banner banner banner
Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый
Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый

скачать книгу бесплатно

– Здравствуй, крестник! – сказал Иван.

– Здравствуй, крестный! – ответил он глуховато. –   Прости, что с молитвы не ушел враз, – прибавил он, помолчав, – но и тебе надобно было посидеть так-то, спокою ради!

Алексий угадал верно. Иван только сейчас начал понимать ясно, с чем пришел и к кому и сколь великой жертвы хочет потребовать от крестника своего, удалившегося от мира. И потому вздрогнул и вострепетал, когда Алексий, прямо поглядев на него, сказал, даже не спрашивая, утверждая:

– Хочешь призвать меня в мир?

– Митрополит Феогност, возможно, приедет семо. Хочу, чтобы ты при нем…

– Захочет ли сам Феогност? – бледно усмехнулся Алексий. – Быть может, довольно с меня и дел монастырских? Я тут, неволею, стойно батюшке своему, стал и кожи считать, и зерно мерять, все по просьбам отца игумена! И не возразишь – подвиг! Тишины хочу, крестный. Хочу молитвенного уединения. Быть может, в затвор уйду, ото всех, от мира.

(«Не уходи!» – чуть не крикнул Иван, сдержался.) Алексий взглянул внимательно, узрел, услышал немой крик крестного. Усмехнулся вновь. Налил воды в деревянную чашку, протянул, сказав повелительно:

– Испей!

Иван выпил, едва не поперхнувшись.

– Слаще ли сия вода той, что в серебряной или золотой чаре налита? – спросил Алексий.

(«Вот оно! – подумал Калита. – Ему и впрямь ничего не нужно! Но мне надобно! Мне!!!»)

– Я не в мир тебя зову, – произнес он с трудом и медленно, – не к радостям бытия, но к подвигу духовному в миру… В сей суете и скверне… Это, мыслю, зело трудней!

– Так, крестный! Но веси ли, яко пред Господом потянет чаша сия? Веси ли, яко во грех и в пагубу ведешь мя, крестника своего? Веси ли передняя и задняя, днешнее и пребудущее подвига сего? А ослабну? А не возмогу? А прельщусь пагубою мира? Суета сует и всяческая суета! И почто не веришь тому, кто от самого патриарха, из Цареграда, послан на Русь блюсти стадо Христово? Почто искушаешь Господа?

– Олферий! – выкрикнул, забывшись, Иван, невольно назвав крестника его мирским именем. – Я ведь не требовать с тебя, я сам покаяти пришел! Мне тяжко, помоги! Делатели делают зло в самомненье ума и прошают: что делать? – егда уже поздно. Надо знать наперед, что будет, что ся сотворит из хотений твоих!

– Что будет, не знает никто, кроме Господа!

– Что же должен делать человек?

– Приуготовлять себя к приятию воли Божией.

– А народ? Я смертен, я уйду. Как приуготовить весь народ? Скажи, како мыслишь ты о власти земной?

– В бренном и временном житии нашем временно все. И власть предержащая прейдет, как и иное прочее. Вечен токмо Господь!

– Но народ, язык русский?

– Народ пребудет, доколе не исполнит предела своего.

– И что должен делать князь?

– Блюсти народ жезлом железным. Творить милость, но и понуждение: да каждый со тщанием возделает ниву свою! Пахарь пусть пашет, и сеет зерно, и сбирает плоды земные, и не ленится в трудах; ремественник да творит потребное пахарю и прочим, каждый по реместву своему; купец доставляет товар, кому что надобно; воин блюдет землю, боронит от ворогов; боярин правит суд, устрояет землю по слову князя своего; ученый мних, книгочий да чтет книги, указуя на прежде бывшее в языках и землях, дабы не впасть и самому князю в пагубные заблужденья и высокоумьем не истощить землю… Пусть иерей наставляет и учит добру; пусть вятшие не величаются, но с любовию, яко родители, взирают на меньших себя, дабы не возроптал простой людин в сиротстве своем. Пусть жена любит мужа, а муж блюдет и началует жену. Пусть дети малые чтят родителей. Пусть весь народ чтит государя, а князь денно и нощно заботу имет о языке своем. Пусть каждый приложит силы на ниве своей в ту меру, яко же возможет, и не ослабнет, и не почнет небрегати, и не возропщет. Ибо народ един, от князя до последнего черного пахаря, и сему ты, глава, должен быти причиною и обороной!

