
Полная версия:
Когда в юность врывается война
Мне стало ясно, что из боя он вышел цел и, возвращаясь на свой аэродром, сделал вынужденную посадку.
Тревожные сомнения терзали меня: «Может быть, по моей вине отказал мотор? Что случилось с лётчиком? Цела ли машина? Где Кацо? Скорей летим!»
Кацо – так звали в полку лётчика с У-2, армянина по национальности – уже дозаправил свою машину и ожидал меня.
Быстро затарахтел мотор и прямо со стоянки, немного разбежавшись, мы поднялись в воздух. Взяли курс к месту предполагаемой посадки. Туда же на розыски ехала санитарная машина с медсестрой.
«Заклинило», – держались в голове последние слова радио. Может, уже разбитый лежит самолёт, и пилот безжизненно распластался рядом, и всему, может быть, виною я» – непрерывно неслось в голове, не сиделось на месте. Пробегающие под самолётом рощи, реки, населенные пункты не интересовали меня, а «воздушный тихоход» совсем шёл черепашьим шагом. Обе кабины были управляемы, и я незаметно для Кацо добавлял обороты мотору, стараясь увеличить скорость. Наконец, далеко впереди, недалеко от польской деревни я заметил бабочку, она росла и росла, увеличиваясь каждую секунду и, наконец, определилась в распластавшийся на земле самолёт – истребитель. С воздуха отчетливо был виден его номер – 29. Вокруг самолёта толпились польские ребятишки.
– Он? – мимикой лица спросил Кацо.
Я мотнул головою.
Мы сделали круг, ещё круг, осмотрелись и приземлились рядом с истребителем, разгоняя ребятишек по лугу. Я выскочил из У-2 и побежал к своей машине. Она сидела на животе, поднявши хвост. Шасси не были выпущены, винт согнулся, живот вмялся. Тарасова в самолёте не было, и только небольшое пятнышко запекшейся крови на прицеле самолёта говорило о том, что пилоту здесь было не весело.
С трудом я вскрыл капоты, и сразу отлегло от сердца. Всё стало ясно: были сорваны головки верхних цилиндров. Это была уже не моя вина, это был дефект производственный, виноват во всём был завод, а, может быть и пилот, в этот раз больше обычного перегревший мотор.
Вокруг Кацо собралась толпа польских ребятишек. Они с любопытством рассматривали вновь прилетевший самолёт и толстого низенького Кацо в широком комбинезоне и лохматых собачьих унтах, похожего на медведя. Любопытно было слушать их разговор.
– Иди сюда, не бойся, – подзывал к себе ребятишек Кацо. – Послушай, мальчуган, куда пошёл такой человек с вот тот машина? – спрашивал он, указывая на себя пальцем.
– То цо то пан мовэ? – мягко спрашивал самый большой из ребятишек, с недоумением оглядываясь на своих товарищей.
– Что? Куда? Что говоришь? – в свою очередь спрашивал Кацо. Разговор их на этом обрывался и Кацо, немного помолчав, начинал сначала.
– Куда, я спрашиваю, пошёл такой человек? – Забавно было слушать нерусских людей, пытавшихся объясниться по-русски.
Я закрыл капоты и подошёл к ним. Наконец, один из ребятишек понял, чего от них добиваются, и указал на деревушку, метрах в 400.
Кацо остался около самолётов, а я, дозарядив обойму «Парабеллума», пошёл с парнем в деревню.
Мы вошли в дом. На убогой постели, с головой, перемотанной тряпкой, в одной нательной рубахе лежал Тарасов. Глаза его заискрились, и он поднялся мне навстречу.
– Сашка! Жив! Будь же ты проклят! Я столько раз тебя сегодня хоронил, что не верю, что ты воскрес!
– Жив. Жив. Вот только голову разбил немного, да вот, – и он указал на свою нательную рубаху.
– Что? – не понял я.
– Поляки поделились, – он горько улыбнулся. – Обокрали, когда я был без чувств.
Оказывается, сажая машину на живот, он, ударившись, потерял сознание. Очнулся, когда два здоровенных поляка, вытащив его из кабины, снимали с него шерстяное обмундирование. Бандиты забрали пистолет, парашют, карту, вывинтили самолётные часы, сняли рацию и скрылись в лесу.
Лётчик в одних носках и нательном белье с помощью прибежавших польских ребятишек добрался до деревни и определился на этой квартире.
