Полная версия:
Кондрат Булавин
С резким присвистом над озером летит стремительная чайка. Она едва не касается белой грудью воды, четко отражается в ней, и чудится, будто летят две чайки. Схватив неосторожную рыбешку, одна чайка резко взмывает вверх, а вторая, кажется, уходит на дно.
Кондрат, вдыхая тяжелый запах ила и сырости, плыл к противоположному берегу, обросшему зарослями камыша.
На бархатные коричневые махры камыша ложилась вечерняя роса, и они от этого темнели. За камышом стлался луг. Лучи заходящего солнца косо шарили по влажной изумрудной траве, рассыпая по ней мириады искр. У берега в задумчивом оцепенении застыла на одной ноге цапля. Черные аисты, как монахи, важные и сосредоточенные, молитвенно кланяясь, разыскивали корм. Изогнув длинные шеи, от берега в тревоге отплыла пара белоснежных лебедей…
Каюк бесшумно и мягко втиснулся носом в ил. Аисты, встревоженно захлопав крыльями, тяжело поднялись в воздух. Цапля, смешно подпрыгнув, исчезла в прибрежных зарослях…
Через луг бежала едва заметная тропинка. Она вела к темнеющему лесу. Кондрат вылез из каюка и пошел по этой тропинке. По сапогам его били стебли арланца, лущицы, боярки. Душный, сладкий аромат травы и цветов проникал глубоко в легкие.
Зачем он шел в этот лес, Булавин и сам не знал, – так уж, подчиняясь безотчетному влечению, шел туда, куда вела эта легкая, едва заметная тропа.
Из-под ног вспорхнула какая-то птица. На ветке бересклета вызывающе свистнула малиновка. Кондрат усмехнулся и свистнул так же, как и она. Малиновка откликнулась.
Из леса пахнуло застоявшейся сыростью, прелью перегноя. По тропинке важно полз саженный желтобрюх. Булавин поспешно посторонился и дал ему дорогу. Желтобрюх лениво проволочил свой извивающийся длинный, толстый хвост. Змея, хотя и безопасная, вызвала у него гадливое чувство.
В лесу было совсем темно. С обеих сторон тропинку сдавливала черная гуща колючего кустарника. Через просветы в верхушках приглушенно шелестевших деревьев мерцала далекая голубизна неба. И только по этому можно было понять, что до вечера еще далеко.
Идти дальше было бессмысленно, и Кондрат хотел уже вернуться, как вдруг, сквозь густую листву леса, он услышал глухой лай собаки.
Откуда здесь могла быть собака? Удивленный, Кондрат пошел на лай. До него донесся сдержанный ропот ручья. Он бежал где-то незримый, в зарослях терна и бузины. Вырвавшись из кустарника на простор небольшой лужайки, ручей затих, остановленный упавшим стволом клена, поросшего папоротником. Вода кружилась, пузырилась и, найдя выход через дупло преграждавшего дерева, тоненькой серебряной стоуйкой звенела по другую сторону ствола.
У плотины стояла маленькая избушка. Навстречу Кондрату с хриплым лаем выбежала большая черная собака и злобно набросилась на него. Кондрат выхватил из ножен саблю и стал отбиваться. Разъяренная собака с злым рычанием хваталась за острие сабли, кровавя свою пасть.
– Лытка! – крикнул звонкий женский голос. – Пошла ты, шальная!
Собака присмирела и, виновато завиляв хвостом, побежала прочь.
– Здорова была, женка! – поздоровался Булавин, с любопытством оглядывая женщину.
Женщине было лет двадцать пять. Из-под кумачового платка на лоб выбивались вьющиеся русые волосы. Глаза, темно-синие и глубокие, были необыкновенно проницательны, казалось, заглядывали в самую душу Кондрата. Босая, она была одета в простенькую холстинную паневу.
– Слава богу! – ответила женщина на приветствие.
– Собака-то шибко злая у вас.
– Злая, – согласилась женщина. – А кабы не злая, зачем она нам нужна? Без такой нам тут не можно: лихих зверей много…
– Тут и живешь, женка? – кивнул Кондрат на избушку.
