banner banner banner
Игра больше, чем жизнь. Рассказы
Игра больше, чем жизнь. Рассказы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Игра больше, чем жизнь. Рассказы

скачать книгу бесплатно


– Сдаётся мне, – высказал-таки Турчанинов думку свою, – что дочурка Ваша красавица держит мальца почище кандалов любых.

– Вот, сударь мой, с дочурки и спрос. А я, пожалуй, – с довольным видом, словно кот, нализавшийся сметаны, промурчал Арманов, – пойду буженинки съем у очага родного.

Турчанинов смотрел ему вслед и думал: "Благодетель нашёлся. За столь небольшой процент – 98 или 99 рублёв с сотни – и помеценатствовать можно. Вот уж воистину – не купи у цыгана лошади, не бери у купца подати".

А Арманов уходил в тревоге – чувствовал старый волк, что добыча уходит из-под носа, вот скоро уж и не видать. Слишком уж серьёзные рати идут на него – Турчанинов-то и плевка собачьего не стоит, но за ним – метрополия. За ним сам царский двор…

"Разнадоест ему Катька – вот и уйдет, позарится на царские палаты. А Катька, дура, за ним ещё убежит. Позора на семью не оберёшься. Не слепой же папенька – видит, куда бежит девка опосля гимназии своей. В мастерскую, к холую этому.

И ладно бы к статному красну молодцу бегала, так нет же – нашла себе прихлебалу отцовского, рябого да дурня. Конечно, дурня – кто ж задарма тысячи рублей отдавать будет кажну седьмицу? Картины-то, небось, притча во языцех уже, на красные места, в палаты закупаются".

Надо было что-то делать, иначе ни холопа, ни дочери ему не видать. Арманов представил себя одного, без челяди, посреди горницы, и так ему грустна и реальна показалась эта картина, что слезинка скатилась по щеке и утонула в клочьях седой клубящейся бороды. Не зря в народе говорят – добрый плачет от жалости, а скупой – от зависти.

"Надо ковать железо, пока горячо".

Купец сидел хмурый, трясся в коляске по пути домой, и думал об Андрюшке думу чёрную – как оставить себе добро дармовое, приумножить его да упасти от соглядатаев.

И надумал – али не был он купцом Армановым Петром Алексеевичем?

Осенние утра в этом году пошли хлипкими – за окнами ничего, кроме серой мути, то ли туман, то ли дождь мелкий. Продрогло и брезгливо, хоть на улицу не ходи.

Андрюша встал с кровати и сразу же снова захотел спать – посмотрел за окно. Но тут же загнал эту неверную мысль на задворки головы – нарисовать такую муть дорогого стоит.

Однако запах краски и мысль о новой картине для Арманова навевали сон похлеще погоды.

Разве картины были для Андрюши светом в глазах? Нет, лишь отблеском лампады неугасимой, той, что была для него пуще солнца. Но палитра сама по себе? Зачем?

Вдруг в дверь светлицы постучалась и вбежала повариха Трофимовна в грязном фартуке. Прямо с кухни, вестимо, иначе почему руки в муке? Испуганно ворочая глазами почти прокричала вороньим голосом:

– Андрюшка! Господи мой, беги скорей! За тобой царь приехал!

У Андрюшки прямо в глазах сверкнуло – а в голове протестующая мысль: "Заберут!" Но натянул портки и вылетел из светёлки, как пуля из берданки.

Никакого царя в гостиной и на дворе, разумеется, не было – у страха глаза велики! Но в кабинете Арманова на самом деле сидел важный господин, посланец от государя.

Арманов принял гостя с величайшими почестями. В первую же минуту перед господином Татариновым, как Арманов его величал, был накрыт богатый стол, слух его услаждал тихой музыкой армановский скрипач, а сам Арманов вертелся перед послом как вошь на гребешке – с широкой улыбкой и приторно-сладким выражением лица.

– А как же, сударь! Вот он, умелец наш! – завидя в дверях Андрюшку, весело пробаил купец. – Вот оно, загляденье наше!

Подошёл к Андрюше, взял под белы рученьки, самолично усадил за стол, приказал навалить плошку студня и налить целый штоф морсу.

Андрюша поднял глаза. На него из-под стрехи пялила стеклянные глаза трофейная голова рогача-лося.