С моим появлением молодая полячка расщедрилась, она дала чистой марли и принесла подушек и одеяло. Мы перемотали рану Тарасова, он улегся на подушках и облегченно вздохнул. Но лежать он не смог. Он находился под впечатлением только что пережитого. Сел на постели, прикрылся одеялом и с возбуждением начал рассказывать:
– Да, жаркий сегодня денек! Знаешь, «Фок» было штук двадцать, бомбовозов около тридцати. Ну, мы всем полком врезались в их строй, тут и началась сутолока. В путанице я потерял ведущего и решил действовать самостоятельно. Наметил бомбардировщика, атаковал, но неудачно – только подбил. Он сбросил бомбы и повернул к линии фронта. Я бросился за ним и, увлекшись погоней, плохо осмотрелся. Вдруг вижу – трасса – льет по мне над самой плоскостью, вот-вот заденет, я увильнул, и тут только заметил, что меня в свою очередь тоже преследует «Фока». Мы отбились от остальной группы и оказались наедине. Бомбардировщик ушёл, у нас завязался бой один на один. Видно было, что сидел в машине бывалый немец и я, знаешь, немного оробел: справлюсь ли с этим асом?. И вот тогда у меня зародилась эта ободряющая мысль, – Тарасов сел поудобнее, поправил повязку и, собираясь с мыслями, продолжал:
– И, знаешь, я подумал – правда, эта мысль пронеслась быстро, в одно мгновение, но она ободрила меня. – Я подумал: мы были один на один, силы у нас были равные, он лётчик и я, оба физически равные, достаточно грамотные, культурные люди, только мы люди разных государств. Он немец, его вырастили и воспитали немцы, я – русский, меня воспитала молодая советская страна. В его машину вложили все свои передовые научные знания немцы, в мою – молодые советские конструкторы. Немцы снарядили его, чтобы он отстоял им право завоевателей, право господ, меня снарядил мой русский народ, дети, девушки отстоять своё право на свободу, на самостоятельную жизнь. И вот, кто победит, тот отстоит своё право. Вся прошлая жизнь была только подготовкой к этому, теперь проверится всё: развитие страны, конструкторская мысль ученых, лётно-тактические данные самолётов, подготовка лётчиков, моральные качества людей – всё ставилось на весы. И вот, понимаешь, мне всё это представилось в больших масштабах, как будто от этого боя зависел успех всей войны, судьба России, и я вдруг почувствовал всю громадную ответственность, возложенную на меня. С гордостью мелькнула мысль: «Я – русский, и я отстою право на свободу». Эти мысли пронеслись быстро, но они так ободрили, так воодушевили меня, что я почувствовал в себе громадную силу, веру в себя, в победу.
Мы долго дрались на этой дуэли. Он ни в чем не уступал. Но вот, мы сошлись на встречных, он не выдержал лобовой, нырнул под меня, но я успел в этот момент пропороть его машину. Видно, снарядом я убил и немца: машина сразу потеряла управление и камнем пошла к земле. – Тарасов кончил свою исповедь и вдруг спросил:
– Ну, а в полку кто ещё не вернулся, кроме меня?
Я рассказал.
Вскоре приехала санитарная машина. Тарасова замотали в теплые одеяла, и он уехал в госпиталь. Я решил лететь обратно в полк, чтобы захватить всё необходимое и приехать на грузовике за самолётом. Бросать опять самолет на произвол судьбы не хотелось. Вдруг навстречу мне из переулка вышли три поляка. Меня осенила мысль: «Мобилизую на помощь наших союзников». Я остановился, ожидая поляков. Поляки ещё издали льстиво улыбались, но улыбки их были неискренние, в них таился какой-то хищный блеск. «Не они ли, сволочи, обокрали несчастного пилота», – подумал я и повернулся к ним.
– Добже, пан! – первые приветствовали они, всё так же покорно улыбаясь.
– Здравствуйте, – не без гордости ответил я им по-русски и строго потребовал:
– Ваши документы?
Они с недоумением переглянулись, потом что-то долго говорили между собой, – один почему-то громко рассмеялся – и, наконец, подали мне какие-то книжки. Я долго разглядывал их и, при всём своём желании, никак не мог понять, что это были за книжки, и что в них писалось. Что за страна, какая у них паспортная система? Паспорта поляков почему-то были разграфлены и исписаны цифрами, в начале стояла польская печать с двуглавым орлом.
Документы поляков я спрятал себе в карман и начал издалека:
– Вы знаете, что идет война. Вы наши союзники и должны нам помогать во всём. Вы все трое будете охранять самолёт до моего приезда. Тогда же я возвращу вам ваши документы. Ясно? – и я понял, что им ничего не ясно: они бессмысленно улыбались, глядя на меня.