– Но ежели князь – зол?! Боярин – свиреп?! Раб – леностен и лукав?! Воин – робок на борони?! Ежели сын не в отца, и все ся врозь, и вражда у меньших на больших, а у знатных к меньшим остуда и небрежение?

– Тогда гибнет народ. Весь – и вятшие, и меньшие. И ничто и никто не возможет уже спасти языка того. Погибнет он, расточит по лицу земли, яко древле сущие языци и царствы: ассирияне, вавилоняне, римляне и иные многие.

– Мыслишь ли ты, яко и нам скорый конец надлежит?

– Такого не мыслю, крестный! Мнится мне, яко много в языке нашем сокрытых сил, и токмо потребен пастырь добрый ему, дабы воспрял он над прочими, яко кедр ливанский. И тебе, крестный, скажу: ты еси пастырь добрый. Не ослабни токмо и не начни торопитися…

– Мне Петр-митрополит предрек, яко не увидеть исходу трудов моих, и я… Мне потребно знать, верить, что и после меня спасут, удержат…

Алексей понял, кивнул:

– Мнишь ли ты, князь, что Михайло Ярославич не возмог бы содеять сие?

Калита вздрогнул, когда крестник назвал его князем. Вперил взор в строгий лик Елевферия.

– Казнишь мя?

– Нет, княже! Нет, крестный, не казню! Думаю. Прав ты, крестный, – продолжил он, помолчав, – возможет и сильное царство рухнуть от правителя неправого! Чти притчу о Тифоне и Озирисе, царях египетских…

– И чем и как скрепляется государство, что держит и съединяет царствы и языки? Чрез годы, чрез смерти, от прадедов ко внукам ненарушимо? В чем преграда произволению власть имущих, в чем основа и краеугольный камень всякого бытия? Чем и почему созиждены царствы? Что заставляет кровью отстаивать рубежи земли своея? Почто и зачем отъединены от прочих и чем, чем съединены между собою? В чем и что высшее всякой власти? Где основа того, на чем зиждется наша земля? Пусть умру я, и род мой, и ближники мои – чем будет удержан от распада язык русский? Что съединяет княженья? – лихорадочно спрашивал Иван, наклоняясь вперед, сверля глазами лик возмужавшего крестника. – Что? Что? И кто? Кто удержит, и охранит, и, обличив, исправит или хоть… примером своим… Я мыслил: митрополит русский и ты…

– И митрополит не возможет сие, крестный!

– Так кто же? И что?

– Вера. Предание. И любовь.

Иван поник, прикрыл лицо руками. Долго сидел так молча. Вымолвил наконец:

– Тогда я не знаю, что нужно и кто нужен нашей земле, дабы спасти ее, ежели я, ежели мы с Симеоном… Словом, что нужно, дабы властитель не уклонил от бремени своего?

Олферий молчал долго-долго. И ответил наконец очень тихо, одними губами, не рек – прошептал:

– Нужен святой.

Иван поднял глаза:

– Ты, крестник?!

Тяжкое и долгое безмолвие повисло меж ними.

– Нет, не я, – еще тише отмолвил Олферий. – Я хотел – и не мог… Ты прав, крестный, что пришел за мною, мой подвиг – в миру! Но святой уже есть. Где-то близ, в русской земле. Скорее всего, не у нас, а в том же Ростове, или Твери, Рязани ли – там, где тяжко!

– А мы – узнаем о нем? – с расстановкою вопросил Иван.

– Узнаем. И скоро. Токмо срока Господня не уведати смертному. И – не прошай боле! Я сказал!