– Ну что ж, вы тут побалакайте по важному государственному случаю, а я отойду… – снова сладко улыбнулся Арманов и виновато добавил: – Дела, дела. Слуга рази сделает что правильно без господина? Наставить надо, показать…

И исчез. В обеденной воцарилась тишина.

Господин Татаринов посмотрел на Андрюшку оценивающим взглядом, и вдруг улыбнулся, превратившись из чопорного владельца мануфактуры в хитрого толстяка-балагура. Убрал монокль с носу и жестом руки выгнал скрипача.

– Ну что, друг дорогой. Меня зовут Татаринов Степан Аркадьевич, я состою знатоком по искусствам при царском дворе. Ведаю всеми изображениями и резными фигурами, а также и галереей картинной. Ты был в Москве?

Андрюша без слов покрутил головой – "нет".

– Знаешь ли художников каких знаменитых, росписи или картины их по именам?

Андрюша опустил голову и снова покрутил ею.

Но Татаринов, кажется, даже оживился и хлопнул рукой по коленке.

– Так это хорошо! Значит, нет у тебя идола, коему в рот смотришь. Что молчишь?

Андрюша пожал плечами. Ему было нечего сказать послу. Но не смолчишь же нарошно?

– В гимназии рассказывали по искусству. Я не запомнил. Неинтересно было.

– Неинтересно, вот как? Хм… – задумался вдруг Степан Аркадьевич. – Что ж. Я приехал, чтобы пригласить тебя на царскую службу. Зело понравилась царю картина твоя. Хочет он тебя живописцем при дворе сделать. Будешь писать картины, царь тебе жалование какое-никакое поставит. Будут твои картины и в иных землях знать. Пойдешь на службу?

Андрюша покрутил головой опять.

Татаринова прямо-таки вышибло из довольного настроения. Он вскочил, опёрся на стол и уставился на Андрюшу.

– Малец, да что с тобой, сокол? Тебя опоили, что ли? Зелья колдовского дали? Может, угрожал тебе купец, приказал молчать? Ведь говоришь ты со мною – а будто и не говоришь вовсе! Я говорю с тобою – а словно на стену сырую кирпичную натыкаюсь! Да здесь ли ты вообще?

Андрюшка почувствовал, что к горлу поступает комок – искренни были посольские слова. Посланец царский приехал к нему, бестолочи, а он канителится здесь. Он сдержал слезу и тихо, подбирая слова, сказал:

– Огромная… Огромная благодарность батюшке царю и Вам. За то, что снизошли к холопу и столь щедро оделили его вниманием и поездкою… Но не могу я пойти на службу царскую. Есть что-то, что держит меня в городе родном, что-то, что не могу я высказать. Да и долг у меня перед благодетелем моим огромен…

Посол аж притопнул и хлопнул ладонями о дубовую столешницу.

– Андрей Порфирьевич, да не спишь ли ты? Перед кем у тебя долг – перед Армановым, который выкачивает тебя, аки штольню золотоносную, уже не первый месяц?

Андрюша смолчал, а потом поднял глаза.

– Ваше превосходительство, прошу Вас – передайте царю, что не достоин я милости его… И…

Слеза предательски выползла на щеку.

– Простите… Не могу я! – сказал Андрюша слова, которые ещё мог произнести без рыдания, встал и быстро вышел вон.

Когда Арманов через минуту вошёл в гостиную, перед ним сидел, устало облокотившись на стол, задумчивый Татаринов. Сидел безо всякого столичного лоска, с глазами как у лосиной головы позади него.

Он поднял голову, и устало сказал:

– Карету. Я еду обратно.

Больше Арманов не добился от него ничего.

Татаринов вышел и уехал, а на столе осталась стоять так и нетронутая тарелка с оползающим студнем.

Андрюшка лежал в постели и тихо ревел, уткнувшись в подушку. В голове его стояли любимая Катюша, царский посол, грозящий пальцем, и документ.

Документ.

Несколько дней назад Арманов приехал с собрания злой и вызвал Андрюшку и отца в кабинет.

Порфирий Иванович сразу недовольно начал рассматривать бороду в надверное зеркало.

– Ох, не нравится мне это… Всё ты со своими писульками, что натворил-то теперь?

Андрюша как обычно не ответил ему. В нём уже давно жило гадливо-предательское ощущение, что этот человек, с бородой и вечно навеселе, лишь по праву рождения является его отцом. Ни одной общей мысли, ни одного разговора по душам, ни даже взгляда на то, что Андрюша считал стоящим в этой батрацкой жизни. Андрюша мирился, что в его комнате спит, ест и пьёт водку чужой человек.

