Читать книгу Когда в юность врывается война (Дмитрий Григорьевич Сидоренко) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
bannerbanner
Когда в юность врывается война
Когда в юность врывается войнаПолная версия
Оценить:
Когда в юность врывается война

3

Полная версия:

Когда в юность врывается война

– Так, так, значит, – начал, было, я, надеясь, что Серафим поддержит разговор. Но он молча ковырялся в моторе.

– Так, так… Любишь, значит? – Серафим молчал. И мне вдруг страстно захотелось разыграть его за это молчание.

– Правильно, Сима, хорошее чувство. Только это не новость; была бы новость, если бы тебя кто-нибудь любил, – но он был невозмутим. Зная его слабость к стихам, я начал:

«Любовь – это нежная ласкаДля юных и пылких сердец,Любовь – это чудная сказка,В которой… печален конецЛюбовь – это быстрая птица,Что сядет порой на окно,Любовь – это в небе зарница —Мелькнула – и снова темно».

Серафим не выдержал:

– Нет, ты ничего не понимаешь. Как она хороша, сколько женственности, грации, красоты…

– Да кто?

– Да Нина, – выпалил он и замолчал.

– А… Да, да… – я замолчал, давая тем самым говорить ему. Но он упорно не хотел открываться в своих чувствах.

– Да, Сима, она чудная девушка внешне. Красивая женщина, говорят, рай для глаз, ад – для души и дворник для кармана… Я только не пойму, мне кажется, она больше тебе бы в тёщи годилась, чем в невесты – я нахально врал, желая вызвать возмущение друга. Ход удался.

– Ну, ты уж это брось. Ей всего лишь 22 года, и давай, слушай, бросим этот разговор, он оскорбляет нас.

– О, «нас» – ты так далеко пошёл! Да ты только не сердись, бог её знает, сколько ей лет, у них трудно определить возраст: борода и усы не растут, ну, а если уж они захотят выглядеть моложе своих лет, они это сделают, обманут нас, у них для этого много средств. Между прочим, я вчера ужинал последним. С ней сидел Степан Верёвка, он что-то веселое рассказывал ей, она хохотала, а потом они вместе под руку ушли куда-то.

– Да?! – не выдержал вранья Серафим и холодно добавил: – Ну, и что ж с того? Это ничего не значит.

– Ну, – «не значит». Надо иметь небольшую долю воображения, чтобы представить последствия такой картины. Ты же знаешь Степана Верёвку?

– Да, да… э… Что?.. Я прибью его, если он посмеет что-либо сделать ей нехорошее.

– О, да ты настоящий рыцарь. Идешь на самопожертвование: он тебя одной рукой задавит.

– Мы ещё поборемся.

– Ну, это будет не борьба, а избиение.

– Потом посмотрим.

– А… где там, «нашему тэляти вовка зъисты».

Его, наконец, прорвало:

– Нет, она меня тоже любит, я это чувствую в выражении глаз. Какие они у неё мягкие, бархатные – он мечтательно улыбнулся.

– Да, сильна оптика…

– Она любит, я знаю, вот только скажи, они, женщины, могут любить так страстно, как любим мы, мужчины?

– А бог его знает, Сима, я ещё ни разу не был женщиной…

– Ты только присмотрись к ней, как она прекрасна, сколько силы, красоты в движениях, какой стан, какие нежные, пухлые руки…

– Это так кажется… Влюбленный, говорят, всегда в очках: всё у него преувеличено, кажется лучше, больше, красивее. Он просто не способен беспристрастно оценить окружающих, и потому ошибается.

– Эх, да что там! – глубоко, как мех, вздохнул Серафим. – Ты меня не поймешь. Мы огрубели в этой фронтовой жизни… А тут ещё это бесправное звание моториста, хотя бы она не узнала. Я говорил ей, что – механик. Теперь Верёвка, наверно, разболтал… В этих любовных романах я всегда был в дураках, – разоткровенничался Серафим.

