благотворительных фондов сегодня служат одной цели: оправдать систему, показать «человеческое лицо» людей капитала. Нет, давно прошло то время, когда меня привлекал протест, идеи левых партий, но всё же к своим тридцати с небольшим годам я кое-что понял, и уверен в правоте выводов.

Я отвлёкся от костра и посмотрел на тетрадь. Да, мне становился интересен, близок человек, оставивший когда-то эти записи. Хорошо, что не сжёг, а ведь мог запросто. Только читать тяжело, почерк плоховат. Мне бы хотелось, чтобы разбухшая тетрадь вдруг расплылась перед глазами, слегка приподнялась со стула, увеличилась, преобразилась и стала тем человеком, что заполнил её текстом. Чтобы не малоразборчивые буквы старого человека были перед глазами, а он сам сел рядом, выпил вина, неспешно рассказал дальше свою историю. Читая воспоминания, на первых страницах я испытывал неловкость, ведь слова обращены не мне, а внуку… Кстати!

Я нащупал в кармане телефон, нашёл книгу вызовов. Да, Михаил Звягинцев, так зовут человека, который продал дачу. Это, скорее всего, и есть внук Мишенька, ради которого и писалась тетрадь. Пока я пробежал только начало записей, и меня ждали новые страницы. Да, сказал я себе, пускай некрасиво заглядывать без приглашения в чужую жизнь, у меня нет морального права на это, но я уже не смогу остановиться. Вино и сыр немного отогнали чувство голода. Огонь разгорался, комары окончательно отступили в синюю звенящую темень, и я, положив в мангал крупные поленья, вновь сел под тускло-жёлтый свет старого торшера.

Глава 4

Итак, Мишенька, прежде чем описать эту встречу, начну с другого. Я закурил весной тридцать девятого года. Просто так, за компанию, угостился папироской у товарища по перу Васи Пенькова, потом купил пачку «Казбека» с красивым горным пейзажем, да так и втянулся. Отец мой не курил, а мать не переносила табачного дыма, о чём я писал ранее. Я не хотел её огорчать – у меня и так было подорвано здоровье, из-за которого меня признали негодным к строевой службе (это, кстати, сильно меня расстроило тогда). Поэтому свою новую привычку я скрывал, и дома никогда не курил. Вернувшись из редакции и поужинав, я каждый вечер отправлялся на прогулку, чтобы неспешно побродить-подымить. Странно, к двадцати годам я так и не нашёл близких друзей, хотя и общался с некоторыми коллегами по «печатному цеху», и у меня… не было ни одного свидания. Даже при одной мысли о девушках я робел и терялся. Слышал, что мама хотела меня познакомить с дочерью какого-то партийного работника, но отец отрубил, сказав, чтобы она до поры до времени «не дурила мне голову». Пока я не поднимусь хотя бы до заместителя начальника отдела в редакции, ни о каких встречах-свадьбах не может быть и речи. Я всё больше замечал, что отец был мной недоволен, хотя открыто никогда об этом не говорил. Я уже упомянул, что в нашем доме вообще не было принято вслух выяснять отношения и даже спорить. Но по одному только строгому взгляду я понимал, что он считает меня «заболтанным тунеядцем», живущим у него за пазухой, который не хочет работать и расти над собой в силу того, что сытость и покой достались «на тарелочке». Наверное, он был прав…

Сейчас я думаю: что же определяет нашу жизнь? Мы ли выбираем путь, или мельчайшие детали, совпадения без нашей воли направляют нас, меняют, а порой и ломают всё? Стоит подумать – ведь если бы не та первая папироса и привычки к курению, ежедневным вечерним прогулкам, то вся жизнь пошла бы иначе. Какая мелочь! Впрочем, мелочь? Порой лёгкий ветерок может стать причиной схода лавины, крошечный уголёк сжечь могучий лес, а маленькая соринка вывести из строя сложнейший механизм.