Глава 27

Оснеженные озера полей незримо таяли в воздухе. Над землею, над лесами, напоенными солнцем, недвижными, ждущими и жаждущими весны, над синими, сияющими слепительным серебряным светом пашнями висел голубой туман. Весело, пропадая в голубом сиянии, уходили на рысях конные рати москвичей по тверской дороге. Заливались колокольцы, чмокая и хрустя, мяли снег конские копыта, летели сани, тяжко переходили в галоп боевые кони, отягощенные войлочными попонами и многоразличным кованым железом. Крики ратников, ржанье, разбойный посвист, стон и звяк харалуга разносились далеко окрест. Яркими пятнами, словно цветы на голубом снегу, горели одежды воевод, дорогие, крытые алым, голубым, черевчатым и зеленым сукном шубы, узорные конские попоны, золотая парча оплечий и золотое письмо на щитах и шеломах работы восточных мастеров. Празднично и тонко звонили колокола московских храмов, далеко-издалече вскипали радостные клики толпы. Полки уходили под Торжок.

На требование Ивана заплатить ему «выход царев» Новгород, как и следовало ожидать, ответил презрительным отказом: такого-де не бывало искони. И теперь Иван, верхом на высоком, нетерпеливо переступающем скакуне, удерживая одною рукою поводья, другою, в зеленой рукавице, защитив глаза от золотисто-серебряного сияния, озирал издали свои рати, прикидывая: все ли и так ли исполнили воеводы, как велел он намедни? Сил было мало, и посему следовало ударить не стряпая, захватить Торжок и Бежецкий Верх с наворопа, пока еще не раскисли пути, и уже потом вести переговоры с Новым Городом, который в таком разе может и склонить слух к требованиям великого князя владимирского! Он шагом, удерживая скакуна, начал спускаться с пригорка, и за ним, с глухим шорохом, точно оползающая лавина, топоча и звеня, двинулся, утолочивая снег, княжеский полк. Глянув вбок, Иван краем глаза узрел Семена, который изо всех сил натягивал повода, удерживая коня на шаг позади отцова, дабы не обогнать родителя-батюшку. Молчаливо одобрив наследника – блюдет честь отцову! – Иван погрузился в думы. Посмеют ли новгородцы и теперь перечить ему, когда он зайдет Торжок с Бежецким Верхом? От того зависело зело многое. Зависел и успех задуманного им ярославского дела, да и Галич с Дмитровом трудно будет получить ему у хана без новгородского серебра!

Иван не думал, хорошо он поступает или худо. Он даже и не оправдывал себя, и уже не колебался, как тогда, впервые, покупая ростовский ярлык. Он знал: это его путь собирания русской земли. Только его и ничей больше. Он многое, почти все, перенял у других. Одно у ростовских князей, иное у Михайлы Тверского, что и из Византии пришло по пригожеству. Так, глядя на соседей, заповедал Москву в нераздельное владение детям, наметил старшему, Семену, особую долю на старейший путь. Перенял навычаи мытного двора тверского, перенимал иное прочее, но затею с ярлыками измыслил сам. И об этом молчал. Запрещал даже и писать. Ни в летописании, ни в грамотах княжеских не было и следа того, что новый князь владимирский покупает у хана волость за волостью, серебром добывает то, что не удавалось добыть прежним князьям великим ратною силой. А измыслил давно. Еще когда был жив Юрко. И тому не сказал. Чуял – не поймет. А в те поры, как измыслил, даже не понял, почто таковое простое никому допрежь него не пришло в голову?

Каждый князь держал свое княжение по роду, по обычаю, от отцов, дедов, прадедов… Держал, доколе не пришли татары. С той поры и начали русские князья ездить в Орду на поклон и получать там ярлыки на свои княженья. А что значил ярлык? Ярлык значил, во-первых, что хан признает князя владетелем и не сгонит его со стола и защитит, ежели кто другой его попробует согнать. Ярлык, во-вторых, значил то, что князь волен сам собирать дань для Орды со своего княжества и отвозить хану. Дань иногда отвозили сами, но чаще передавали великому князю владимирскому, и тут была долгая пря из роду в род, доносы, наветы, недоимки… И ярлык ханский постепенно стал означать, во-первых, право собирать дань, и уже во-вторых – все прочее.