– Ну, нет, почему? Есть и дурнее тебя… – в тон ему сочувственно сказал я, но на этот раз не выдержал и расхохотался…

Серафим, наконец, понял, что над ним всё время смеялись, поднял голову, посмотрел в глаза, со злостью бросил ключ и быстро пошёл от самолёта.

– Ты куда? А? Серафим?

– Пойду… «Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок…»

– Карету на! Карету! – крикнул вслед ему я, указывая на наш истребитель.

Через неделю самолёт ушёл на боевое задание. Улетел на нём пилот Поплёвко – невзрачный, неуверенный в себе человек, с подмокшей репутацией пилота. Он почему-то сразу внушил мне антипатию: есть такие люди, даже во внешности которых есть что-то отталкивающее. «Разобьет машину этот человек» – с тревогой подумалось мне, когда я передавал ему самолёт. Пальцы его заметно дрожали, он чего-то боялся.

– Может, отставите полёт? Вам нездоровится?

– Почему! – как-то с досадой сказал он, и они тройкой улетели на задание по разведке.

Через три часа все три машины благополучно возвратились с боевого задания. Две машины сели. В воздухе оставался Поплёвко. Он зашёл на посадку, но со старта воздух пропорола красная ракета – посадка запрещалась: лётчик забыл выпустить посадочные щитки (приспособление для уменьшения посадочной скорости). На аэродроме забеспокоились. Инженер, я и моторист направились к старту.

Поплёвко беспомощно ходил над головами. Он уже несколько раз заходил на посадку, выравнивал машину у земли, но потом снова давал газ, ревел мотор, и машина опять поднималась в воздух – без посадочных щитков на страшно большой посадочной скорости лётчик не решался приземлиться. В баках кончалось горючее.

Наконец, он решился. Машина со страшной скоростью коснулась земли, ударилась одним колесом, взмыла вновь в воздух, опять коснулась, подскочила и по диагонали к взлётной дорожке понеслась прямо на нас. Инженер с прыткостью мальчишки бросился наутек, я поспешил за ним.

Самолёт пронесся метрах в пяти от нас и с оглушительным треском врезался в такой же истребитель Ла-7 № 13 – только что прибывший с завода. Высоко в небо полетели щепки, раздался страшный скрежет металла о металл… Моя машина с подломанным шасси и раздробленной плоскостью лежала на боку, зарывшись в землю. Самолёта № 13 как такового уже не существовало. Все бросились к месту катастрофы. Инженер рывком сбросил фонарь кабины. Поплёвко был жив и почти невредим.

– В… в… машину? – с ужасом спросил он, схватившись за голову.

– А то куда же… – с досадой ответил инженер и добавил пару слов, которые не подлежат оглашению, но без которых не обошёлся бы в подобных случаях всякий истинно русский человек…

Поплёвко принадлежал к тому разряду людей, которых в авиации называют – неудачники. За этот месяц он разбил уже третью машину, а сам оставался невредим, может быть, для того, чтобы разбить четвертую.

Вообще в авиации, как правило, в лётной работе «крестится» каждый. Правда, есть такие, которые, отслужив, не попадают в авиационные катастрофы ни разу, но это за счет тех, кто попадает три – четыре раза. В полку Поплёвко как раз был из тех, кто отдувался за всех. Но больше всего страдал от этого технический состав – в кропотливой, трудоёмкой работе люди восстанавливали самолёт. Тут уж все горечи своей работы инженер вымещал на механике, механик – на мотористе…

Пилота увезла санитарная машина. Я остался один среди щепок своей машины, мрачно оглядываясь вокруг. Самолёт № 84, ударившись металлической частью в деревянную часть самолёта № 13 (роковая цифра!) ещё подлежал ремонту. № 13 – ремонту не подлежал. Самолёт № 84 надо было сдавать в авиа мастерские, вся ответственность за ремонт его лежала на мне.