– Самолёт будете вон там охранять. Ясно?
– Эропля..? – наконец, выдавил один поляк.
– Да! Да! Будете охранять эропля. И в случае чего – отвечать будете по законам военного времени! – хотел было я их напугать, но они или действительно ничего не понимали или только представлялись.
Я подвёл их к упавшему истребителю.
Один поляк стал поднимать самолёт.
– Не надо поднимать. Охранять будете. Понял? – И вдруг по лукавому перемигиванию поляков я заметил, что они всё понимают и только играют со мной.
– Понахожу и перестреляю, если с машиной что случится! – уже просто сказал им я и ушёл к ожидавшему Кацо.
– К запуску!
– Выключено?
– Выключено!
– Внимание!
– Есть внимание!
– Контакт!
Мотор затарахтел, мы развернулись против ветра и, немного разбежавшись, повисли в воздухе. Настроение было прекрасное. Лётчик был жив, я не был виноват в вынужденной посадке.
Я посмотрел на землю: около самолёта стояли три поляка и с радостью махали нам шапками. «Паспорта у меня – будут стеречь» – решил я и посмотрел на Кацо. Он сидел в передней кабине какой-то унылый и скучный, казалось, безучастный ко всему. И мне вдруг захотелось развеселить его чем-нибудь, сказать ему что-нибудь ласковое, назвать его хотя бы по имени. Но в полку никто его имени не знал. С тех пор, как он разбил боевой штурмовик «Ил-2» и его перевели в наш полк на «По-2», все его звали – Кацо, что значило по-армянски «товарищ». И вот с тех пор уже три года он и носил это неизменное имя, никто в полку не знал его фамилии, да и сам он вряд ли помнил её…
Я попросил у него рули. Кацо освободил их, осунувшись глубже в кабину, я набрал высоту: в авиации, чем выше, тем безопасней, так как, имея запас высоты, всегда можно исправить допущенную ошибку. Самолёт был послушен, шёл хорошо. Это было самое удачное изобретение техники. Другие виды и марки самолётов приходили и уходили, держась в эксплуатации не более трех лет, а этот самолёт У-2 или По-2, или ещё в шутку Му-2 (быки) живет в авиации уже около двадцати лет и столько же, пожалуй, жить будет. Эта машина добродушна и незлопамятна, она безнаказанно прощает грубые ошибки молодых лётчиков. На ней, пожалуй, мог бы летать всякий, хоть немного понимающий в теории полёта. «На ней надо уметь разбиться, не умеючи не разобьешься!» – так говорил о своей машине Кацо.
Я увлекся управлением, высунулся из-за целлулоидного козырька и подставил пылающее лицо потоку ветра. Приятно было чувствовать себя хозяином в этой небесной, безбрежной пустыне, наблюдать бегущие под собой леса, реки, холмы, дороги, населенные пункты, лететь куда хочешь, любоваться с воздуха красотой. Правда, боковой ветер как-то неуклюже разворачивал самолёт и портил этим общее впечатление, но настроение было прекрасное, и всё было хорошо.
Мы уже пролетели километров тридцать, как вдруг высунулся из своей кабины Кацо, внимательно посмотрел по обе стороны самолёта и тревожно оглянулся на меня. Я же спокойно сидел в своей кабине и не видел никаких причин для беспокойства.
– Куда летишь? – крикнул Кацо.
– Домой! – беззаботно отвечал ему я, не понимая, в чём дело.
– Блуданул! Бросай ручку! – заревел Кацо и стал долго осматриваться вокруг.
В практической навигации я ничего не понимал (это не касалось моей специальности), но вёл самолёт по заданному курсу, однако, ветер изменился, и нас унесло в сторону. Этот «воздушный тихоход» в полёте больше слушался ветра, чем своего мотора. Дело усложнилось тем, что Кацо как лётчик никогда не имел с собой ни карты, ни ветрочета, ни штурманской линейки. Он, как птица в осеннем перелёте, летел по какому-то чутью, примечал местность. И стоило ему однажды пролететь по какому-нибудь маршруту, как он всякий раз безошибочно пролетал по нему. Но теперь я сбил его с толку, и Кацо с досадой беспомощно оглядывался вокруг, стараясь найти знакомый ориентир. Он начал ругаться по моему адресу, но, спасибо, сильный ветер и гул мотора заглушали его слова. Меняя курс, мы долго порхали из стороны в сторону и, наконец, зоркие глаза лётчика заметили какой-то аэродром. Там сидели «горбатые» (Ил-2). Мы приземлились и подрулили к КП. Здесь, в штабе штурмовиков, Кацо как лётчика хорошо выругал командир полка «горбатых» за то, что Кацо летает «по звездам» без карты. Кацо стал возражать, да как-то не умеючи, бесцеремонно, невпопад, это обозлило командира полка «горбатых», и он решил написать ещё и пакет для нашего командира полка. Потом штурман полка обстоятельно рассказал нам воздушную дорогу на наш аэродром. Кацо нехотя взял злополучный пакет, и мы взлетели, а через полчаса приземлились на своём аэродроме.