И за ярлык платили. Давали дары, которые чем дальше, тем больше превращались в обычный выкуп своих же княжеских прав. А с воцаренья Узбекова и вовсе началась торговля. Тем паче хану постоянно не хватало серебра. Иван долго думал и прикидывал и наконец решился. Предложил хану (сперва выдав дочь за ростовского князя!) самому выплачивать ордынский выход с Ростова: взять на себя ярлык ростовский. Ну и, конечно, самому собирать дань! Не сгоняя князя со стола ни с сел и волостей, самому князю принадлежащих, не трогая прав наследственных… И объяснил тому и другому, хану и Константину Ростовскому: так-де порядку станет более и выход учнет поступать в срок (Ростов сильно обеднел и постоянно задерживал дани). И хану спокой, и Константину легота. Пришлю своих бояр – только и дела! Константину, тому некуда было деваться, а хан – хан уступил, передал ярлык на Ростов Ивану. Недешево обошлось! Ну дак и Ростова опосле не пощадили! Не во своем княжестве, дак мочно было и сильно деять. Ограбили боярские терема (коих инако-то и тронуть нельзя бы было!) и дворы посадские не обошли. Выгребли серебро из скрыней, позабирали родовое узорочье, многих вельмож ростовских разорили дотла. Разоренные потянули теперь на московские земли, получают леготу, обживают и распахивают лесные дикие палестины… И опять прибыток великому князю владимирскому! Кто считал, сколь взяли на Ростове добра? Сколь передано хану, а сколь застряло в казне московской? Никто не считал. Иван один знал об этом, знал и прикидывал: хватит ли, чтобы выкупить у хана ярлыки на Ярославль и Дмитров? Ярославль стоил дорого. Да и зять упирался, не давал Ивану воли. И обвинить не в чем, выход идет в срок, Ярославль город богатый, торговый, серебром не скуден, не то что Дмитров, который, почитай, почти уже и весь в московской горсти!

Из-за Ростова ославлен Иван, обозван и кровопийцей, и иудою, и какими невесть еще поносными словесами… Знали бы, что в замыслах его тайных – таковыми куплями совокупити всю русскую землю! Чтобы великий князь владимирский – один! – ведал и дани, и суд ханский и всю землю чрез то охапил в руце своя. Знали бы! Не знают. И добро. Стоит вызнать одному лишь суздальскому князю – и не усидеть Ивану на столе! А нужно не только усидеть. Надобно усилить себя настолько, чтобы уже и не дерзали противу. Еще, по грехам, надобно примолвить, что когда задумывал он скупать ярлыки на княженья, не чаял той трудноты, что настала о днесь. Чаял, все пойдет глаже, быстрее да и дешевле. Чаял: серебром с одного княжества окупит ярлык на другое, да так и пойдет… Гладко оно в замыслах! А ныне без новгородского серебра не сдюжить. Так-то!

Сыну он рассказал под великой тайною. Семен понял, как должно. Спросил только: не берем ли себе излиха? Пришлось показать отроку всю казну, грамоты, расчеты княжие… Другой бы обрадел, а этот враз о справедливости помыслил! И хорошо. Честь, совесть, правду терять не след. Можно и грабить (ограбили же Ростов!), но токмо для высшей цели и токмо для блага Руси. Власть – бремя. И пока она для тебя пребудет бременем, дотоле ты прав. Пусть отрок мыслит так, токмо так! Вырастет радетель делу отцову… Делить княжество тоже не след! Покойница матерь того не хотела понять…

Пахло талым снегом. Голубой туман струился и плыл над полями. Солнце обливало землю мягким сияющим серебром. Ржали кони. И небо было высокое-высокое! Близилась весна… Иван прикрывал глаза, отдаваясь плывущему конскому шагу, отмечал про себя веселые голоса ратников и думал, не замечая, как входит в него безотчетное томительное волнение, полузабытый голос далекой молодой весны…

Глава 28

Торжок и Бежецкий Верх заняли без бою, но дальше все пошло не то и не так, как мыслил Иван. Новгородцы уперлись. Подступила распута. Пришлось отозвать рати. А там подоспело пахать да сеять, а там пала сушь, меженина по всей русской земле. Хлеб не родил, и стало немочно одному, без помощи прочих, управить с Новгородом. Все лето ушло на пересылки с князьями. Иван требовал ратных от суздальского и тверского князей, те жались. По тяжкой поре их и винить было трудно. Поход все отлагался и отложился наконец на зиму.