Катастрофа случилась как раз в тот момент, когда полк начал перелетать на новый аэродром, ближе к фронту. Взлетали одна за другой боевые машины, уезжало БАО, улетали люди, шумная, кипучая жизнь затихала, аэродром опустел, наводя тоску и грусть. От земли оторвался последний «Дуглас», и вскоре весь полк скрылся в облаках за горизонтом.

Мы с Серафимом долго глядели в голубое небо вслед улетающим друзьям. Я думал над тем, какая могучая сила – современная техника: там где-то в облаках, на крыльях разместился весь полк, люди стремительно неслись вперед, на освобожденные земли, там ждала их новая, кипучая, боевая жизнь.

– Скрылись, – сказал Серафим, отрывая взгляд от расплывшихся точек на горизонте, и, обернувшись к разбитому самолёту, добавил, улыбаясь:

«…и лишь одна телега,Убогим крытая шатром,Осталась в поле роковом…»

Эта жизнь действительно чем-то напоминала цыганский табор Пушкинских «Цыган», и мы весело посмеялись над удачно подвернувшимся выражением.

Серафим ушёл за «студебеккером», я стал готовить машину для перевозки в мастерские в ангар.

С жалобным видом и лаем ко мне прибежала маленькая куцая собачка. Я узнал её. Это была наша полковая собачка, лохматая, заросшая, по имени Геббельс. Ещё из Польши кто-то из пилотов привез её в фюзеляже в Германию. Гвардейцы весело забавлялись с Геббельсом, кормили его сахаром и всегда брали с собой в столовую. Он привык к нам, и всегда был с нами. Его несколько раз брал с собой в фюзеляже на боевые задания Герой Советского союза Кулагин, вёл с ним воздушные бои, Геббельс был неуязвим. Потом кто-то вымазал его чернилами, подвёл брови и накрасил морду, отчего он выглядел очень забавно, напоминая уличную даму, и гвардейцы беззаботно хохотали над ним. Потом Геббельс неожиданно почему-то сильно пополнел и вдруг… ощенился шестью щенятами… Геббельс оказался сукою, и мы демобилизовали его, вернее, её из полка за «развратное поведение». Теперь Геббельс, как будто чуя расставание, пришёл просить извинения. Он ластился, лизался, казалось, жалуясь на свою собачью жизнь. В глазах его выражалась какая-то особенная, безукоризненная, чисто собачья преданность и просьба о помиловании. Глаза его как будто так и говорили: «Эх, да что там, извини, мол, сам знаешь, такая собачья жизнь, разве не согрешишь».

Подъехал «студебеккер». Серафим пригнал стадо немцев. С их помощью мы погрузили самолёт на машину, забрали с собой Геббельса и уехали в ПАРМ (полевая автомобильная ремонтная мастерская).

В № 13 я прострелил в нескольких местах бензобак, выплеснулся бензин, и я поджёг самолёт: он не подлежал ремонту и не должен был оставаться на территории врага как секретная материальная часть.

Мы отъехали далеко, а черный густой дым всё ещё поднимался над лесом. Я думал над тем, какие колоссальные расходы несет авиация. Сколько народных средств, сколько кропотливого, трудоёмкого труда было вложено в тылу в этот самолёт и какая-то доля секунды, глупая случайность, недостаточная подготовка лётчика поставила на всём этом крест. Был уже вечер, когда мы въехали в небольшую немецкую деревушку, где размещался наш ПАРМ. Я сдал машину в авиа мастерские, и мы с Серафимом направились к немцам, чтобы устроиться на ночь.

Мы выбрали в деревне более аккуратный дворик и без стука вошли в дом. Немцы, видно, ужинали всей семьей. Дети подняли плач, немка забеспокоилась: видно было, что здесь уже встречались с русскими, и теперь им страшен был один их вид. Я мысленно стал подбирать слова, чтобы составить фразу, но немка опередила меня: она робко промолвила:

– Guten Tag, rusisch Werkules![2]

– Где у неё здесь напиться можно? – сказал упарившийся Серафим, – он плохо понимал по немецки.

– Frau, geben sie mir messer,[3] – я перепутал сходные слова «messer» и «wasser».[4]

– Messer?[5] – тревожно переспросила немка и с ужасом оглянулась на детей.

– Ya, Ya, messer![6]

Немка порылась в столе и дрожащей рукой подала нам нож.

– Nein, nein, Wir wil trienke messer.[7]

– Wasser?[8] – облегченно вздохнула немка.

– Ya, Ya,[9] – Серафим расхохотался над моими познаниями иностранных языков.

Глядя на добродушное, улыбающееся лицо Серафима, немка поняла, что нас бояться нечего, и мы разговорились. Мне интересно было говорить на чужом языке, ковыряться в памяти, подыскивая подходящие слова, составлять фразы. Мы чувствовали себя, хоть и непрошенными, но влиятельными гостями, нас очень внимательно слушали, пытаясь понять. Помогали жесты – общепринятый международный язык. Мы огляделись вокруг. Серафим бесцеремонно уселся в кресло, стащил унты и внимательно принялся изучать свои натертые ноги. В углу на кушетке молча лежала молодая, но бледная женщина. Она стонала

– Was ist das diese Mädchen? Sie ist Krank?[10]

– Ya, Ya, Rusisch Kamrad… Rusisch Kamrad.[11]

– Ich niks ferschtein,[12] – не понял вначале я.

– Sie schreibe Papier?[13]

– Ya…[14]

– Wo ist Papier?[15]

– Ya…[16]

– Wo ist Papier?[17]

Немка порылась в какой-то шкатулке и подала клочок курительной бумаги. Безграмотно и корявым почерком там было написано: «Проверена отделением, выдержит больше. Мстители». Потешаясь над немцами, они оставили немке эту бумажку с тем, что якобы немка за это может получить продукты у русского коменданта.

– Eins, zwei, drei Kamrad? Ich nicht werboten… Aber nein acht Kamrad! Nein!

– Nein![18] – с искренней откровенностью призналась мне немка, и я не мог сдержаться, чтобы не ухмыльнуться такому признанию. А про себя подумал: вот до чего могут довести солдат накопившиеся за годы войны ненависть и чувство злобы и жестокой мести за зверства фашистов на их Родине, за разрушенные и спаленные города и села, за поруганную старость наших отцов и матерей, за убитых и угнанных в рабство ни в чем неповинных детей, родных и близких.

Молодая немка злобно глядела на меня. Но всё же хозяйка накормила нас хорошим ужином.

* * *

Прошла неделя. Ремонт самолёта подходил к концу. Я тщательно проверил работу работников ПАРМа, запустил мотор, включил рацию. Долго слушал музыку, затем настроил волну передатчика, закричал в эфир: «Амур, Амур, я Сидоренко, я Сидоренко. Примите радиограмму. Как слышите? Приём! Приём!» – «Амур» отозвался. – «Машина № 84 исправна. Жду пилота, Сидоренко. Как приняли! Приём, приём!» – А через пятнадцать минут далеко над горизонтом показалась точка. Она всё росла и росла и, наконец, определилась в У-2. Кацо вез пилота.

С пилотом мы обменялись местами. Серафим изъявил желание лететь в фюзеляже. Я помог ему влезть в узкий люк истребителя.

– Слушай, Митя, – тихо сказал он. – Машина не облётана… если что случится, передай Нине, что… в последнюю минуту я думал о ней…

Я понимающе кивнул головой. Он крепко пожал мою руку. Путаясь под ногами, визжал Геббельс.

– Давай его сюда, – сказал Серафим, – полетим вместе. Если моё счастье изменит, его – не подведет, он счастливец. – Геббельс проворно вскочил в люк и в собачьем восторге лизнул красное лицо Серафима. Я закрыл за ними люк, и два самолёта почти одновременно поднялись в воздух. Но не прошло и минуты, как истребитель нас быстро обогнал и скрылся в облаках над горизонтом.