– Тут.
– Муж дома?
– Нет у меня мужа, – тихо ответила женщина.
– С кем же ты живешь? – расспрашивал Кондрат.
– С отцом. Он на добычу ушел.
– Ваш каюк-то, должно, на озере?
– Наш.
– Ну, девка, угнал я у твоего батьки каюк.
– Ничего… Озеро не велико, найдет батя каюк.
– Как тебя величают-то, девонька?
– Ольгой.
– Ну, Ольгушка, дай чего-нибудь попить. Во рту пересохло.
– Заходи в избу, браги дам.
Она говорила спокойно, без малейшего смущения и волнения.
В избе было бедно, но стены тщательно вымыты, выскоблены, земляной пол чист. Видать, Ольга хозяйственная, опрятная девушка. Это Кондрату понравилось.
Она подала на стол большой ковш браги и спросила:
– Может, поесть хочешь?
– Нет, Ольгушка, есть не хочу. Спасибо тебе.
Испив вкусной холодной браги, Булавин стал расспрашивать Ольгу о ее жизни в лесу.
. – Ничего, попривыкли, – вздохнула она.
Ольга едва помнила тот день, когда ее раскольничья семья ушла из Тамбова в придонские леса. Это было очень давно.
Семья, состоявшая, кроме нее, из деда с бабкой, отца с матерью и двух сестренок, с большими трудностями добралась сюда. Дорогой сестренки умерли. Отец с дедом построили здесь избушку, и зажила семья спокойно, ничем не тревожимая. Мужики охотились, ловили рыбу. Раза два в год они уходили в ближайший город. Продавали там шкуры убитых зверей, лебяжий пух, закупали необходимое. Но потом навалились несчастья одно за другим. Деда однажды на охоте разорвал медведь. Бабка, не перенеся его смерти, умерла вскоре. А прошлый год умерла и мать.
– Вот их могилки, – с грустью указала Ольга на три креста за окном.
– Небось, Ольгушка, – спросил сочувственно Кондрат, – скучно тебе жить в лесу-то?
– Какая же тут жизнь с волками да с медведями? – огорченно воскликнула она и снова тоскливо вздохнула. – Отец целыми днями за добычей ходит, а я тут одна да одна… Живого человека не вижу, не с кем слова промолвить… Истосковалась…
Глаза ее повлажнели, губы задрожали, и казалось, она сейчас горько заплачет.
– Свет не мил… – прошептала она и отвернулась.
Кондрату стало жалко ее. Вздохнув, он ласково сказал:
– Замуж бы тебе надо, Ольгушка.
Лицо Ольги густо порозовело. Она смущенно потупила глаза.
– За кого ж выйдешь-то? – прошептала она. – За дикого козла, что ль?
И в голосе ее послышались такая тоска и безысходность, что Кондрат невольно, с чувством жалости, привлек ее к себе и погладил по голове.
– Ничего, Ольгушка, найдем тебе доброго жениха. Ей-богу, найдем… Сватом приеду… – Он подумал, что не плохо бы женить на ней Григория Банникова.
Глава X
Ярко горели костры в лагере. Казаки, весело делясь впечатлениями дня, вечеряли.
Григорий Банников, сидя в кругу своих друзей, возбужденно рассказывал:
– Скачу я это, братцы, за вепрем… вот-вот догоню я его да рубану чеканом[39], а он, проклятущий, видит, что ему смерть неминучая от моей руки… как сига-анет через овраг и перемахнул через него. А овраг этот, поди, саженей пятнадцать шириной будет… Что ты тут будешь делать? Ну, думаю, была не была, где наша не пропадала! Разжег я своего мерина плетью да как поскачу прям на овраг… Закрутил мой мерин головой: дескать, дает мне понять, что не хочет он прыгать через овраг. «Брешешь, кричу, ежели вепрь перемахнул через него, стало быть, и ты должон!..» Дал я ему еще пару добрых плетей… И что же, братцы вы мои, пересигнул ведь аргамак мой тот овраг!.. – обвел торжествующим взглядом Гришка своих товарищей.