Прогулки по вечернему Воронежу стали для меня ритуалом. Я почти каждый день заходил в библиотеку, брал книги или научно-популярные журналы, мне выдавали даже некоторые редкие издания, ведь сотрудники хорошо знали и уважали моего отца-книгочея. Я любил задуматься, сидя с папироской на лавочке в сквере на бывшей площади Круглых рядов. И вот майским свежим вечером, когда белые шапочки соцветий украсили деревья, пели птицы, я встретил у окружённого тюльпанами невзрачного куба – памятника жертвам белого террора, пожилого человека. Он стоял, сгорбившись и потупив взгляд. Рядом на асфальте лежала вязанка потрёпанных книг. Я лишь подумал, как тяжело старику нести их, и он будто прочёл мои мысли, обернулся. Мне бросились в глаза его старомодный, но чистый пиджак, тонкий галстук и мохнатые коричневые бакенбарды, рваные и неухоженные, будто бы человека всю жизнь таскали за них. Я пишу и как будто вижу его большой орлиный нос, кустистые брови, губы, которые тепло, как-то особенно улыбались мне. Я обратил внимание на большой перстень с гранатовым камнем, золотую цепочку часов. Мне подумалось, что этот человек беден, но никогда не продаст эти фамильные драгоценности. Почему я решил, что фамильные? Не знаю, но во всём, даже в молчании его, я ощутил какой-то странный, совершенно не знакомый мне подчёркнутый аристократизм. Таких людей, как он, в то время уже не могло быть! Я пригляделся: ему, скорее всего, было чуть больше шестидесяти лет, но всё же он выглядел именно потрёпанным замученным стариком.

– Здравствуйте, молодой человек, – обратился он, и уже в первых словах мне послышалась вежливая, извиняющаяся просьба. – Мне неудобно вас так грубо беспокоить, но чувствую, мне никак не донести моих сокровищ, – он посмотрел на перевязанные бечёвкой книги. – Больше не могу их поднять – так сильно отдаёт болью в спине. Смилуйтесь, помогите донести – тут совсем недалеко, я снимаю угол на Богословской.

– Где? – удивился я, услышав странное название улицы и представив, как далеко меня просят нести увесистые тома.

– Простите, на Чернышевского, – он снял пенсне, протер платком и улыбнулся ещё добрее, – я, знаете, очень хочу, но так и не могу привыкнуть к новым названиям. Вот, знаете ли, приезжал когда-то Чернышевский в Воронеж, привозили его ещё ребёнком поклониться мощам святителя Митрофана. А он-то, Николай Гаврилыч, безбожником стал, а значит, закон вечности отрицал. А теперь вот улица его имя носит… Чтобы вечно помнили… А я не запомнил ещё.

– Удивительно, – не удержался я, – вот я, перед вами, ровесник этих переименований. И вы двадцать лет живёте и помните старые названия улиц?

– Нет, я вовсе не живу старым, поверьте мне.

Я тоже улыбнулся, хотя и понял, что странный человек добродушно посмеивается. Из сквера до Чернышевского было десять минут пути, и я согласился помочь.

– Вижу, вы тоже любите почитать? Это правильно! – сказал собеседник, видя, как я беру под мышку два номера журнала «Наши достижения», которые я только что получил в библиотеке, а свободной рукой поднимаю его «сокровища».

Мы долго шли молча, причём старик немного отставал. Затем он поравнялся и сказал:

– Прошу прощения, ведь я не представился. Карл Леонович.

– А меня зовут Николай. Вы немец? – спросил я. Мне не было интересно, кто он – просто как-то неудобно стало идти молча.

– Давным-давно, – он растянул по слогам, – обрусевший немец.

Мы вышли на улицу Володарского. Я посмотрел на пятиэтажный угловатый дом из серого мрачного кирпича с номером семьдесят. Я знал: в нём жили сотрудники НКВД, в том числе и друг отца майор дядя Женя, который был там, наверное, самым высоким чином.

– Любопытное здание, – видя мой интерес, сказал спутник. – Стиль конструктивизм – высокие кирпичные стены, огромные окна, остеклённая башенка есть, сдвоенные лоджии.

– А я бывал там, – ответил я с гордостью, ведь попасть в «дом чекистов» можно было только через центральный угловой подъезд, где круглосуточно находился дежурный с наганом. Он записывал имя каждого посетителя. – Хорошо там жить – своя водонапорная башня, котельная, даже санчасть есть и магазин.

– Нет, лучше уж там не жить, не бывать, – с грустью, удивившей меня, ответил старик.

Неподалёку играл духовой оркестр, исполняя «Над рекой голубой». Я любил эту мелодию, и шёл, представляя, как мои пальцы перебирают клавиши баяна. В тишине мы оба прислушались, как летит, незримо кружится, вальсирует в остывающем вечернем воздухе лёгкая музыка.

– Так что же нового происходит? – спросил мой спутник, когда оркестр остался за спиной и мы добрались до горбатого моста. – О чём, так сказать, пишут в «Наших достижениях»?

– Честно сказать, ещё не читал журналы, а только взял их, – ответил я. – Но судя по лозунгам на обложке, коммунизм строится.

– Действительно, строится, – прошептал Карл Леонович. – Скажите, пожалуйста, Коленька, можно я буду вас так называть?

– Конечно, – ответил из вежливости, хотя меня коробило мягкое обращение незнакомого человека.

– Коленька, чем живёт молодёжь? О чём мечтает?

Пока мы брели по Чернышевского, я кратко рассказал о своей работе, о лекториях, клубах, достижениях передовиков. Карл Леонович свёл лохматые брови, слушая с неподдельным интересом. Поморщился он лишь, когда я упомянул недавнюю «Красную пасху» – её устроили комсомольцы в пику церковному празднику, который по-прежнему отмечали многие. Молодёжь провела шумный и, как подчеркивалось в ячейках, добровольный сход в парке, и под общие крики и улюлюканье сожгла чучела попа, старухи-богомолки и Христа на кресте.

– Мракобесие порождается вовсе не наличием веры, религии, а злобой и темнотой, – вдруг прервал меня немец. – Великих учёных средневековья сжигали личности, не имеющие ничего общего с христианством. Столетия идут, но ничего не меняется. Больно, больно слышать, лучше бы я вас и не спрашивал.

Я удивился – неужели этот человек живёт, не зная, что же происходит в Воронеже?

– Ну, не сравнивайте, – вступился я. – Тогда людей убивали за убеждения, а комсомольцы сожгли символические чучела пережитков прошлого. Это две большие разницы!

– Пока в сердцах злоба, нет нравственности и любви, людей будут отправлять на костёр.

Я запомнил слова, но понял их не сразу. Сейчас мне кажется, что именно с этого дня у меня началась осознанная жизнь. Я стал запоминать события в красках, встречи, разговоры обрели для меня какой-то особенный смысл, словно легли на душу исписанными страницами. Я и теперь вижу образы, будто опять слышу разговоры и спешу записать их примерное содержание на бумаге для тебя, Мишенька. Странно, но снова хочется сказать о машине времени. Сейчас, несмотря на минувшие десятилетия, пишу и вижу, как мы идём со стариком, навстречу бегут, размахивая портфелями, пионеры. На углу продают сладости, и скопилась очередь – в основном из молодых людей, которые так хотят угостить подруг в эти неповторимые часы мая…

Дом, где жил Карл Леонович, почти примыкал к реке Воронеж, и с высокого места уже была видна голубовато-золотистая на закате вода. Немец без слов взял меня за плечо и указал путь во дворы. Сделав несколько шагов, картина изменилась, будто мы шагнули из города в деревню – женщина мыла в железном тазу простыни и даже не посмотрела на нас, мы обошли развешанное на веревках капающее бельё. Пахло щами из кислой капусты, из окна первого этажа доносился разговор на повышенных тонах. На низкой скамеечке сидел старик в полинялом кителе, с медальками на груди, тянул трубку. Я взглянул в его глаза, и они показались совершенно прозрачными. Подумалось, что он слеп, но лишь только мы поравнялись, он прокряхтел:

– Так ты что же, Леоныч, точно в империалистической не участвовал?

– Не обращайте внимания, – смутившись, сказал мой спутник. – Каждый раз так. Это Василь Петрович, у него двух сыновей убило в четырнадцатом году, а двух помладше забрала гражданская война. Он в беспамятстве.

Так мы и прошли мимо, а старик проводил нас своими прозрачно-вопрошающими глазами.

Карл Леонович оттянул скрипящую тугой пружиной дверь, и мы гулко затопали по тёмному коридору, поднялись по узкой некрашеной лестнице. Я подумал: «А ведь раньше никогда не приходилось бывать в таких местах! Может, стоило оставить книги прямо здесь, да и идти домой?» За одной из обшарпанных дверей кто-то неумело наяривал «елецкого» на гармошке, слышались смех и мат, за другой плакал младенец. Навстречу вышла женщина с каким-то жаревом на сковородке. Не вынимая папиросы, рассмеялась:

– О, мальчишечку нанял, Леоныч, прям как бюргер! – но смотрела только на меня. – Я бы тоже такого сладкого наняла, на часок. Поможешь и мне по хозяйству, мальчик?

Карл Леонович, видя моё смущение, взял меня за локоть и повёл мимо гомона. От его прикосновения стало легче, будто кто-то сильный и хороший повёл если не через ад, то, по крайней мере, через бесконечно тёмное и грязное место.

Наконец, в самом углу длинного коридора, мы остановились перед зелёной дверью: железная цифра восемь была сбита и лежала на боку, как знак бесконечности.