Глава 33

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут – она зарыдает…

А волны бегут от винта за кормой,

И след их вдали пропадает.

«Раскинулось море широко», песня, ставшая народной (стихи Г. Зубарева, музыка А. Гурилёва)

Кацо убрал газ – самолёт пошёл на посадку. Под нами, залитый полуденным солнцем, сверкал большой асфальтированный аэродром. Город Пренцлау. Какое-то тревожное предчувствие томило грудь. И не напрасно. Здесь я узнал страшную для меня весть: погиб Вася Петренко. Вначале я не мог понять весь ужас случившегося. Я не поверил мотористу, сказавшему об этом, я не мог представить этого жизнерадостного, всегда веселого юношу мертвым, это не укладывалось в голове. Перед глазами стоял он, живой, улыбающийся, с высоким лбом, чуть вздернутым носом, мягкими светлыми волосами, добродушными карими глазами, всегда освещенными изнутри мыслью и чувством. Мне казалось, что он сейчас выскочит, как всегда, мне навстречу, крепко пожмёт руку и с лукавой улыбкой на устах сострит что-нибудь…

Но никто нас не встретил. Печально глядел себе под ноги Антошин, рассказывая о случившимся: «…Погиб так глупо… Трое суток он работал непрерывно… Уставший, поскользнулся на плоскости и упал головой под винт. А там ведь мощность в 1800 лошадиных сил. И так неожиданно, что он сам вряд ли успел понять, что погибает… Хоронили всей эскадрильей… шёл дождь, была слякоть… И только теперь, когда отчетливо прозвучало слово «хоронили», я со всей остротой, наконец, ощутил, что случилось что-то невыносимо ужасное, страшное и уже никак не поправимое. Острой иглой кольнуло в самое сердце.

– Погиб… Вася… Милый Вася… – я опустился на траву.

В памяти отчетливо всплыл весь жизненный путь этого замечательного человека, припомнились памятные дни, прожитые вместе. «Свердловская блокада», академия, Москва, бурная студенческая жизнь, Тыквоград, «торговая точка» – всё поплыло, всё понеслось перед глазами и подернулось в мути слез…

Память как бы листала страницы прошлого: отрывистые эпизоды, встречи, рассказы, несказанные слова, восклицания, живой задорный смех – теперь мучительно били в самое сердце. Вспрмнилос, как он он перочинным ножом на пустынном аэродроме вытаскивал у меня изо лба осколок, как вытащил из огня – и слеза, солёная и горькая, покатилась по лицу, я не стыдился её – это была слеза большого, непоправимого горя.

Во взволнованном круговороте мыслей и чувств отчетливо слышался его голос с чуть иронической интонацией, словно из далекого уголка души своей он улыбался всему, что говорил. В ушах звучали, припоминаясь каждой ноткой, слова, отдельные фразы, некогда сказанные им с тихой грустью вслед удаляющейся Москве: «Ну, чего загрустил..? Мы ещё вернёмся в Москву, в свои аудитории… Как дойдем до Берлина, так и вернемся… Непременно вернёмся…» Отчетливо звучали слова с чуть горькой интонацией: «Эх, Галлю! Галлю! Та чи ты познала б свого Васыля в цих штанях…»

«Не в шумной беседе друзья познаются:Друзья познаются бедой…»

Кто был на фронте, тот знает, что значит там потерять друга. Он заменит там всё. С ним всегда можно поделиться самыми задушевными мыслями, открыто поговорить обо всем и в трудные минуты от этого становится легче. В суровой солдатской жизни мы понимали друг друга без слов, вместе делили все радости и горести фронтовой жизни. Радостей было меньше, но ты не огрубел в этой жизни, не опустился, всегда держал себя в руках, смеялся там, где другие начинали плакать.

Жизнь оборвалась так рано в расцвете сил, но прожита она была светло, содержательно, красиво.

Вечером я оборвал у немки всю оранжерею цветов и свез их на могилу друга. Я нашёл своим долгом написать письмо его матери, отправившей своего единственного сына на фронт. Адрес родных мы дали друг другу, когда принимали гвардейскую присягу – кто знал, что будет с нами. Мне передали его скромные вещи. Неодушевленные, они на разные голоса говорили об этом замечательном человеке.

Я открыл истрепанную записную книжку.

«И понесутся телеграммыРодных, знакомых известить,Что сын их больше не вернетсяИ не приедет погостить…»

Кто его знает, была ли это простая случайность, или предчувствие юношей своей недалекой кончины. Об этом он никогда мне ничего не говорил и о смерти никогда не думал.

Тут же в памяти всплыл один случай, на который тогда я не обратил внимания. Я не верю ни в какие предрассудки, хотя и большинство военных людей суеверны. Однако в интересах правды нужно вспомнить этот момент. Это было, кажется, в Роннебурге, как только вступили на немецкую землю. Вася где-то у немцев достал карты, и от нечего делать в шутку принялся гадать (кто-то из девушек ещё в Подмосковье, в Кузьмино научил его такому волшебному искусству).

– Страшись, тебе выпал госпиталь, – улыбаясь, сказал он мне. Затем кинул на себя. Он долго что-то ворчал себе под нос, возясь с картами, потом встал и подошёл к окну.

– Врут! – как-то с досадой сказал он, и выбросил карты со второго этажа… Тогда я не придал этому никакого значения и принял всё это за очередную шутку.

…Этот день был траурным днём. В полдень полк облетело новое траурное событие: под Данцигом погиб командир полка Герой Советского Союза подполковник Козаченко.

Разведать порт – был строгий приказ штаба армии. На разведку ушли истребители Героя Советского Союза Кулагина и капитана Михайлова, но к порту пробиться не удалось: немцы окружили Данциг плотным заградительным огнём. Надо отдать справедливость, что немецкие морские зенитные установки очень меткие в своей стрельбе. На подбитых машинах так и вернулись ни с чем Кулагин и Михайлов.

Но приказ есть приказ. Он должен быть выполнен во что бы то ни стало, иначе полк утрачивает своё гвардейское звание. Командир полка решил лететь сам. Истребители разведку ведут в паре: ведущий и ведомый. Ведущий наблюдает только за землей и передает всё на КП полка по радио, ведомый – наблюдает только за воздухом и прикрывает ведущего при атаках. Ведомым у командира полка полетел капитан Гуляев.

Машины оторвались от земли, а через десять минут на КП в динамике послышался спокойный голос командира. Он был уже над Данцигом и четко передавал количество и марки кораблей, находящихся в порту. Вдруг на полуслове его спокойная, властная речь оборвалась…

Все до боли в глазах всматривались в горизонт, надеясь увидеть две точки. Но там появилась только одна – возвращался один капитан Гуляев. Возбужденный только что пережитым, капитан рассказывал, дополняя слова выразительными жестами:

– Прорвались к порту на бреющем, выворачиваясь среди высоких деревьев. Успели пройтись два раза, пока захлопали зенитки. Огонь открыли изо всех кораблей. Чуть ли не цепляя за мачты, мы осмотрели все уголки пристани. И вдруг с большого корабля, почти в упор, был расстрелян самолёт капитана. Брызнуло пламя, самолёт факелом упал в море. Я дал мотору форсаж, прижался к земле и с трудом вырвался из города.

Командир полка Козаченко пришёл в полк младшим сержантом и геройски вырос в полку. Под его командованием полк получил гвардейское звание и теперь гремел своей славой по всей четвертой воздушной армии.

Четырнадцать благодарностей имел полк, а стало быть и лично каждый гвардеец, лично от товарища Сталина. Не раз салютовала нам родная Москва от имени Родины за наши отличные боевые действия. С каким волнением сердца, далеко на вражеской земле, мы слушали по радио победный салют нашему фронту. Как дорога была тогда для каждого наша родная, русская Москва!

Как билось сердце, если нам случалосьПривет Москвы по радио поймать!Молчали все, но нам тогда казалось —Нас похвалила ласковая мать.

Глава 34

Война идет победным шагом,

В Берлине быть нам не впервой.

Не быть земле под немцем – гадом,

Быть немцу – гаду под землей!

Второй Белорусский фронт, прорвав последние оборонительные линии немцев и успешно развивая прорыв, стремительно продвигался на запад. Передовые аэродромы 4-ой воздушной армии уже базировались западнее Берлина, с севера обойдя его. Войска маршала Конева обошли Берлин с юга, Жуков готовился к штурму столицы в лоб…

С гордостью вспоминается это время. Душа была до краев заполнена каким-то взволнованным чувством удовлетворения, гордости, силы. «Муромец» непрерывно находился в полётах. Он возвратился из мастерских с новыми, заменёнными моторами, сиял на солнце, переливаясь в глянце аэролака.

Из старого экипажа самолёта остались Михайлов и я. Ваня Самсонов, смертельно раненый в ту памятную ночь над Кёнигсбергом, умер по дороге в санчасть. Стрельцов с обгоревшими ногами всё ещё находился в госпитале. Он непрерывно бомбил нас письмами, обещая возвратиться в часть и непременно занять своё место штурмана в экипаже «Муромца». Михайлов переживал большое несчастье: немцы расстреляли его семью. Это был сильный, волевой человек, не любивший размягчаться в своих чувствах, и трудно сказать, что было у него на душе. Внешне он переменился. Глаза стали меньше, щеки заметно ввалились, брови сделались черней и шире, они хмурились и тяжело свисали над усталыми и грустными глазами. С ним мы крепко сдружились. Сдружились суровой мужскою дружбой, сдружились как люди, жизнь которых зависела друг от друга, сдружились, связанные одной судьбой – судьбой самолёта. Бортмеханик верил в искусство пилота, пилот надеялся на бортмеханика, верил, что поднимает в воздух вполне надежный, исправный самолёт. В эти напряженные дни, чувствуя за собой колоссальную ответственность за судьбу самолёта и жизнь товарищей, бортмеханик до последней гайки изучил машину, умел быстро найти больное место, ловить в моторе каждый неправильный звук. И «Муромец» за это платил безупречной работой, в воздухе не подвёл ни разу, хотя и пережить за него приходилось многое…

…Этот день был особенно радостен. Курс лежал над северной окрестностью Берлина. Мы перевозили технический состав эскадрильи истребителей на «перехват». В последние дни с аэродромов Берлина взлетали десятки транспортных самолётов. Они вывозили из столицы государственные ценности и высокопоставленных лиц. Перехватывать и уничтожать – стояла задача у людей, которых мы перевозили на своей машине.

«Муромец» шёл плавно, слегка переваливаясь с крыла на крыло и легко содрогаясь всем своим огромным телом. Солнце скрывалось за горизонтом, и косые лучи его разноцветным веером отражались в нависших на закате кучевых облаках. Самолёт то входил в сплошную облачность, и земля надолго пропадала из виду, то выходил из неё – и вновь под крылом определялись рощи, леса, реки, пыльные дороги, населенные пункты. Люди были в большом оживлении. Все, как никогда, с особым вниманием наблюдали за землей – там внимательным взглядом везде угадывался скорый конец войны.

Машина нырнула в облако – и всё на время окуталось густым туманом, но вот снова показалась земля с резкими очертаниями большого города. Под нами был Берлин. Угрюмо раскинулся он на юг на несколько десятков квадратных километров, охваченный огнём и дымом от непрерывных бомбежек. Высоко в небо поднимался черный густой дым и даже на высоте 1500 метров слышался неприятный запах гари. Берлин горел. Это была справедливая расплата за сотни невинно разрушенных русских городов и сел, за миллионы бездомных ребятишек-сирот, за все злодеяния фашистских головорезов…

bannerbanner