Казаки, посмеиваясь и не веря ни единому слову Гришки, ели жирные куски дикого кабана, запивали пенистым медом.
– Ну и что же, Гришка, зарубил ты все ж этого вепря-то? – спросил Никита Голый, разливая по ковшам мед из бурдюка.
– А ты слухай да наперед не забегай, – недовольно сказал Григорий. – Поскакал я это, стало быть, братцы, опять за вепрем. Он от меня, я за ним… Он от меня, я за ним… Что есть мочи скачу. Жалко ведь упустить такую знатную добычу. Гляжу, братцы вы мои, впереди опять овраг, да поболе первого. Ну, думаю, теперь уж ты черта с два сиганешь – силенок не хватит. А он, проклятущий, разбежался – ка-ак сига-анет… и перемахнул овраг, как все едино на крыльях… Вот проклятый-то! Ну, думаю, ежели вепрь его пересигнул, то уж мой-то аргамак наверняка перемахнет его. Разжег я опять своего мерина плетью. Летит мой аргамак, ног не чует под собой… Прыг через овраг… И что ж, братцы вы мои, не досигнул он до другого края, а полетел вниз. Почуял я, что мой мерин вниз полетел, выпростал я ноги из стремян да пулей через овраг перелетел и с разгону прям на вепря верхом сел…
– Вот брехунец-то! – раскатисто хохотал Семен Драный. – Знатно брешет!
– Чего мне брехать? – обиделся Гришка. – Всю истинную правду говорю.
– Гутарь, гутарь, Гришка, – смеясь, сказал Кондрат. – Не обижайся.
– Да и гутарить-то уж больше почти нечего, – сказал Гришка. – Значит, сел это я на вепря верхом, а он как начнет брыкаться, норовит, стало быть, меня сбросить. А я вцепился ему в шею и душу что ни на есть силы. Свалил я его назем, и начали мы с ним брухтаться[40]. Брухтались-брухтались мы с ним, а потом надоело мне это дело, вцепился я ему в горло зубами и перегрыз…
– Ха-ха… – закатывались казаки, хлопая себя по ляжкам. – Вот брешет-то знатно!
– Ну и как же ты коня вызволил из оврага? – сквозь смех спросил Голый, подмигивая казакам.
– А так и вызволил, – невозмутимо ответил Григорий. – Схватил за узду и вытащил…
– И конь не расшибся?
– А чего ему расшибаться? – так же не смущаясь, ответил Григорий. – Когда он прыгнул через овраг, у седла подпруга лопнула, потники, стало быть, раскрылились, и мой аргамак, как на крыльях, слетел в овраг. Как все едино воробушек сел…
– Ну а вепрь-то твой, тот где? – сотрясаясь от смеха, спросил Кондрат.
– А там… – в неопределенном направлении махнул Григорий.
– А-а… – понимающе протянул Булавин. – Стало быть, там… на воле ходит…
– Зачем на воле? Я его на дубке на суку повесил… Завтра возьму.
Оглушающие взрывы смеха казаков наконец несколько смутили Гришку. Он сердитыми глазами посмотрел на них. Потом, поняв, что слишком заврался, расхохотался и сам, звонко и весело.
– Ты б, Гришка, – смеялся Кондрат, – рассказал, как ты в Бахмут-городке за волком гонял.
– Да что там рассказывать? – отмахнулся Григорий. – Дело прошлое. Собаку я невзначай однова за волка принял… Что ж тут особливого? Это может с каждым приключиться…
– Расскажи, Кондратий Афанасьевич, – стали просить казаки. – Расскажи!