На следующий день я взял «Студебеккер» и с мотористом и оружейником направился к своему самолёту. Машина шла по дороге, переполненной движущимися колонами пехоты, артиллерии, кавалерии.
Вдруг с возвышенности, которая стояла над самой дорогой, застучал станковый пулемет, и сразу же послышались крики раненых на дороге, в строю пехоты. Прямо в спину движущимся колонам с возвышения стреляли бандиты из банды Бульбы, нагло свирепствующей в этих местах. На дороге лежали убитые, ползали, стонали раненые. Наша машина тоже попала под обстрел, но мы успели укрыться в канаве. Вскоре паника рассеялась, и два взвода кавалеристов пошли в обход бандитов, которые бросили пулемет и пытались скрыться в густом сосновом лесу. Троих из них удалось поймать, четвертому при попытке к бегству кавалерист отрубил голову. Тут же произвели полевой суд, и бандитов поставили над оврагом. Этот расстрел глубоко врезался в моей памяти. Это немного не так, как пишут в книгах или показывают в кино. Ни один артист не в состоянии показать мимику лица убиваемого человека.
Капитан махнул рукой – и грянул залп. Бандиты дрогнули, но долго ещё стояли. Один из них поднял на нас глаза, полные нечеловеческого ужаса и какого-то страшного упрека. «Эх, что вы сделали, ведь это же навсегда!» – казалось, говорили эти глаза. Через секунду его ноги подкосились, и он мешком упал в овраг.
Шофер тщательно просмотрел простреленную в нескольких местах машину, и мы поехали дальше. Наконец, мы добрались до места вынужденной посадки. Самолёт был цел, но моих сторожей не было. Антоша с мотористом взяли свои автоматы и ушли в деревню, чтобы собрать поляков и поднять самолёт. С помощью поляков мы погрузили самолёт хвостом на кузов, выпустили шасси и хотели уже уезжать, как я вспомнил про паспорта. Один из поляков был русский эмигрант и хорошо говорил по-русски. Я подозвал его, рассказал, в чем дело и просил передать паспорта их владельцам.
Эмигрант долго глядел на врученные ему паспорта и вдруг громко рассмеялся.
– Да это же не паспорта, они дали вместо паспортов книжки обязательств на молокопоставки. – И, перелистывая эти «паспорта», он в одном из них прочел: «Корова Марта гуляла в сентябре, в мае будет с теленком».
Глава 24
Сегодня у нас передышка,
А завтра вернёмся к боям.
Что же твой голос не слышно,
Друг ты наш верный, баян?
«После боя» (стихи В. И. Лебедева-Кумача, музыка А. Я. Лепина)Машину свою я сдал в ремонт в тыловые авиамастерские и долгое время слонялся без дела – сачковал.
Тогда несколько дней стояла нелётная погода, густой туман спускался над самой землей, видимость была 20–30 метров. Такая погода, сырой туман с дождем и холодным пронизывающим ветром стояла в Польше в тот год почти всю зиму.
– Ну и погодка, только водку пить да богу молиться, – с досадой пробурчал Антоша и лихо сплюнул сквозь зубы.
– Да ведь и в самом деле, делать нечего, пойдёмте для разнообразия к полякам в церковь, познакомимся с культурой этих «панов», – подхватил техник – старшина Ремизов. Его поддержали ещё, и мы вчетвером отправились в церковь.
Был какой-то праздник, и народу в церкви было полно. Это была не наша русская церковь, где молятся стоя или на коленях, здесь тоже чувствовалось панство – поляки сидели, как в кино, с какими-то евангелиями в руках. Мы сняли шапки и, стараясь быть как можно серьезнее и не смотреть друг на друга, чтоб не рассмеяться, уселись на скамейки в задних рядах. В церкви был полумрак, и мы вначале ничего не могли видеть, потом глаза привыкли, и всё прояснилось. На стенах и вокруг нас со всех сторон висели тощие, совершенно нагие тела святых. Ими была обставлена и обвешена вся церковь.