Пришли в гостиную и ждали.

Вошел Арманов, не смотря на них, снял сапоги, кинул их ко входу, надел плетёнки, сел на стул, и только тогда посмотрел на обоих.

– Ты, – указал он на стряпчего, – выйди и жди за дверью.

Тот поклонился зачем-то и выбежал, хлопнув дверью.

Андрюша остался, посмотрел на Арманова, но не выдержал тяжёлого взгляда и опустил голову. Арманов начал говорить, и его тон не был ни угрожающим, ни ласковым.

– Вот что, молодой человек. Давай поговорим начистоту. Я здесь живу, я здесь хозяин, и я вижу, что происходит. Моя дочь ненаглядная крутится в твоей мастерской, в глаза тебе заглядывает. Ты ходишь вокруг неё, картинки её рисуешь, каку же бабу не проймет? Сидеть!

Последнее осадило Андрюшку, попытавшегося сбежать.

– Сидеть. От меня не сбежишь, как от посланца царского. Ты мне вот что скажи, мил друг. Ведаю я, хотелось бы тебе на царской службе быть, мёд-пиво там пить. Ведаю – и не возражаю! Иди!

Арманов пафосно встал и вежливым приглашающим жестом указал на дверь.

Андрюша не сдвинулся с места.

– Вот, мой соколик, – Арманов сел на место уже вполне буднично, – и не идёшь, и не уйдёшь, докеле доча моя не уйдет с тобою. А я её не отпущу, покуда не исполнится ей восемнадцать, когда она будет вольна. А перед этим я выдам её замуж, и будет она верной жёнкою какого-нибудь промышленника с Сибири или князя греческого. Вот так, брат. Я отец верный и честный, и будущее дочери должно быть обеспечено.

Андрюша сидел недвижим.

– Однако же, Андрей Порфирьевич, уважу я тебя. Зрю я, что сердечком дочерь моя к тебе прикипела, да и ты амуры скоро начнёшь метать в её сторону. Но уйди ты из-под крыла отеческого – гол же останешься, как сокол! На тебе и ливрея-то вон ношеная.

Давай-ка бумагу мы с тобою сделаем. Вот моя сторона: отдам я тебе дочу мою. Хоть в жены бери её, хоть прачкою сделай, да хоть и пусти на все четыре стороны!

А вот твоя сторона: дабы знал я, что доча моя ухожена да по весям за милостынькой не скитается, дай мне залог свой в этом.

Хочу я, чтобы изобразил ты рукою своей таланной искусство невиданное да дивное. Такое, чтобы мильон рублёв за него лёгкою рукою отдал бы восхищенный зритель. Но пока рисуешь да изобретаешь его – наёмник и служитель ты мой будешь по бумаге той. Кормить и одевать – буду. А из под руки своей никому не отдам, пусть хоть бы и царь приезжает с царевной.

Коли нарисуешь мне картину такую, и мильон мне отдашь за неё – свобода тебе на дочерь мою.

Ну что милок? Не дался ли диву от щедрот купеческих?

Андрюша сидел и не понимал Арманова. "О чём он говорит? У него борода с седою жилкою, у него жена есть и слуги, а словно оболдуй неученый…

Конечно, Андрюша будет рисовать ему искусства. День будет, год будет. Жизни не хватит – демоном вернётся и будет мазать глупой краской. Катюша… Рази круглый дурак он – взгляд отвести от неё хоть на миг? Отойти от неё хоть на шаг? Хоть за век короткий человеческий позабыть её лик?

Ежели станет она женою его – основы мира потрясутся от свершенья неслыханного, седые вершины рассыплются в пыль. Но и без того… Коли отойдет она в старости в мир иной, не будет для Андрюши большего восторга, чем быть похороненным у ног её чистых.

Говори, говори, купец… Власть тебе дана мирская немалая, да не превысит власти небесной – ибо таинства венчания свершаются на небесах. Говори впустую, сотрясай воздух, убеждай… Ибо выбор сделан. Будет тебе бумага, будет тебе слуга, будет тебе магарыч".

Андрюша поднял голову и кротко сказал:

– Я согласен.

Арманов потёр ладони и крикнул в сторону двери:

– Та-ак!.. Эй, Порфирка, гузка твоя жирная! Заходи сюда и тащи мои печати да перья! Бумагу писать будем.