– Ладно, расскажу, – посмеиваясь, согласился Кондрат. – Как-то Гришка стал собираться на волков. А в степу в это время такая сыпуга[41] разыгралась, что прям на ногах устоять не можно, с ног валит. Стал я было Гришку отговаривать: куда, мол, тебя черти несут в такую непогодь? Да разве ж его, такого взгального, отговоришь? Заупрямился парень: «Поеду, да и все. Зараз, говорит, самое время волков бить…» Ну, думаю, черт тебя дери, езжай, коль приспичило… Выехал это он, стало быть, в степ, а сыпуга там так и рвет и мечет, с коня сшибает. В двух шагах ничего не видать… Гришке б впору и вернуться, да стыдно: как же, мол, умных людей не послушался и в дураках оказался. Ездил, ездил он по степу, ничего не видал, – какие уж там волки в такую непогодь? Досада взяла парня, и впрямь навроде надобно со стыдом возвращаться. И уж хотел он было ехать ни с чем домой, только глядь это он – что-то блазнится[42] у кустов. Пригляделся он и возрадовался, около дохлого жереба, какого мы намедни с ним вывезли, здоровенный волк кормится. Поскакал Гришка к нему, а волк от него. Отбежал это, обернулся да по-собачьи забрехал: гав-гав. Нашего Гришку ажно оторопь взяла: что, мол, за диковина такая – волк, а по-собачьи брешет? Ну, а все же не отстает от него, знай себе скачет за волком, хочется ему засечь его плетью. А волк бежит-бежит, обернется да: гав-гав… Всмотрелся Гришка в волка, да и плюнул с досады: это был здоровенный кобель нашего соседа, бахмутского казака…
Смех казаков заглушил конец рассказа.
– Постой, Кондратий, постой, – сказал сконфуженный Григорий. – Ты рассказал бы лучше о себе, как ты гусей-то домашних стрелял… Помнишь, тебе за них бабы чуть бороду не выщипали?..
– Как не помнить? Помню, – смеялся Кондрат. – Было такое дело. Ошибку понес… Думал, дикие… Целую дюжину настрелял… Ну, бабы дали мне добрую взбучку за них… Ха-ха… – И, оборвав смех, взглянул на густо усеянное яркими звездами небо. – Эх, звезды-то как блещут! Видать, завтра день добрый будет… Ложись, браты! А то, как только зарница займется, взбужу.
Тут же у костров казаки улеглись спать.
Григорий долго не мог заснуть, смотрел на звезднре небо.
– Дед Остап, спишь ай нет?
– Нет еще, сынку. А що?
– Скажи, дед, что это такое, как все едино золото по небу рассыпано? – указал он на Млечный Путь.
– О, це ж, сынку, божья дорожка… По ней бог ходит из рая, шоб бачить нашу грешну землю…
– А чего ему ее бачить?
– А як же? Богу надобно наглядывать, як люди живут, чи сполняют его заповеди, чи ни…
Гришка замолк, думая о словах старика. Где-то загомонили. Гришка приподнялся, прислушиваясь и всматриваясь в темноту. Кто-то шел к костру.
– Кто это? – спросил Гришка.
– Да то я, Лунька Хохлач… – устало отозвался подошедший и тяжело опустился на землю. – Уморился дюже…
– Вот тебе! – обрадованно воскликнул Григорий. – А мы, Лунька, думали, что ты погиб.
– Покуда еще живой.
Проснулись казаки, обступили Хохлача.
– Где ты, односум, пропадал? – спросил его Булавин.
– Э, Кондратий! – измученно отмахнулся Лунька. – У колдуна в гостях был… Дайте, братцы, хлебнуть меду, горло пересохло…
Утолив жажду, Лунька рассказал о своих приключениях.
– Ну, добре, что жив остался, – проговорил Булавин. – А мы тебя уж было похоронили… Ложись, браты, а то до света не много осталось. Надобно хоть малость поспать…
Казаки снова улеглись, и вскоре все спали под охраной ровно и ласково освещавшей лагерь гулебщиков бугроватой неяркой луны.
Глава XI
Возвращались охотники домой уже поздней осенью.
У Донецкого городка они поровну раздуванили добычу, никого не обидели. Даже деду Остапу выделили часть, хотя тот долго отказывался.
– Да на що мне? – протестовал он. – Я ведь даже ни единого горобца[43] не убил… Я и тем ублажен, що ходил с вами на потеху, стары кости размял…
Но казаки настояли, чтобы он взял свою долю.
– Ну, спасет вас Христос, братове, – растроганно поблагодарил он. – Повезу свою долю до односумов.
Дед Остап этот год проживал в становой избе Трехизбянского городка. Кроме него, там еще жило восемь одиноких казаков. У них был один котел и одна сума.
Кто бы из них что ни добыл, все складывали вместе и пользовались всем равно. Единственно, что было личной собственностью каждого из них, – это деньги и оружие.
Старый запорожец в последнее время все подумывал пойти жить в Борщевский монастырь, куда под старость уходили на житье многие одинокие казаки. При дележе добытого в набегах казаки богатую долю всегда выделяли этому монастырю.
Но старику все еще казалось рано расставаться с вольной жизнью. В монастыре ведь не ударишь по звонким струнам домры, не запоешь казачью удалую песню.
Вблизи Донецкого городка казаки стали разъезжаться. Семен Драный с тремя казаками провожал Кондрата и заодно других трехизбянцев до дому.
Трехизбянский городок был обнесен крепкой, надежной двойной надолбой[44]. Между частоколами насыпана и туго прибита земля. По валу ходил с ружьем караульный казак. Он зорко вглядывался во все стороны: неровен час – налетят нагайцы или калмыки, застигнут врасплох.
Ходил караульный по тарасам[45], напевая песенку:
На усть Дона тихо-ого,На краю моря синего-о,Построилась башенка.Башенка высо-окая,На этой на башенке,На самой на маковке,Стоял часовой ка-азак,Он стоял да умаялся-а…Перед взором его как на ладони раскинулась огромная, посеребренная инеем, бурая равнина, покрытая мелким кустарником, мелкой лесосекой. У городской надолбы, извиваясь змеей, бежит по займищу речка Айдарка. На берегу бабы полощут белье, колотят его неистово вальками. Старики бороздят реку каюками, расстанавливают сети, вентера[46]. Тут же, неподалеку, ребята играют в айданчики[47].
Остановится караульный, постоит, оглядит внимательно все вокруг и снова ходит по тарасам, напевает:
Он стоял да умаялся-а…Вдруг он насторожился. Чуткое ухо его уловило далекое ржание. Казак замер, пытливо вглядываясь вдаль. Ржание лошадей слышится все ближе и ближе. Но теперь караульный улыбается: он уловил веселые знакомые голоса. Вот показались всадники, они подъезжали к воротам, ведя в поводу заводных лошадей[48], навьюченных тяжелой кладью. Ребята, побросав айданчики, с веселыми криками бросились навстречу.
– Здорово, батя! – радостно крикнул черноглазый парнишка лет пятнадцати в синем кафтанишке, подбегая к Булавину.
– Здорово, Никишка! – улыбаясь, кивнул ему Кондрат. – Как тут живете? Как наши?
– Слава богу, батя! Все живы-здоровы.
– Возьми, Никишка, коня, – Кондрат передал ему повод заводной лошади. – Веди домой. Скажи мамуне, чтобы вечерять готовила. Зараз придем с дедом Остапом.
Караульный, спрыгнув с вала, широко распахнул ворота.
– Как живете тут, дядь Василий? – спросил у него Кондрат.
– Слава богу! – ответил караульный. – Все целы и невредимы. С добычей вас, браты!
– Спасет Христос, дядя Василий, на добром слове.
Жена Кондрата, Наталья, еще молодая, свежая женщина лет тридцати пяти, с приятным лицом, принарядилась. Поверх голубого сарафана она накинула праздничный кубелек, расшитый золочеными нитками. На голову надела сетчатый волосник, убранный жемчугом, на руки – серебряные бизилики[49].
– Здорово живете! – поздоровался Кондрат, входя в курень и крестясь на образа.
– Слава богу, Афанасьич, – низко поклонилась ему Наталья.
– Встречай гостя, Наталья.
– Всегда рады гостям, – снова поклонилась она, заметив за широкой спиной мужа деда Остапа.
– Во имя Отца и Сына… – закрестился было старик, шагая через порог, но, стукнувшись макушкой о притолоку, простонал: – О, будь ты проклята!
– Никак зашибся? – обернулся Кондрат к нему.
– Ничего, – проговорил старик, морщась и почесывая плешину. – На то ж вона, притолока, низка, щоб хозяину с хозяйкой кланяться. А я было, старый, загордился, не хотел нагнуть головы…
– Давай нам, Натальица, вечерять, – весело сказал Кондрат, сбрасывая с себя оружие и кафтан. – Дюже голодны и я и дед Остап.
Наталья полила из железного кувшина на руки мужу и деду Остапу. Вытерев руки чистым холстинным полотенцем, казаки сели за стол. Наталья прислуживала им, сама не садилась. Кондрат налил в ковш крепкого переварного меду. Наталья подала студень, налила щей, поставила миски с блинцами и варениками.
Дед Остап отирал испарину со лба.
– Хай тоби грець, баба… Куда ж все це исты?.. Кабы было б у меня два брюха, а то ж воно одно – и то махонькое…
– Ешь, дед Остап, ешь, – угощал Кондрат. – От лишней ложки брюхо не лопнет… Давай выпьем. Будь здоров!
– Выпить, Кондратий, я дуже люблю… Ой, и дуже ж! – закачал головой старик. – Да без того козаку и не можно. Ну, дай бог, щоб пилось да илось, а дило б и на ум не шло.
– Нет, дед, так не гоже, – покачал головой Кондрат. – Надо, чтобы и пилось и елось, а дело б с ума не шло. Без дела человеку нельзя жить.
– Хай буде так, козаче…
Заметив выглядывавшую из дверей горенки дочь, Кондрат засмеялся:
– Что ты, Галя, оттуда выглядаешь, как все едино сурок из норы? Поди сюда.
Девушка несмело вышла из горенки и низко поклонилась отцу и деду Остапу, зазвенев позолоченными цепочками и турецкими деньгами косника[50].
Кондрат, улыбаясь, ласково смотрел на дочь. Девушка была очень похожа на отца: такие же черные смелые глаза, тонкий, чуть с горбинкой, нос, яркие чувственные губы.
Она была празднично одета. На ней, как и на матери, был фиолетовый шелковый кубелек, опускавшийся ниже колен из-под него, как у турчанки, выглядывали красные атласные шальвары, вобранные в мышиного цвета ичижки[51], простроченные на подъеме серебром. Талию туго перехватывал бархатный, выложенный каменьями и серебряными бляхами пояс. Черные вьющиеся волосы заплетены были в две тугие длинные косы с яркими лентами и махрами на концах. На голове поблескивала перевязка с медными, вызолоченными гвоздиками и золотой бахромой. С висков на румяные щеки свисали жемчужные чикилеки[52].
Все эти наряды отец привез любимой дочери из походов.
– О, яка гарна дивчина! – воскликнул восхищенный дед Остап. – Эх, да кабы я был молодым парубком, я б оженився на ней! А может, моя кралечка, пидеш зараз за меня… а? Ты не гляди, голубка, що я старый. Я старый, но дуже бравый. Ей-богу, правда!.. Ось дывысь!.. – лихо закрутил он свои седые длинные усы и подбоченился. – Ну, що? Гарный я? Пидеш за меня чи ни? Ха-ха… – весело рассмеялся он. – Да где уж мне, старому кобелю, брать таку гарну коханочку? Тебе ж надобно доброго орла… А я що? Старый хрыч, – вздохнул запорожец. – Был конь, да изъездился… Помирать скоро.
Галя, потупясь, смущенно слушала старика. При последних словах она вскинула на него плутоватые глаза.
– Бывает, дед Остап, – сказала она, – и старые кони добре ходят под седлом.
Казаки весело захохотали.
– О, це ж ловко сказанула, дивчина! – воскликнул старик и выпрямил спину. – Це ж ты, Галечка, правду сказала… Я ще не разучився крепенько в руках востру саблю держать…
Посмеялись, пошутили, потом Кондрат спросил у жены:
– Как тут, Натальица, жили без меня?
– Слава богу, Афанасьич, все в исправности. Только вот ныне… – замялась она.
– Что ныне?
– Да варила я кашу, а она вылезла из горшка… К беде это…
– О, це к беде, – подтвердил и дед Остап. – О, це наше такое дело козачье: жди беду завсегда…
За оконцем завыла собака.
– Тьфу, нечистая сила! – плюнул старик. – На свою б песью голову, анчибел[53].
– Видишь, – испуганно сказала Наталья. – И сейчас пес воет – беду накликает. Надысь у Настасьи Кудимовой курица по-кочетиному кричала. Кирюшка-то ихний поймал ту курицу да перебросил через хвост и на лету перерубил саблей. А голова-то курицына упала на порог. А это уж первая примета – к беде…
Кондрату эти разговоры были не по душе. Он помрачнел и сердито пробурчал:
– Какую еще беду накликаете? И так ее не оберешься.
– Да кто ж ее ведает? – робко сказала Наталья. – Может пожар быть, ай калмыки налетят, смертным боем всех побьют да в полон заберут. Прослыхали мы тут недавнечко, будто калмыки набегали на низовые городки, пограбили, посожгли, казаков и ребятишек в воду покидали, а молодых баб да девок в полон побрали…
– Ну, сюда они не прибегут, – хмуро сказал Кондрат. – Далече.
Вошел Никита.
– Батя, – весело сказал он, – сколь же ты много зверья-то набил!.. Страсть сколь много!.. Таскал я, таскал в сарай, насилу перетаскал…
– Много, Никишка, – усмехнулся Кондрат. – Вот ужо повезу в Черкасск шкуры продавать, гостинец привезу тебе и Гале.
– Спасибо, батя, – тихо сказала Галя. – Ежели ты будешь мне гостинцы покупать, то купи мониста[54] да верстки[55]…
– Куплю, – пообещал Кондрат.
Увидев на скамье домру, Никита пристал к домрачею:
– Дед Остап, сыграй.
– А спляшешь, бисов сын?
– Спляшу.
Старик взял домру, тронул струны.
– Ну, що вы зажурились?.. Хай кобыла журится, у нее голова большая, а ну, иди и ты, дивчина, танцюваты, – сказал он Гале и, дернув струны, запел:
Да спасибо тебе, мати,Що умела дочку кохати…Никита сбросил с себя кафтанишко, прошелся по хате кругом, кинулся вприсядку.
Бойко перебирал звонкие струны дед Остап.
Зеленого луга калина,Честного роду дытына…Оборвав песню, старик тряхнул седым чубом и, выпив меду, со вздохом сказал:
– Эх, да де ж вона, моя молодость, девалась?.. Чую: помирать скоро, а помирать неохота… Ой и неохота ж! Так бы, кажись, век мед-горилку пил, плясал бы да дивчат гарных любил…
Глава XII
Отец Григория Банникова, крестьянин села Спасского, вотчины тамбовского архиерея, Прохор бежал на Старое поле лет десять тому назад. С тех пор жил в Ново-Айдарском городке.
Как и большинство новопришлых на Дон людей, он немало потратил денег на магарычи и угощения старожилых казаков, прежде чем был принят ими равноправным членом казачьей общины.
Прохор Банников человек был тихий, смиренный, редко ходил в походы, занимался хозяйством: охотничал, ловил рыбу, разводил пчел. Очень тосковал по земле и сохе, но казакам запрещалось сеять хлеб. Два старших брата Григория были такого же характера, как и отец. Их не привлекала разгульная казачья жизнь, полная подвигов и разбойной отваги. Они, так же как и отец, больше отсиживались дома.
Но не таким уродился Григорий. Жизнь в дикой степи ему пришлась по сердцу. Ему шел только двадцать пятый год, а он считался уже бывалым казаком, проведшим около десятка лет в походах и битвах.
Почти мальчишкой он пошел в Азовский поход. Вторым, вслед за Булавиным, вскочил он на шанцы турецкой крепости. Оба удостоились похвалы царя Петра. За удаль, находчивость и веселый характер полюбил его Кондрат. С тех пор, несмотря на большую разницу в возрасте, завязалась их крепкая, нерушимая дружба, и они не расставались. Когда Кондрат Булавин, после азовской кампании, был избран атаманом Бахмута и соляных промыслов, туда перебрался и Григорий Банников, став есаулом.