– Всё равно как в баню попали, – с отвращением оглядываясь, сказал Ремизов, – ишь, тоже наглядное пособие, и он глазами показал на желтый восковой живот какого-то святого, тускло освещенный свечкой. В церкви пахло гарью, потом, стеарином.
Впереди, на возвышении, часто поднимая руки к небесам, как Аллах, читал молитву толстый, лохматый священник. Но присутствующие, видно, мало интересовались молитвой, так как перемигивались и шептались между собой, особенно те, кто был помоложе. Поп спешил как можно скорее закончить своё дело, он набирал полную грудь воздуха и старался как можно больше выпустить слов в один выдох, задыхался, не соблюдал знаков препинания, брызгался слюной. Невольно вспомнились слова Чехова из какой-то юморески: «Точки в книгах служат для того, чтобы читающий не истек слюной». Поп, видно, не знал этой истины и истекал слюнями.
Глядя на всё это, мне показалось, что я на целое столетие опустился в прошлое и посмотрел, чем жили, что составляло внутреннюю, духовную жизнь наших предков. Как был хорошо теперь нагляден этот обман, цель и польза религии. А ведь этим жили и теперь живут миллионы людей всего мира, живут этим потому, что это необходимо небольшой кучке эксплуататоров. И, выходя из церкви, каждый из нас с удовольствием ощутил, что мы советские люди, много выше всего этого, что мы уже ушли от этой псевдорелигиозной жизни и больше никогда не вернёмся к ней. Никто до этого не замечал такого удовольствия и только теперь все мы ощутили его. Так уж всегда случается в жизни – чтобы заметить, понять и хорошо прочувствовать хорошее, необходимо испытать плохое, пошлое, отвратительное.
Довольные своей экскурсией в прошлое, мы вернулись в землянку. Ребята играли в карты, заполняли формуляры, каждый был занят своим делом. На верхних нарах, взявшись за голову, сидел Серафим Рязанов. Он над чем-то усердно думал, что-то переживал.
– Чого цэ ты, кум, насупывся, чи жинка двойнят навыла? – спросил его всегда веселый и верный себе Вася Петренко.
– Был сейчас у инженера. Перевёл меня в мотористы, – с досадой пробурчал Серафим.
– За что?
– Чего там спрашивать, разве мало было причин к этому – с горькой откровенностью сказал он и с отчаяньем добавил:
– Эх, и везёт же мне в этой авиации!
Действительно, Серафиму «везло». За короткое время он успел так много нагрешить, что стал предметом насмешек в эскадрилье.
Серафим был очень впечатлителен и слабоволен. Он не мог себя взять в руки, чтобы спокойно переживать все те сильные впечатления, которыми так богата фронтовая жизнь, не мог заставить себя быстро сориентироваться в новом обществе, найти своё место, положение. Он никак не мог приспособиться к суровым фронтовым условиям жизни, и потому был страшно непрактичен. Все трудности фронтовой жизни он глубоко чувствовал, тяжело переживал, и это было, пожалуй, его основное несчастье. Жизнь, говорят, комедия для людей мыслящих и трагедия для людей чувствующих. Серафим дешево оценил себя в новом обществе и этим дал право смеяться над собой.
Началось с того, что Серафиму поручили установить агрегат на моторе, то есть завернуть всего несколько гаек в неудобном месте. Он долго пыхтел, кряхтел, ругался, стоял на коленях под самолётом, но гайки почему-то никак не накручивались. Через час пришёл техник звена, который поручал ему эту работу и бесцеремонно выгнал его из-под самолёта. Минут за пять техник сам выполнил эту работу.
– Вот так надо! Понял? – с раздражением крикнул он Серафиму, который стоял весь красный и бессознательно, грязной, масляной рукой мусолил и без того уже замусоленные края шапки.
– Ну, почему ты не смог навернуть эти гайки?
– Да… знаете, товарищ техник – лейтенант, я их, наверное… э… не в ту сторону крутил, – зачем-то сознался он, и все захохотали.
С тех пор у него и пошло. Вместо масла он залил в самолёт бензин, перепутав масло- и бензозаправщики. А однажды залез в узкий люк и назад вылезти не смог: одежда завернулась, когда он пятился назад. На отчаянный крик из фюзеляжа прибежали два гвардейца и, закатываясь от хохота, вытащили его из мышеловки. Это всё давало причину к насмешкам, которые так любят гвардейцы.
В любом коллективе, в любой группе людей обязательно найдется один человек, над которым всегда смеются. Он является как бы мишенью, в которую бросают свои остроты все остальные. Такой мишенью и стал в эскадрилье Серафим. А гвардейцы всегда любители пошутить, бросить тонкую злую шутку. Это люди трудолюбивые и веселые, безукоризненная простота у них сочетается с четкостью дела, веселая, тонко подмеченная шутка с исключительно сложной, ответственной работой.
Внешне Серафим был чрезвычайно толст и невообразимо по – директорски брюзгл. Ноги у него толстые и мягкие, лицо круглое и мясистое, как у женщин.
– Слушай, Серафим, природа, как видно, хотела выпустить тебя на свет женщиной, но потом под конец передумала и, чтобы не выбрасывать, должно быть, ещё оставшийся материал, определила тебя парнем, ничего больше не поменяв в твоем теле; и даже имя оставила женское – Серафим, – говорил ему техник звена, страшно недовольный работой Серафима.
В полку его звали вначале Серафим, потом Серафима, потом просто – Маруся.
– А, Маруся! – начинал кто-нибудь. – И где ты была так долго? А? Его поддерживали остальные:
– Я видел: за углом торговала, бесстыдница…
– Смотри, какая она сегодня невеселая.
– Ты не стесняйся, Маруся, может тебе уже акушерка требуется?
Эти насмешки Серафим тяжело переживал, оттого ещё больше был рассеян и становился комичен. Общество – это суровая, безжалостная, но справедливая школа жизни, она беспощадно искореняет дурные привычки в характере и воспитании людей, развивает чувство общественности и уважения к себе, к окружающим. И тот, для кого эта школа необходима, должен пройти её, какой бы она ни была жестокой. Нельзя поощрять человека в его недостатках, их надо помочь найти и изжить любыми средствами. Серафим попал в эту жестокую школу и в ней никто его не жалел, так как это было необходимо.
Своим горем он приходил делиться к своим старым товарищам – ко мне и Васе. Пел при этом всякие романсы разочарованного человека, на которые он был очень богат и пел хорошо.
– А политруком, пожалуй, было лучше? – спросил однажды его Вася, напоминая о его прошлом.
– Политруком? Там что? Немного потрепался – и в авторитете. Да я уверен, что любой политрук, да возьмите хоть и нашего белоручку интеллигента, собьется с толку в этом масле и грязи, – с возбуждением кричал он, и мы ему верили.
– Ничего, Серафим, взгляни в историю, вначале всегда большим людям не везло. Ты далеко пойдешь, э… если тюрьма не помешает, – язвил ему не любивший его Вася. Серафим нервничал, просил совета. Тогда Вася обнимал его и нравоучительно и торжественно читал:
«Не гнись под ударом судьбы,Стань выше людских осуждений.И выйдешь победно с борьбы,Из мрака тревожных сомнений».Серафим брал себя на время в руки, следил за своей работой, за собой, но вскоре опять в трудных условиях опускался, грешил на работе, ходил грязный, замасленный.
– Серафим, ты бы умылся, а то я тебя в последнее время что-то плохо различаю, – говорил ему техник звена и читал очередную мораль. Серафим опять на время брал себя в руки, но потом снова опускался.
В работе тоже всегда ему нужен был толкач, чтобы периодически настраивать его на деловой лад, подавать инициативу. Словом он работал как як, как поломанные часы, которые надо было всегда подводить и периодически встряхивать.
И вот дело кончилось тем, что Серафима из должности механика перевели в должность моториста.
– Эх, что там, жизнь – копейка, судьба – злодейка, – заключил после долгого раздумья Серафим, глубоко вздохнул, лег и укрылся с головой на нарах.
В землянке было душно, стоял непрерывный шум. Почти весь состав эскадрильи теснился теперь в землянке, спасаясь от снега. Половину землянки занимали лётчики и техники, вторую половину – младшие специалисты – мотористы и оружейники. Сидели небольшими группами и в каждой толковали о своём. От безделья грустили по дому.
В небольшом кругу товарищей сидел старшина Михайлов и с увлечением и задором рассказывал о том, как он «знакомился с саратовскими модистками». Его слушали с удовольствием, каждый, отдаваясь памяти прошлой, гражданской жизни. Каждый вспоминал своё счастливое время, проведённое дома, на Родине и теперь, из фронтовой жизни, казавшееся далеким сном, недостижимым счастьем.