Знал Арманов, чёрт косолапый, что и Мадонна Рафаэлева мильона не стоит.

И стали выходить из-под кисти тринадцатилетнего мастера полотна живописные, рекущие о свете и мире окружном – нежные как подшерсток заячий, красочные как разнотравье луговое, безжалостные как кровавый обсидиан.

Вот натюрморт, кой ушел за пять тысяч с подачи вёрткого в продажах Арманова. На холсте – испорченном посредине – тыква лежит пузатая, кабачок, а меж ними – пшеничные колосья, налитые, пышущие силой, с острыми остями. Кажется, прикоснись – и орежешься.

Глупая ворона, слепая али неопытная, влетела в открытое окно мастерской, где сушился холст, да и начала лакомиться нарисованными зернами, не сумев отличить капельки краски от настоящего злака. Клевала, клевала, пока не проклевала насквозь, после чего разочарованно каркнула и улетела на ветку чистить о кору желтый от охры клюв.

А вот несколько сотенных царских облигаций, нарисованных акварелью ради забавы, не ради наживы, кои Арманов имел неосторожность продать с аукциона за их номинальную стоимость – по сотенной за каждую. Красные листы разошлись сразу, и дабы ими же и не заплатить по недогляду, и покупателю и продавцу пришлось выпросить у старика каллиграфа линзу. Так и смотрели в неё – и различали с трудом. Капать водой для определения никто не решился, дабы не портить искусство.

Арманову, впрочем, мало это принесло пользы, так как на аукционе присутствовал собственной персоной главный монетчик из Петербурга. После этого стал Арманов замечать, что к денежным знакам, подаваемым его рукою, проявляется в банке особое внимание, да еще и шпик какой-то крутится рядом с подозрительным видом.

А вот портрет, что не продавался, а выполнен был для дома – маман, восседающая импозантно в пышной одежде, с мелкой шавкой на поводке. Думал и его продать Арманов во славу семьи, да вцепилась супруга и, всеми бедами угрожая, уговорила оставить дома.

Смотрели долго на него Арманов и домочадцы. Не нашли никакого приукраса, никакой льстивости в картине. Всё вроде как правильно, по всем правилам искусства, да вот выглядела маман на портрете неуловимым образом словно девочка, только вошедшая в пору, – на двадцать лет моложе.

Повесила портрет в гостиной и показывала гостям как главную достопримечательность дома Армановых.

Вереница портретов самого Арманова не оставила в памяти народной ни одного выдающегося произведения. Все продавались, все были безупречны, но больше пятисот рублей никто за них не дал – всем небось и так опротивела довольная ухмыляющаяся рожа на аукционах.

Али старался Андрюша вполсилы, али покинул его гений крылатый, но к продаже на мильон ни одна из работ не приблизилась.

Было однажды, что поехала армановская фамилия на святой остров Кижи – смотреть на резные церкви да седое северное Онегу-море. Взяли и Андрюшку с собой на погост. Церковь православная о двадцати двух главах столь запала Андрюшке в сердце, что не думая схватил он кисть и холст. Даже обедать не пошёл – кромсал полотно кистью, как ножом, резал как осокой по венам, клал не краску на бумагу – веру свою и золото зари.

Так и получилось – стояла церковь, освещённая на полотне тусклым светом восходящего карельского солнца, вот-вот – и пройдет луч бликом по маковке.

Арманову не хотелось продавать. Но когда сам Ананьев предложил не выставлять её на аукцион, а продать ему за три тысячи, Арманов, губа не дура, выставил свою цену – двадцать.

Ананьев, конечно, хамом его обозвал, но на десяти тысячах хитрецы сторговались.

Еще одна "денежная" картина едва не попала в полканью будку на подстилку. Гуляли Андрюша и Катюша, обоим уже лет по пятнадцати было, по неведомым дорожкам усадьбы армановской. Зимою дело было, тропки заранее по предвиденью утоптаны челядью, а по бокам – снега выше росту человеческого. Шли – за руки держались. Речь невинная как ручеек журчала.

Впереди голубым пятном через паутину голых берёзовых веток просветилось озерко. Андрюша и Катюша подошли – и подивились. Снега много вокруг, а на льду – ни снежинки. Буран сдул, вестимо.

Лёд прозрачный, серебряно-голубой, вон рыба вмёрзшая видна. Гладкий-гладкий. Вышли Андрюша и Катюша на лёд – а под ними отражение: