Полная версия:
Государи Московские. Святая Русь. Том 2
Проглянуло солнце. Ослепительно засияли, до того, что глазам больно смотреть, снега. Открылась высокая голубизна небес. Молодые кмети, седлая коней, в шутку бросались снежками, орали – просто так, от мальчишечьей радости. Данило подозвал молодшего боярина Ондрея с Иваном, велел выехать на глядень, поискать глазами, не едет ли им вослед погоня? Мысль о погоне остудила юных шутников. Торопливо доседлывали, торопливо посажались на коней.
Берегом Дона ехали два дня. Ломаные старые лодки, что встречали в пути, не годились для переправы. Данило, не говоря о том никому, тихо приходил в отчаяние. Али уж плывом переплывать зимний Дон?! Так бы и порешили, но о полден третьего дня наехали на ватагу бродников. Те было взялись за рогатины, но быстро разобрались, оружие было убрано, и начался торг. Бродники уже ввечеру пригнали откуда-то дощаник, куда можно было завести пару коней, и началась медленная переправа с попутной торговлей, причем бродники становились тем наглее, чем меньше русичей оставалось на этом берегу. В конце концов Данило Феофаныч пошел на хитрость. Переправив всех коней и княжича на ту сторону Дона и простодушно глядя в глаза старшому дружины бродников, объявил, что и ряженое серебро на той стороне, и ежели, мол, надобно им покуражиться, пущай держат при себе его, старика, и троих оставшихся кметей, пока не надоест, токмо мзды им уже не получить, не с кого, а самих продать в полон тем же татарам немочно, потому как все они – подданные великого хана.
– Врешь ты все, дед! – возразил бродник, но без твердой веры в голосе. С Данилы сняли пояс, осмотрели (свой, с серебром, боярин загодя передал княжичу Василию), не найдя серебра. С ворчанием отдали назад. К Ивану бродник подошел вразвалку и, глумливо озрев кметя, сплюнув, промолвил буднично, словно бы даже милуя:
– Саблю давай!
Иван, чуя сам, как каменеют скулы, извлек клинок из ножен, приздынул, и плевать стало, что тотчас убьют, но прежде этот вот, с дурною ухмылкою, рухнет к его ногам, разрубленный вкось… Бродник, однако, оказался умен. Вглядясь в остановившиеся зрачки Ивана, хохотнул.
– Ладно, кочеток! – высказал. – Убери свою саблю, коли так дорога! – И, смахнувши улыбку с лица, вопросил деловито: – Не врет ваш дед?
– Даве поясами сменялись! – отмолвил Иван, остывая. – Сам зрел. Тот-то, молодой, за старшого у нас, а старик – еговый подручный.
– Дак отпустить вас? – снова скверно усмехаясь, выговорил бродник.
– Как хошь! Понимай сам! – возразил Иван, пожимая плечами. – Только хану ты нас не продашь!
– А в Кафу? – продолжая хитро улыбаться, вопросил бродник.
– Прости, хозяин, я думал, ты поумнее! – отмолвил Иван, слегка, одними глазами, усмехнув.
Тот посопел. Потом вдруг вопросил совершенно серьезно:
– С нами казаковать не хошь?
Тут надобно было очень не ошибиться.
– Обратно поеду – поговорим! – процедил Иван негромко, глядя мимо лица бродника. Тот долго, в холодный прищур, изучал безразличное лицо Ивана, наконец, слова не отмолвив, пошел к лодкам.
На тот берег, с четырьмя остатними русичами, разом переправилось дюжины полторы ватажников. Видно, опасались, что теперь их самих похватают, потребовав выкупа, изобиженные ими путники. Но Данило Феофаныч мирно расчелся с бродниками, даже по плечу похлопал ватажника и, уже только когда отъезжали, высказал:
– Ну, ентот за серебро мать родную продаст! Считай, хану про нашу переправу уже все известно!
И – как в воду глядел! Под самое Рождество, уже в виду Гнилого моря, напоролись на татарский разъезд. Разъезд был невеликий. Те и другие разом взялись за сабли. Княжич Василий, оскалив зубы, сам поскакал встречь. Иван, сообразив дело, первым сполз с лошади и, наложивши стрелу, поднял лук, смерил, как учил еще отец, направление ветра, на глаз определив дугу, по которой полетит стрела, и плавно спустил тетиву. Этим выстрелом все и решилось. Татарский старшой, цепляясь за грудь, пополз с седла. Ватага смешалась. Еще один полетел в снег, срубленный саблей, и татары отхлынули, утаскивая раненого предводителя. Несколько стрел, пущенных отступающими издали, не задели уже никого.
Теперь надобно было бежать, не стряпая. На всех переправах их, разумеется, уже стерегли. Перекрестясь, вышли на береговой лед. Снова завьюжило, и, значит, с берега ихнюю ватагу станет не видать. На то только и надея была!
Потом этот переход вспоминался, как дурной сон… В припутной рыбацкой деревушке оставили обмороженного попа и трех обезножевших во время страшного перехода по льду лошадей. Кое-как приведя себя в порядок, тронули дальше, не рискуя уже заходить ни в какие селенья. Так, петляя и прячась, подчас голодая, пробирались они все далее, не заметивши ни Рождества, ни Святок, – не до того было!
На переправе через Днепр утопили одного из поводных коней да двое кметей искупались в ледяной воде, однако обошлось.
Вконец измученные, на заморенных конях, остановили где-то за Днепром, на одиноком хуторе, хозяин которого приветливее прочих встретил ихнюю ватагу. Данило Феофаныч как завели в горницу, так и лег, натужно кашляя. У старика начался жар. Спавший с лица Василий сидел у ложа своего боярина, неотрывно глядя в его раскрасневшееся, с лихорадочным блеском в очах лицо…
– Коли не выдаст… Да, кажись, мы уже на литовском рубеже тута… Одначе все может солучиться! Посматривай, дозоры разоставь! Да смотри, не баловали штоб… Ондрея с Ванятой хоть пошли наперед, к молдавскому воеводе, примет коли… А сам тута жди. Ежели и помру – жди! Очертя голову не кидайсе в дорогу… Батюшка-то плох, чаю, плох… Ты наследник, Васенька, не забывай тово!
Старик уже мешался в словах. Василий встал, возможно строже велел позвать боярина Ондрея с Иваном Федоровым. Не впервые ли в жизни отдал приказ! Оба, скользом глянув на забывшегося Данилу, молча склонили головы.
– Коней подкормить нать! – решился подать голос Иван. – Дня два альбо три…
– Добро! – не споря, отозвался Василий. В каком состоянии кони, он и сам видел…
Отпустив обоих, вновь вернулся к ложу старика.
Подошла хозяйка, начала поить боярина, приподняв голову, теплым молоком. Постояла потом, послушала, кивнула удоволенно головою, высказала: «Выстанет!» – и отошла, словно камень сняв с души Василия. Старик, и верно, оклемался вскоре и, когда Ондрей с Иваном заотправлялись в путь, сам, слабым голосом, наставлял их в дорогу.
Хозяин хутора плел сети, обихаживал скотину, ономнясь спросил:
– Беглые, што ль? От хана? – Покивал головою: – Тута много с той-то стороны проходит беглого народу! Вы не первые…
Что перед ним нынче сам наследник Московского стола, сбежавший от Тохтамыша, хозяину, понятно, говорить не стали.
Василий, ежели не сидел у постели старого боярина, мотался верхом по степи, выглядывая, нет ли близь татарских дозоров. Обманывал сам себя. Ханских дозоров здесь, на правой стороне Днепра, быть не могло, да и метели делали свое дело. Но с этою скачкою не так истомно было ему сожидать возвращения своего посольства.
Ратники отводили душу кто чем. Починили забор и кровлю хозяину, навозили сена. За сено для лошадей заплачено было, и щедро заплачено, серебром. Но, купленное, его приходилось возить издалека, и лишние руки тут были как нельзя к месту. Таскали воду, разгребали снег. В обед густо обсаживали долгий хозяйский стол, хлебали из общих, расставленных по столешне мисок, ломали хлеб, брали розовые куски соленого сала, заедали мочеными яблоками. Хозяин для прокорму гостей привел откуда-то и забил яловую корову. Порою забывалось даже, что они беглецы и не хан, так киевский князь может послать сюда вооруженный отряд. Данило Феофаныч встал-таки. Русичи измыслили в пустом, обмазанном глиною погребе устроить баню. Калили камни в костре, опускали в деревянную кадь с водою. Вода скоро начинала кипеть. Парились, за отсутствием веников, прутьем – и все-таки парились! Хозяина, все мытье которого исчерпывалось редкими купаньями в летнюю пору, тоже сводили в баню. Он долго опоминался после банной жары. Когда уже все мужики выпарились, в баню пошла с боязливым интересом хозяйка с дочерью. Воротились красные, распаренные и очень довольные. Так проходил январь. Послы воротились уже к концу месяца. Начинал таять снег. Хоровод звонкой капели опадал с соломенной кровли. Ондрей и Иван наперебой сказывали о встрече, о том, как их сперва не хотели пускать к самому воеводе Петру, как наконец приняли и даже обласкали, сведавши, что они послы старшего сына великого князя Московского. Иван новыми глазами, после всех тягот пути, смотрел на своих спутников, на княжича, заметно опростившегося и почти неотличимого от прочих, помалкивая, слушал, как разливается соловьем боярин Ондрей. Уже поздным-поздно, когда дружина разлеглась на полу, на соломе, прикрытой попонами, спать, сели вчетвером: они с Ондреем и Данило Феофаныч с княжичем Василием, и Ондрей, устало и уже без давешней удали, повестил:
– Принять-то примет! Да без угорского круля – ноне королева у их – альбо без ляхов ничего тамо не сдеетце!
– Ну что ж! – сурово, по-взрослому, отозвался Василий. – Поедем и к уграм! Мне-ить не грех своими глазами узреть, как там и что!
И Данило Феофаныч слегка улыбнулся, молча одобряя княжича. В самом деле, будущему великому князю Московскому очень даже следовало самому побывать в западных землях!
Назавтра все уже готовилось к отъезду. Ковали лошадей, смолили сбрую, чинились, собирали припас. Предстояла долгая многодневная дорога, но близилась весна, таяли снега, голубело небо, и по сравнению с тем, что уже пришлось перенести, дальнейший путь не страшил.
Ехали степью, и весна спешила им вслед, освобождая поля. Уже начинались селения, пошли низкие, обмазанные глиной и побеленные хаты под соломенными кровлями, кое-где расписанные по обмазке разноцветной вапой. Все было тут мягким, без тех четких граней, что дают рубленные из соснового леса высокие хоромы, привычные глазу московитов. И народ был невысокий, смугловатый, некрасивый народ, так-то сказать, но добродушный и гостеприимный до удивительности. Прознав, что не вороги, тут же тащили снедь, зазывали кормить, угощали кисловатым вином, что было внове для русичей, привыкших к медовухе и пиву. Кое-кто понимал и русскую молвь, а то просто улыбались, кивали, показывали на рот и на гостеприимно распахнутые хозяйкой двери дома. Только потом уж вызналось, что и тут жизнь не без трудностей, ибо с юга все больше начинали угрожать турки, грабили татары, хотя воеводе Петру пока удавалось удачно отбиваться от них.
Иван, поругивая сам себя, слегка завидовал этим встречам. Когда они вдвоем с Ондреем добирались сюда первый раз, на них почти не обращали внимания, а то и опасились, тем паче не понимавшие языка проезжих верхоконных русичей. Впрочем, где-то и признали и даже посетовала хозяйка:
– Я-то говорю своему: не по-людски приняли мы проезжего людина! А он мне, мол, невесть кто, може, татары! Каки татары, гуторю, каки татары, коли русичи! Дак вы, значит, с княжичом своим? К нашему-то воеводе в гости!
Для нее несомненным и неудивительным казалось, что можно из далекой Московии приехать к ним попросту погостить.
Замок воеводы Петра был низок, обнесен земляными валами с частоколом по насыпу. Воеводские хоромы, хоть и украшенные богатою росписью, но тоже под соломенными кровлями. От ворот выстроилась стража с узорными копьями в мохнатых высоких шапках, и русичи вспомнили опять забытую было в дорожных труднотах лествицу званий и чинов. Княжич Василий выехал вперед с боярами, Данило следовал рядом, отставая на пол конской головы, за княжичем и боярином следовали их стремянные, затем боярин Ондрей и дорожный воевода княжича Никанор, а уже потом Иван Федоров – с прочими кметями, и уже за ними – холопы, тут только вновь отступившие на свое холопье место. А на крыльце стоял уже, встречая наследника Московского престола и приветливо улыбаясь в вислые усы, сам воевода Петр.
Глава шестая
Тысяча триста восемьдесят шестой год, в самом начале которого Василий оказался у Волошского, или Мултанского, воеводы Петра, был годом важнейших перемен на славянском востоке Европы. В начале года совершилось объединение Польши с Литвой, знаменитая Кревская уния, закрепленная женитьбою литовского великого князя Ягайлы на польской королеве Ядвиге, с последующим обращением Литвы в католичество.
Это было последней великой победой католицизма в его упорном наступлении на Восток, против православных, «схизматиков», ибо девять десятых населения тогдашней Литвы составляли именно православные: русичи и обращенные в православие литвины.
На Руси этот год начинался сравнительно тихо. Замирившись с Олегом и тем развязав себе руки на южных рубежах княжества, Дмитрий готовил на осень поход на Новгород. Обид накопилось немало, по прежним набегам на Волгу, с разорением русских городов, Костромы и Нижнего, но, главное, казне великокняжеской трагически не хватало серебра. Восемь тыщ ордынского долгу висели камнем на шее московского князя, и взять их, не разоряя вконец своих смердов, неможно было ни с кого, кроме Господина Великого Новгорода. В этом была истинная причина готовящейся войны.
Церковные дела также вовсе разладились. Нынче из Нижнего архимандрит Печерский Ефросин пошел ставиться на епископию прямо в Царьград. Великий князь вновь посылал Федора Симоновского в тот же Царьград: «О управлении митрополии Владимирской». Княжество пребывало без верховного пастыря, что было особенно гибельно перед лицом восставших ересей и латынской угрозы.
Отпуская Федора, Дмитрий был особенно хмур. В Смоленске снова бушевал мор, на этот раз пришедший с запада, из Польши. Боялись, что мор доберется и до Москвы. Андрей Ольгердович Полоцкий устремился на Запад, возвращать отчий Полоцкий стол, по слухам – в союзе с орденскими немцами. С ним ушли значительные литовские силы, до того служившие Москве. В боярах вновь разгорались настроения. Федора Свибла открыто обвиняли в военных неудачах и давешних ссорах с Рязанью.
– Я што ль, един был за войну с Олегом? От тамошних сел, от полей хлебородных никоторый из вас рук не отводил! – кричал Свибл в Думе княжой. – Хлеб – сила! На хлебе грады стоят! Не в ентом же песке да глине век ковыряться! Олег николи того не осилит, што мы заможем! Ну, не сдюжили воеводы наши, дак в бранях еще и не то бывает! За кажну неудачу казнить, дак и все мы тута в железа сядем!
Кричал яро, брызгая слюною, и был вроде прав… Дмитрий, дав боярам еще поспорить, утишил собрание, перевел речь на Новгород.
Нынешнего, хмурого князя своего бояре побаивались. Невесть, что у него на уме? О бегстве Василия из Орды знали уже все, но где он, может, схвачен да и всажен куда в узилище? Не ведал никто. Не ведал того и сам князь, не мог ничем утешить и захлопотанную Евдокию. Прихватывало сердце, порою становило трудно дышать. Но князь, словно старый матерый медведь, все так же упорно, может, и еще упорнее, чем прежде, восстанавливал свое порушенное княжество.
Тохтамышев погром многому научил Дмитрия. Потому и в дела церковные вникал сугубо. О переменах литовских, тревожных зело, вести уже дошли. Чаялось, что католики и на том не остановят. Потому и с Пименом надобно было решать скорее, потому и Федор Симоновский был посылаем в Царьград.
Федор, простясь с князем, отправился к дяде, в Троицкую пустынь, за благословением. Ехал в тряской открытой бричке, отчужденно озирая еловые и сосновые боры и хороводы берез, выбежавших на глядень, к самой дороге. Мысленно уже ехал по Месе, среди разноплеменных толп великого города, направляясь к Софии. После смерти Дионисия Суздальского все осложнилось невероятно, понеже великий князь по-прежнему не желал видеть Киприана.
Сергий, когда Федор постучал в келью наставника, читал. Отложив тяжелую книгу в «досках», обтянутых кожею (Жития старцев египетских), пошел открывать. Племяннику не удивил, верно знал, что тот приедет к нему. Внимательно слушал взволнованный рассказ Федора, кивал чему-то своему, познанному в тиши монастырской.
– Моя жизнь проходит! – сказал. – Чаю, и великому князю не много осталось летов. Грядут иные вслед нас, и время иное грядет! Княжич Василий жив, я бы почуял иное. А с Пименом… Одно реку: не полюби мне то, что творится там, на латынском Западе! Не полюби и дела цареградские. И ты будь осторожен тамо! Подходит время, когда православие некому станет хранить, кроме Руси. Это наш крест и наша земная стезя. Нас всех, всех русичей! Егда изменим тому – пропадем!
Все это было известно и душепонятно Федору, и поразили не слова, а то, как они были сказаны. Дядя точно завещание прочитал.
Федор вспомнил, что совсем недавно окончил свои дни Михей, верный спутник Сергия на протяжении долгих лет. Не с того ли дядя так скорбен?
Но Сергий не был скорбен, скорее задумчив. Смерть, даже близких, не страшила его. Смерть была обязательным переходом в иной, лучший мир. Оберегать и пестовать надобно было тех, кто оставался здесь, в этом мире, по сю сторону ворот райских, тех, кто еще был в пути. Племянник Федор был еще в пути. В пути, но уже в самом конце дороги жизни был и он сам, радонежский игумен Сергий. И сейчас, прислушиваясь к себе, Сергий отмечал движение времени, судил и поверял свою жизнь, приуготовляя ее к отшествию в иной мир.
Федору вдруг так мучительно, со сладкою безнадежностью захотелось пасть в объятия наставника и выплакаться у него на груди. Но ударили в било. Сергий встал, принял от Федора свой посох и задержал на племяннике свой загадочный, глубинный взор:
– И труды, и муки, чадо, ти предстоят! И будь паки тверд, яко камень, адамантом зовомый, ибо не на мне, но на тебе теперь судьба православия! И помни, что зло побораемо, но одолевать его надобно непрестанно, вновь и вновь, не уставая в бореньях!
Сергий медленно, легко улыбнулся, и Федор, минуту назад готовый зарыдать, почуял нежданный прилив душевных сил. Дядя был прав, опять прав! Не надобно было ни рыдать, ни бросаться на грудь наставника и ничего иного, что творят обычные люди в рассеянии и расстройстве чувств. Иноку подобает сдержанность и сердечная твердота. И совместная молитва, на которую они сейчас идут вместе с Сергием, больше даст его душе и смятенному разуму, чем все метания немощной плоти.
Ударил и стал мерно и часто бить монастырский колокол. Они спустились с крыльца, следя, как изо всех келий спешат к церкви фигуры молодых и старых монахов, братии и послушников, нет-нет да и взглядывая украдом на своего знаменитого игумена, к которому нынче приехал на беседу из Москвы племянник Федор, тоже игумен и, больше того, духовник самого великого князя.
Глава седьмая
…И еще одного неможно было допустить: чтобы новогородцы, взявшие себе кормленым князем литвина, Патрикия Наримонтовича, отдались под власть Литвы, а значит, теперь, когда Ягайло крестит литвинов в латынскую веру, – под власть католического Запада!
Вот почему в поход этот были собраны все подручные князья и сам шел с Владимиром Андреевичем и с полками.
Выступили в Филиппово говенье, перед самым Рождеством. Снега уже плотно укрыли землю. Пути окрепли. Полозья саней визжали на морозном снегу. Конница шла в облаках морозного пара, шерсть коней закуржавела от инея. Дмитрий кутался в просторный овчинный тулуп. Ехал в открытых санях, розвальнях, возок следовал сзади. Морозный воздух обжигал лицо, и так весело было от белизны снегов, от сиреневой мягкости зимних небес! Сердце ухало каждый раз, когда сани взлетали и падали на угорах. Мощный широкогрудый коренник неутомимо работал ногами, то и дело отфыркивая снег из ноздрей. Пристяжные красиво вились по бокам, выгибая шеи. Так бы и ехать, не важно, куда и зачем, по этой белизне под серо-синим облачным пологом, вдыхая морозную свежесть и чуя, как легко, невесть почему, кружит и кружит голову и сердце неровными толчками ходит в груди!
Комонные расступались, кричали что-то приветное, пропуская княжеские расписные, с серебряною оковкою сани. Дмитрий оглядывал полки из-под низко надвинутой бобровой шапки своей с красным бархатным верхом, по бархату шитым речным жемчугом, изредка подымал руку в зеленой перстатой рукавице, отделанной золотою нитью, – отвечал на приветствие кметей. Воины были в шубах и полушубках, кони – под попонами. Наперед были загодя усланы вестоноши – очищать и топить избы для ратных, вплоть до новгородского рубежа.
За Торжком начались грабежи, и московские воеводы уже не унимали ратных. Слышались мычанье и блеянье скотины, женский крик и плач детей. И уже неможно стало любоваться красотою зимних боров. Дмитрий пересел в возок, ехал, глядя прямо перед собою, сердито сопя.