Иван вдруг потерял свое обычное равновесие, начал метаться, едва не раскоторовал с суздальским князем, слишком поздно уведал о том, что Смоленск мыслит передатися Гедимину. Донос в Орду запоздал. Дело спас брянский князь Дмитрий, затеявший ради своих обид порубежных поход на Ивана Александровича Смоленского. Привел татар, бился под самым городом. Смоленский князь, однако, отбился. Взяли мир. Мир взяли, и Смоленск до поры остался под рукою хана. Однако Иван чуял, видел, как крепнет Литва, как все дальше и дальше протягивает Гедимин властную руку, как то, что ему, Ивану, дается с трудом и борьбой, в руки литовские падает, как перезрелый плод с древа… Он злобился на хана Узбека, нерешительность коего больно ударяла и по нему, Ивану. Нет чтобы бросить татар на Гедимина, ослабить, а то и вовсе смести опасного соседа! Гляди, бесись, как полоняник со связанными руками, гадай, приедет ли Феогност, останет ли на Москве или нет?

Дома тоже все шло врозь и непутем, и уже не раз и не два намекали Ивану ближние бояре, что без хозяйки – дом сирота. Он сам понимал, что надо (и хочет!) жениться. Смущал сын, Симеон. Не хотелось обидеть отрока, приведя в дом мачеху. А посельские долагали о недородах, о голоде по деревням. Москва уже начинала полниться первыми беглецами, чаявшими хоть какого прокорму и заступы близ княжого двора. Вновь участились разбои по дорогам, почти было выведенные скорым и строгим княжеским судом.

Выяснялось меж тем, что вести рати под Новгород опасаются все (не выступил бы литовский князь на защиту!), а новгородцы деятельно готовятся к обороне, скликают помочь, крепят город каменными стенами. Уперлись. Но и Иван уперся. Да и нельзя уже стало отступать. И все тогда слушать перестанут!

В чем-то она его спасала, покойница, от чего-то удерживала. Не кидался он при ней так преизлиха нерассудно, не столь спешил и деял успешливее, чем ныне.

Стояла жарынь. Осень, окончательно обманув все надежды на урожай, подходила, тяжело и тускло суша и свертывая пыльную листву дерев. Он вдруг понял, что должен, обязан жениться. Что-то запоздало в нем и требовало своей дани, своего «выхода»… Невеста, третья по счету (первые две не по нраву пришли), наконец-то показалась ему. Была тиха и робка, верно, и заботна и домовита (лишней, напоказ, красоты не любил Иван), а на великого князя взглянула с робким обожанием, и это решило дело. Понял: полюбит!

Накануне свадебных дел вызвал сыновей, прочел грамоту: что кому отойдет в случае его смерти. Оставшись наедине с Семеном, прямо и строго поглядел в глаза сыну (подумал: скоро женить, а я – сам!), спросил:

– Не осуждаешь?

– Тятя! – только и вымолвил Семен.

Иван осторожно привлек отрока к себе. Сказал:

– На тебя всё. Вся надея. Кто бы ни… Кого бы ни родила… Ты первый, тебе княжить!

– Понимаю, батюшка! – ответил Семен, пряча лицо на плече у отца. – Я не… не сужу… не думай, я понимаю все. Она… она добрая… – пробормотал он, меж тем как Иван вздрагивающей рукою гладил его по волосам.

Оба долго молчали. Потом Иван вздохнул, отстранился. Заговорил о Смоленске. Больше до свадьбы речей меж ними об этом не было. Но Иван чувствовал радостно, что и теперь сумел сохранить уважение сына при себе.

Свадьбу справили нарочито просто. Иван не хотел пышностью торжеств возбуждать лишние пересуды. Оставшись наедине с молодой, он привлек ее к себе, уже раздетую, в одной долгой рубахе, и, скорее ощутив, чем увидя, слезы страха в глазах, долго гладил, успокаивая, дожидаясь, когда она сама, согревшись под собольим праздничным одеялом, захочет неизбежного, того, с чего начинается семейная жизнь… Она уснула первая, прижавшись к его плечу, а Иван все не спал. Лежал, отдыхал, думал. Было покойно (слишком покойно для первой ночи!). Жену следовало беречь. Это было теперь свое, родовое, как Москва, как добро в закромах и бертьяницах, как неотторжимые сокровища отцовы. Он осторожно повернулся к ней лицом, осторожно положил руку на нежные маленькие груди. Она легко и благодарно вздрогнула, вздохнула впросонках и с детскою готовностью, не размыкая глаз, теснее прижалась к нему.

Едва отпраздновав свадьбу, Калита во главе соединенных низовских ратей выступил в поход. Вновь засев Торжок и Бежецкий Верх, Иван, остановясь в Торжке, разослал дружины в зажитье. Начался грабеж Новогородской волости. Угоняли скот, уводили людей, жгли и увозили запасы хлеба и жита. Новгородская рать стояла по Ловати и Мсте, перекрывая пути к городу. Меж теми и другими ратями творились лишь мелкие стычки. Иван на этот раз привел крупные силы, и новгородцы опасались выйти на бой.

Иван сидел в Торжке от Крещения до Сбора. Новгородцы наконец прислали посольство к нему, звали на стол по прежним грамотам, что было теперь едва ли не насмешкою над Иваном. Он ничего не ответил послам. Грабеж Новгородской волости продолжался.

Упорство Великого Нова Города было не зряшным. Страдал торг, не поступало заморское серебро, столь нужное казне великокняжеской. На Сбор всех святых Иван воротил в Москву. Размирье с Новгородом затягивалось, и уже неясно было, кто кого берет измором: Иван ли Новгород или Новый Город Ивана?

Митрополит, по слухам, уже находился в Орде. Летом, по наказу Ивана, на Москве начали новый храм архангела Михаила. Храм над гробами, как мыслил Калита, всех владетелей московского дома, начиная с покойного брата Юрия. (Была мысль и батюшков прах перенести сюда, тем паче что и монастырь Данилов перевел в Кремник, но вспомнил завещание родителя и отступил. Убоялся нарушить отцову волю.) С сооружением этого храма устроялась главная площадь в Кремнике, окруженная соборами и теремами. Город принимал вид столичный. Храм воздвигали споро, как и прежние. Единым летом и начали, и завершили.

В начале июля, убедясь, что работы идут полным ходом, Иван выехал в Переяславль. Ехал верхом, медленно, дневал и ночевал в дороге. Молодую жену вез за собой в возке. Ульяна была непраздна, и не хотелось излиха утомлять ее на тряских дорогах. Может, еще и потому, что ехали медленно, многое вспоминалось дорогой. Впереди, пыля, уходили за увал передовые комонные княжого поезда. Пыль относило ветром. Колосились, наливаясь, хлеба, и волны ходили по голубым хлебам, словно по морю. Бросались в очи там и тут недавние росчисти, густо поросшие щетинистою рожью, виднелись свежие избы. Радонеж расстроился, стал уже немалым городком. (А все пришлые, ростовчане, вон и огороды развели! Поглядеть? Поговорить с ними? Едва не решился уже, но отдумал: тяжко и недосуг…) В Радонеже остановили на ночлег. Ивану, по его приказу, постелили в путевом сарае, на сене, на продухах. Посвежевший к вечеру ветерок приятно холодил, обдувая лицо, шевелил волосы. Натянув до подбородка толстину, Иван лежал, слушая последние звуки угасающего дня, блеяние и ржанье скотины, петуший пронзительный крик, скрип калитки, затихающий гомон и топ. Хлеба нынче не по прежнему году, добры. И скоро жатва. Сейчас с поля приходят в избы, пьют белопенное теплое молоко, ужинают, укладывают детей… Кольми проще быть мужиком, чем князем на Москве! Что вспоминает он сейчас? Не косьбу и не жатву хлебов, а лишь бесконечные пути, да ратные станы, да тот, далекий уже, как детство, переяславский пополох, когда подступал к городу Акинф Великий и он сидел растерянный среди растерянных бояр, оброшенный и ненужный никому, и как все поворотило потом! И ужас, юный ужас от страшного, на рати поднесенного ему Родионом дара – косматой и окровавленной головы Акинфа на копье, и тяжелые темно-красные капли, падавшие в белый, истоптанный копытами снег…

Как звали того послужильца, что привез им спасение? Никанор… Нет, Федор! Федор Михалкич! Вот как! Да ведь его же сын ныне у меня в обозе! Вспомнил, покачал головой. Как и запамятовал? Протасий ить напоминал, пото и отправил с ним, с дружиной… Мишук – вот как его зовут. Мишук Федоров. Не забыть, поговорить с ним тамо, в Переславли… Мысли начали мешаться, напомнилась почему-то Орда, и опять суровым и страшным. Он задремывал уже, когда раздался осторожный шорох сена. Иван вздрогнул и тут же улыбнулся. Это была Ульяна. Не выдержала, прилезла к мужу. Забралась к нему под толстину, посапывая, устроилась у плеча. Стало хорошо, покойно. Он уснул. Но и во сне продолжал думать, считать серебро, которого все не хватало, никак не хватало для чего-то важного-важного, что надо было вырешить враз, а серебро лилось тонкою звенящею струйкой. Или то месяц заглядывал в широкие продухи сарая? И лунный серебряный свет падал на лицо уснувшего московского князя – старое, в заботных морщинах, суровое и во сне, словно бы совсем уже мертвое лицо…

Глава 29

Он проснулся первый. Выбрался тихо, стараясь не разбудить Ульяну. Плотнее укутал жену, натянул сапоги и, съехав по сену, осторожно соступив по ступеням приставной лесенки, очутился наконец на земле и разом издрогнул, словно в молоко погрузившись в предутренний туман. Ратник, узнав князя (видно, дремал стоючи) подтянул кушак, тверже взял копье в руки, прокашлял, подавая знак другим. Иван, велев вполголоса не будить княгиню, проминовал ограду, остоялся, чуя речной холод и подымающийся передрассветный ветерок, следя, как начинает ясно разгораться заря и над лесом встает, словно бы золотой сияющий меч, предвестие солнца.

Вот сейчас выйдет к нему из тумана обещанный Алексием святой, весь светлый, в сияющей седине, окруженной сиянием, поглядит на него и скажет… Что скажет? Что-нибудь такое: «Темный ты! Проснись! Вкуси света горнего!» И что ответит он, Калита, святому из Радонежа? Упадет ли на колена, заплачет ли, каяти начнет – о чем? Или просто попросит благодати? Благословения ему, грешному князю русской земли? Туман тихо плыл, и казалось впрямь, что где-то тут, невесомо, реет сияющая тень того, кто должен прийти, дабы спасти и осенить светом землю языка своего.

Но не вышел святой, вышел мальчик в липовых лаптишках, в белой, подпоясанной крученым ремешком рубахе, высокий и ясный зраком, с расчесанными льняными кудрями, с удою в одной руке и связкою мелкой речной рыбы на самодельном кукане – в другой. Он сперва испуганно, потом с любопытством воззрился на князя, постоял, сказал: «Здравствуй!», верно и не признав в нем владыку Москвы. И когда Иван ответил, мальчик светло улыбнулся ему, покивав льняною головой. И так же тихо исчез, растворился в тумане, словно и не был, словно привиделся князю перед зарей.

Уже когда золотой краешек дневного светила пробрызнул сквозь дальние вершины дерев, Иван воротил в избу, стал на молитву перед походным налоем…

Глава 30

В Переяславле ждали дела многие. Следовало урядить старые порубежные споры с ростовским и юрьевским князьями, досмотреть, как чинят городскую стену. В Клещине-городке побывать удалось только через несколько дней. Обветшали стены, покривились терема. Гуще разрослись деревья. Иван взял с собою Мишука Федорова. И по тому, как тот притих, озирая все кругом, понял, что у ратника какие-то свои, дорогие воспоминания. Ему, Ивану, здесь уже было чуждо. Место, любимое отцом, почти ничего не говорило сердцу, и только из уважения к памяти родителя Иван подозвал ражего переяславца, спросил, здесь ли был дом Мишукова отца, Федора.

– Не здеся! – сглотнув слюну, супясь, отмолвил ратник. – Подале ищо, Княжево село слывет. Я уж был тамо, и на погосте был… – сказал он и умолк, отворотив лицо. – Извиняй, князь-батюшка! Я ведь рожден тута, – примолвил он погодя. – Дак узрел хоромы родителя, и таково стало… Ну, словом, пожалилсе непутем! Родина!

– Да, – отозвался Иван, подумав, – родина…

И не нашел, что сказать, измыслить. Широко виднелось синее озеро с холма. Стояли деревни, неотличимые от прочих. И кому-то – вот этому немолодому ратнику – тут, в здешней стороне, осталась от сердца неотрывная боль. И, верно, у покойного родителя было то же. Потому и добывал Переяславль, и дрался за него! А ему, Ивану? Переяславль он не отдаст, да теперь, после смерти Михайлы Тверского, некому и позариться на город! Но уже нет и сердечной боли, нет и безотрывной радости увидеть этот край. Так, в поколениях, заплывает все, и останет… что же останет ото всего? Родина, Русь! Которую еще предстоит завоевать и утвердить в роде своем!

Отвердев лицом, Иван приказал седлать. Припоздавший дворский кинулся было:

– Какие наказы будут, князь-батюшка?

Иван отмотнул головой: какие тут наказы! Чинить терема не стоило уже. Вдел ногу в стремя.

В Переяславле его ожидали новгородские послы. Приехал сам архиепископ Василий Калика с боярами Терентием Данилычем и Данилой Машковичем.

В городе у теремов было людно. Вся Красная площадь была заставлена возками и телегами. Рядами стояли кони. Конский дух покрывал все прочие запахи.

Иван принял посольство ввечеру, в большой палате старых теремов. Сидел прямой, в золотом оплечье, в шапке княжой. Склонив голову, принял благословение архиепископа Василия. Отметил, как за прошедший малый срок изменился Василий Калика. Ни росту, ни стати не прибавив, словно и выше и серьезнее стал. Прямой глава Великого Города! Строит и строит! Ему бы, Ивану, иметь столь серебра, чтобы каменными стенами окружить Кремник!

Василий сел в поданное ему кресло. Сели бояре. Василий поднес золотую чашу, бояре – розовый жемчуг, рыбий зуб и кречета. После уставных слов, уставных речей и приветствий перешли к делу. Пятьсот рублей предлагал Господин Великий Новгород великому князю владимирскому. Пятьсот! А Иван мыслил получить вчетверо больше! (И без этого «вчетверо больше», без двух тысяч серебра, не мыслил, как и чем окупить ему тайные замыслы свои.)

– Помысли, княже, – говорил меж тем Василий Калика, прямо глядя в глаза Ивану, – сколь раззору, и остуды, и горьких слез сиротских от нашей которы! Сколь купцам в торгу умаления, сколь злобы и нелюбия в русской земли! Уйми меч свой и утиши сердце свое! Возьми мир с Новым Городом, приезжай на стол, а мы примем тебя с открытою душою! Вонми, княже! Не дай остуды! Не отторгни от себя сынов своих!

(«Грозят? – думал меж тем Иван. – Нет, не дадутся они и Гедимину! Католики для них страшнее! Не уступлю!»)

– Княже, помысли о братней любви, ю же заповедал нам Господь наш, пресветлый Иисус, приявший за ны муку крестную! – говорил Калика, а Иван думал: «А стены каменные почто в Нове Городе Великом? Вот та и любовь! Не уступлю ни за что!»

– Не можно нам дати более! И опричь того, ради мира и тишины, полную дань, яко же по обычаю, по грамотам старым, и бор по волости, и повозное, и с Русы княжое, с варниц соляных, о чем допрежь того уряживали с тобою! – продолжал теперь уже боярин Терентий Данилыч.

Вельяминов с Михайлою Терентьичем и Окатий с Феофаном Бяконтовым на лавках переглянулись, выразительно поглядели на князя. «Не поладить ли уж?» – говорили их взоры. Иван внимал, не пошевелив бровью. Ему нужны были две тысячи. Вот так нужны! Паче смерти, паче любви.

Потом еще два дня толковали меж собою бояре. К Ивану приходили вновь и вновь. Но двух тысяч Новгород не давал никак. Стояли на пятистах рублях по-прежнему. А меж тем скорый гонец донес Ивану весть радостную и жданную им уже очень давно: в Москву ехал митрополит Феогност. «Не уступлю же я им! – решил Иван. – Пусть они мне уступят!»