Новгородское посольство, в лице бояр Иева Аввакумовича и Ивана Александровича, просивших «унять меч», но ничего толком не обещавших, Дмитрий отослал без миру. Войска продолжали двигаться, подвергая разору все окрест. То и дело подъезжали бояре с вестями. Новогородская рать не выступила противу, ни под Торжком, как ожидалось, ни здесь.
С холмов (Дмитрий пересел в седло, как ни отговаривали бояре) открывались леса за лесами, деревеньки прятались в изножьях холмов, к ним устремлялись ратные, и оттуда скоро начинали подыматься дымы пожарищ. Он смотрел недвижимо. Земля была бедной, и грабить тут было почти нечего… «Как бы не поумирали с голоду после московского нахожденья!» – отчужденно подумал, не как о своих, а все же хозяйское взыграло: велел приказать по полкам, чтобы жгли помене хором, не баловали!
Конь, оступаясь и вздрагивая, спускался с холма, одолевал новый подъем, и все повторялось снова. И снова то там, то тут подымались дымы пожаров.
Полки уже начинали переходить Мсту, так и не встретив противника, когда в стан великого князя прибыл новогородский архиепископ Алексей.
Новогородский владыка, вылезая из возка, внимательно и недобро оглядывал московский стан: разъезженный снег в моче и навозе, проходящие рысью конные дружины оружных московитов, разгорающиеся там и сям костры, порушенные ограды хором, ряды временных коновязей и ту деловую, настырную суету, которая всегда сопровождает движущееся войско. Он требовательно и сурово взглянул в очи московского боярина, что озирал новогородского владыку, чуть подрагивая усом и небрежно уперев в бок руку в перстатой дорогой рукавице, властно поднял благословляющую длань, и укрощенный московит неволею склонился перед ним, принимая благословение. Новгородские бояре и житьи, сопровождавшие владыку (доселева думалось: не допустят и до великого князя, огрубят, заберут в полон), с облегчением спрыгивали с седел.
Серело. Короткий зимний день невестимо переходил в ночь. Подскакал и тяжело спешился думный боярин княжой, в тяжелой, до земи, бобровой шубе сверх пластинчатого панциря, в отороченной седым бобром шапке с алым бархатным, чуть свисающим набок верхом. После нескольких приветственных слов посольство повели во временную гостевую избу. Безостановочно скрипел и хрустел снег под полозьями саней и копытами проходящей конницы, и владыка, очутившись в дымной избе и узнавши, что великий князь примет их только лишь из утра, непроизвольно сжал пясть в кулак. Следовало спешить, не то московиты так и войдут без бою во всполошенный, полный слухов и доселева не приуготовленный к обороне город!
Архиепископ Алексей был по натуре человеком еще тех, древних времен, когда новогородские молодцы дерзали спорить с половиной мира, когда, как свидетельствуют седые летописи в тяжелых, обтянутых кожею «досках», с медными узорными застежками, «жуковиньями», ставили они на престол великих киевских князей, добывая себе грамоты на права и волю от самого великого Ярослава, – и меркантильное осторожничанье его разбогатевших и потишевших современников зачастую претило владыке. Он не понимал, в самом деле не понимал, почему его город, самый богатый и самый пока еще многолюдный на Руси, должен склоняться хоть перед литовским, хоть и перед московским великим князем, ежели сами Батыевы татары дошли токмо до Игнача креста, а оттоле повернули назад! Но истина дня сего заключалась в том, что новогородская боярская госпо́да скорее готова была платить (впрочем, елико возможно, затягивая платежи), а не двигать полки для ратного спора, и ему, архиепископу, отцу и пастырю великого города, приходило в очередной раз договариваться о мире.
Город предлагал теперь восемь тысяч окупа за все старые шкоды. Дмитрий, посопев (только что принимал благословение от владыки, и возражать было пакостно), потребовал княжчин, черного бора по волости, недоданного в прежние годы, и перемены служилого князя. Владыка Алексей и бояре начали торговлю. Князь сидел в походном креслице, большой, тяжелый, с нездорово оплывшим лицом, и не уступал. Безрезультатные переговоры с московитами длились до полудня; и когда владыка Алексей покинул наконец избу великого князя, он увидел, как вереницы московских ратей густо идут и идут по льду Мсты, перебираясь на ту сторону. Дело решали, по-видимому, уже не часы – мгновения. Город был отсюда в пятнадцати верстах. Алексей молча и тяжело положил руку на плечо посадничья сына Клементья Василича (подумалось: этот храбрее иных!) и громко, для сопровождающего их московского боярина, повелел: