
Полная версия:
БОЛЬНОЙ
– Не беда, – сказал я, вставая. В голове была приятная, знакомая тяжесть, мир слегка плыл, но плыл в правильном, хорошем направлении, как лодка по спокойной реке. – Невелика проблема. Серёг, пошли, возьмём ещё. Магазин в двух шагах.
– Ага, – сразу же подхватил Сергей, тоже поднимаясь. Он был почти трезв, выпил меньше, но настроение у него было боевое. – Девчонки, вы тут не скучайте, не разбегайтесь. Мы щас, стремительным домкратом. Принесём продолжение банкета.
Мы накинули куртки – я свою старую, потрёпанную кожанку, он свою стильную. Вышли в подъезд. Дверь закрылась, отсекая тёплый, шумный мир кухни. В подъезде было холодно, темно и пахло кошками и сыростью. Мы вышли на улицу. Ночь была холодной, ветреной. Осенний ветер, настоящий, с порывами, выл в проводах, гнал по асфальту жёлтые листья, обрывки газет и пыль. Он ударил в лицо, но не протрезвил, а лишь освежил пьяную эйфорию, встряхнул её, сделал более острой. Мы зашагали быстрым, уверенным шагом к знакомому круглосуточному ларьку «У Марии», что был в пяти минутах ходьбы, болтая о чём-то совершенно бессмысленном – о футболе, о какой-то новой группе, о глупости начальника в баре. Я чувствовал себя на вершине мира. Я был не просто человеком, я был очарованием в плоти. Весёлым, добрым, щедрым парнем, с которым все хотят дружить, которому все рады. Алкогольный Доктор Джекил полностью, безраздельно вытеснил трезвого мистера Хайда. Последний сидел где-то в глубокой, тёмной яме сознания, связанный по рукам и ногам, и только тихо стонал.
В магазине было пусто и сонно. Горела одна тусклая лампа над прилавком. За ним, подперев щёку рукой и уставившись в маленький, старенький телевизор, где шла какая-то бразильская мыльная опера, сидела сама Мария – хозяйка заведения, женщина лет пятидесяти, с вечно усталым, осунувшимся лицом и вязаной кофтой на выпуск. Увидев нас, она вздохнула глубоко, как человек, видящий неизбежное.
– Мальчики, опять? – сказала она беззлобно, но с лёгким укором. – Уже поздно. Добрые люди спят.
– Мария, золотце наше! – провозгласил Сергей, расставив руки, как артист на сцене. – Мы не просто мальчики! Мы – посланники веселья! Нам требуется самое лучшее! Три бутылочки «Беленькой», первой свежести! Чтобы душа пела, а ноги сами в пляс пускались!
Я стоял рядом, широко и дружелюбно улыбаясь, чувствуя себя частью этой красивой, беззаботной, почти кинематографичной картинки: два приятеля, весёлые, немного навеселе, покупают выпивку для продолжения хорошего вечера. Мы заплатили, отсчитали смятые купюры. Мария, качая головой, но без возражений, мы были постоянными и исправными клиентами, упаковала три бутылки дешёвой водки в тонкий, хлипкий полиэтиленовый пакет. Мы взяли его, поблагодарили её напоследок. Сергей даже послал ей воздушный поцелуй, отчего она фыркнула, и вышли, позвенев колокольчиком над дверью.
На улице ветер, казалось, усилился. Он выл уже не просто в проводах, а завывал, гнул голые ветки деревьев, швырял в лицо горсти холодной пыли. Он был злым, осенним, предзимним ветром. Мы пошли обратно, неся наш драгоценный, хрустальный груз. Я захотел закурить. Достал зажигалку, попытался прикрыть пламя ладонью, образовав ковшик, но ветер был силён, коварен. Он пробивался сквозь пальцы, и пламя раз за разом тухло с тихим шипением.
– Чёрт, – пробормотал я. – Держи, Серёг, – сказал я, протягивая ему пакет. – Помоги, ветер дует, как из пушки. Не могу прикурить.
– Давай сюда, – он легко взял пакет одной рукой, продолжая идти.
Я снова попытался зажечь сигарету, сосредоточенно пригнувшись, повернувшись спиной к ветру, сгорбившись над крошечным огоньком. В этот момент Сергей, возможно, чтобы лучше ухватить скользкий, болтающийся пакет, или просто по неосторожности, не глядя под ноги, переложил его в другую руку. И случилось это в тот самый миг, когда он сделал шаг, а под ногой его оказался не ровный асфальт, а выступающий чугунный ободок люка – единственного на всей этой тёмной, плохо освещённой улице.
Всё произошло почти беззвучно, если не считать воя ветра. Я услышал негромкий, но отчётливый, леденящий душу звон. Не один, а несколько – та-та-тах. Хрустальный, чистый, беспощадный звук разбивающегося стекла. Так бьётся хрустальная ваза, падая со стола. Так ломается что-то важное.
Я обернулся, ещё держа в руках зажигалку с тусклым, колеблющимся пламенем.
Сергей стоял, застыв в нелепой позе, с глупым, ошеломлённым выражением на своём красивом лице. Его «улей» пострадал от ветра, и несколько прядей беспомощно свисали на лоб. У его ног, на грязном, потрескавшемся асфальте, лежал тёмный, бесформенный, мокрый пластиковый пакет. Из него медленно, почти торжественно, с каким-то трагическим достоинством, вытекала прозрачная жидкость, смешиваясь с пылью, песком и образуя грязные, расползающиеся лужицы. Вокруг пакета, сверкая в тусклом свете далёкого фонаря, как осколки разбитой надежды, лежали осколки стекла. Зелёные, толстые, острые. Все три бутылки. Разбиты вдребезги, в крошку. И прямо в центре этой мини-катастрофы возвышался тот самый чугунный люк, тупой и неподвижный, как надгробие.
Наступила тишина. Точнее, шум ветра внезапно стал оглушительным, он заполнил собой всё пространство, подчёркивая безмолвие между нами.
– Ты… что сделал? – спросил я тихо, но мой голос был уже другим. Он потерял бархатистость и тепло. В нём снова зазвучали знакомые, острые нотки – раздражения, злости, разочарования.
– Он… он выскользнул, – пробормотал Сергей, не отрывая глаз от лужи, как будто не веря в реальность происходящего. – Чёртов пакет… скользкий, как уж…
– Я же просил держать, а не жонглировать, как в цирке! – моё возмущение, долго сдерживаемое алкоголем и хорошим настроением, начало подниматься из глубин, как чёрная, маслянистая лава. Весь этот вечер, вся эта прекрасная, хрупкая иллюзия упёрлась в эту жалкую лужу дешёвой водки на грязном асфальте. Это было символично и невыносимо пошло.
– Да я и держал! Ты сам толкнул меня, когда поворачивался!
– Я? Я стоял как вкопанный и курил! Это ты, со своим «улеем», может, пространство не чувствуешь? Задницей не видишь, куда идешь?!
– Ой, да иди ты! – Сергей вспылил мгновенно. Его красивое, обычно беззаботное лицо исказила настоящая, животная злоба. – Сам виноват, суётся со своим курением, как паровоз! Три бутылки! Это ж сколько денег! И мои деньги там тоже были!
– Твои? – я фыркнул с презрением. – Ты вообще заплатил хоть рубль? Я платил! Я всё платил!
– А кто девчонок привёл, а? Кто настроение создавал? Это я платил! Вниманием! Временем! Я их уговаривал, убеждал!
Это была детская, пьяная, абсолютно идиотская перепалка, но она нарастала, как снежный ком, катящийся с горы, сметая на своём пути остатки здравого смысла и приличия. Каждое слово било не по противнику, а по хрупкому карточному домику нашего веселья, выстроенному на зыбком песке химии.
– Да пошёл ты со своими девчонками! Без тебя обойдёмся! Найдём других!
– О, точно! Обойдётесь! Пойдёте со своим рыжим котом бухать и философствовать! Жалкое, унылое зрелище!
– А ты что? Причёска твоя – самое жалкое зрелище в городе! «Улей»! На свалке такие причёски носят! Ты похож на дикобраза, которого током ударило!
– Молчи, алкаш конченый! Ты вон от себя воняет тоской и дешёвым портвейном за километр! Тебе бы в психушке сидеть, а не в баре работать!
Перешли на личности. Потом, почти мгновенно, – на отборный, уличный, грязный мат. Слова, которые обычно режут воздух, как стекло, в этой ситуации звучали особенно гротескно и жалко. Мы стояли друг напротив друга, два пьяных, разъярённых идиота, над лужей нашего разлитого, символического «счастья», под вой ветра, в полном одиночестве ночной улицы. И в этот момент, когда Сергей, ткнув пальцем мне в грудь, прорычал что-то особенно обидное про мою «никчёмную жизнь», что-то во мне щёлкнуло.
Это был не сознательный выбор. Не мысль. Чистый, животный инстинкт. Та самая яма в голове, куда был загнан мистер Хайд, внезапно открылась, и оттуда, с рёвом, вырвалось слепое, бессмысленное ярость. Я двинулся вперёд и изо всех сил толкнул Сергея в плечо. Он не ожидал такой резкости, отшатнулся, поскользнулся на мокром от водки асфальте и с глухим стуком упал на колени, мгновенно запачкав светлые джинны в грязной жиже. Он вскрикнул – не от боли, а от ярости, унижения и неожиданности. Его глаза загорелись чистой ненавистью. Он поднялся, рыча что-то нечленораздельное, и бросился на меня, сгорбившись, как бык.
Драка была короткой, уродливой, нелепой и по-настоящему жалкой. Мы молотили друг друга не столько кулаками, удар кулаком – это осознанное, почти спортивное действие, сколько открытыми ладонями, толкались, хватали друг друга за куртки, пытаясь повалить. Он ударил меня по лицу – щёлкающий, жгучий, звёздчатый удар, от которого в глазах потемнело. Я ответил, попав ему кулаком в солнечное сплетение. Он ахнул, согнулся. Мы сцепились в неловких объятиях, тяжело, сопя дыша друг другу в лица перегаром и злобой, потом вдруг, как по команде, расцепились и отпрянули друг от друга, как два пса, понявших бессмысленность и усталость от драки. Мы стояли, тяжело дыша, смотря друг на друга дикими глазами. У меня текла кровь из носа, тёплая и солёная, заливая губы и подбородок. У него была рассечена бровь – тонкая, аккуратная рана, из которой обильно струилась алая кровь. Она текла по его красивому лицу, заливая глаз, пачкая его безупречную кожу и капая на «улей», превращая его из произведения искусства в окровавленный, жалкий хохол.
Он смотрел на меня через струйку крови, вытирая лицо тыльной стороной ладони, что только размазало красное пятно.
– Кончено, – хрипло, с ненавистью выдохнул он. – Ты – конченый человек. Больше ни одной девчонки, ни одного человека к тебе я не приведу. Сиди тут в своей вонючей дыре один. Сгниешь тут со своим котом и своими бутылками.
Он развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь, спотыкаясь, прижимая руку к рассечённой брови. Его шаги гулко отдавались в ночной тишине, постепенно затихая. Я стоял, тяжело дыша, чувствуя, как адреналин отступает, оставляя после себя пустоту, леденящий холод во всём теле и тупую, нарастающую боль в скуле и в носу. Эйфория испарилась без следа, как лужа водки на этом пронизывающем ветру. Идиотская сцена. Разбитые бутылки. Кровь на асфальте, смешивающаяся с водкой. И я посреди этого всего, окровавленный, злой, проигравший.
Я не стал его догонять. Не стал звать. Какая разница? Я повернулся и, сплевывая кровь, побрёл обратно к своему дому. Один. С пустыми руками. С пустой, выжженной душой.
Поднимаясь по тёмной, скрипящей лестнице, я уже слышал приглушённый, но всё ещё оживлённый девичий смех из-за двери моей квартиры. Они всё ещё ждали. Весёлые, наивные, ничего не подозревающие. Ждали продолжения праздника, новой бутылки, новых шуток. Они верили в маску. Я открыл дверь. Три пары глаз – Катины насмешливые, Ленины наивные и Светины застенчивые – устремились на меня, ожидая увидеть за моей спиной Сергея с заветным пакетом. Увидели только меня. Одинокого. С окровавленным, опухшим лицом. С пустыми, виновато опущенными руками.
– Где Серёга? – первой спросила Катя, её улыбка медленно таяла.
– А… водка? – тихо, почти шёпотом добавила Лена, её взгляд бегал от моего лица к пустому пространству за моей спиной.
Я глубоко, с усилием вздохнул. Воздух ворвался в лёгкие, холодный и чужой. Сейчас нужно было сыграть последнюю, самую тяжёлую сцену этого дурацкого спектакля. Сорвать маску окончательно.
– Водки не будет, – сказал я плоским, усталым, лишённым всяких эмоций голосом. – Разбили. Все три бутылки. На улице. Мы с Сергеем… – я запнулся, подбирая слово, – поссорились. Подержались немного. Он ушёл.
В комнате повисло тяжёлое, неловкое, гробовое молчание. Веселье сдулось мгновенно, как воздушный шарик, проколотый иглой. Маска упала, и из-под неё показалось настоящее лицо этого места и его хозяина – мрачное, неухоженное, злое, проигравшее.
– Как это… поссорились? – не поняла Катя, её брови поползли вверх. – Вы же друзья были…
– Ну, поругались, – я пожал плечами, и это движение отдалось болью в спине. – Подержались. В общем, вечеринка закончена. Фейерверк не удался. Алкоголя больше не будет. Кто хочет – может идти. Свободны. Никто вас не держит.
Я сказал это не со злостью, не с обидой, а с полным, ледяным, тотальным безразличием. Именно это, наверное, и было самым страшным. Маска была сорвана, и под ней не оказалось вообще ничего. Ни раскаяния, ни сожаления, ни желания исправить. Только пустота и усталость.
Девушки переглянулись. Катя первая встала, её лицо стало жестким, почти презрительным.
– Ну… что ж. Ладно. Тогда мы, наверное… пойдём. Сидеть тут в темноте без дела…
Лена, покраснев и смутившись ещё сильнее, поспешно последовала её примеру. Они засеменили к выходу, бормоча что-то невнятное про «жаль», «как-то неловко» и «в другой раз, может». Света задержалась на секунду. Она посмотрела на меня своими большими, светлыми глазами, в которых читалось не осуждение, а скорее глубокая растерянность и даже капля непонятной жалости, и молча вышла вслед за другими.
Дверь закрылась с тихим, но окончательным щелчком. Тишина вернулась. Не та, весёлая, оживлённая пауза между шутками, а густая, тяжёлая, знакомая тишина одиночества, которая обрушилась на меня всем своим весом. Я остался один. Случилось то, что должно было случиться. Иллюзия не просто треснула – она разбилась вдребезги, как те три бутылки на асфальте, оставив после себя лишь осколки и грязь.
Но не совсем. Когда я, отряхнувшись, повернулся, чтобы идти на кухню за сигаретой и тряпкой, чтобы вытереть кровь с лица, я услышал стук в дверь, одна из девушек решила осталась. Это была Света, тихая блондинка-маляр. Она зашла и села на тот самом синей диван в пустой комнате, согнувшись, обхватив колени руками, и смотрела в пол. Казалось, она пыталась стать как можно меньше, незаметнее.
– Ты… – я начал и остановился. – Почему не ушла?
Она подняла на меня глаза, потом снова опустила.
– Некуда, – просто сказала она. – Общага закрыта уже. Двери на замок. А подруга, у которой я ночевать собиралась… она с Катей ушла.
В её голосе не было ни упрёка, ни кокетства, ни надежды. Была простая, усталая констатация факта. Она оказалась такой же заложницей обстоятельств, такой же случайной пылинкой в хаосе, как и я. Ей просто некуда было деться.
– О, – сказал я, чувствуя странное облегчение. Хоть кто-то разделит со мной этот крах. – Ну… что ж. Оставайся тогда. Место есть. Диван твой.
Мы ещё немного посидели в разных комнатах, почти не разговаривая. Я нашёл на кухне остатки какого-то старого, сладкого, забытого вина «Кагор» в пыльной бутылке из серванта. Вино было липким и приторным, но алкоголь в нём ещё оставался. Я принёс две чашки, налил. Мы выпили молча. Потом она, зевнув детским, беспомощным зевком, сказала:
– Я спать хочу. Ужасно.
– Иди в спальню. Я тут, на диване.
Она кивнула, не глядя на меня, и поплелась в спальню, пошатываясь от усталости и выпитого. Я остался сидеть на кухне, докуривая сигарету за сигаретой, слушая, как ветер за окном воет и бьётся в стекло, принося отголоски разбитой ночи, разбитых бутылок, разбитой дружбы. Потом, уже на рассвете, когда серый, больной свет начал пробиваться сквозь грязные стёкла, а сознание отключалось от усталости, боли и остатков алкоголя, я поднялся и, шатаясь, прошёл в спальню. Она уже спала, заняв самый краешек кровати, свернувшись калачиком под моим старым ватным одеялом. Я лёг, с другой стороны, не раздеваясь, только скинув ботинки. Между нами лежала целая пропасть неловкости, безразличия и усталости. Но в этой пропасти, через тёмное пространство кровати, всё же чувствовалось слабое, животное тепло другого живого существа. И в этот момент это было лучше, чем полная, леденящая пустота одиночества. Это было хоть какое-то, пусть и случайное, событие.
Утро. Оно пришло не как рассвет, не как начало нового дня. Оно пришло как обвал. Как катастрофа. Сознание вернулось не постепенно, не осторожно, а рухнуло на меня всей своей чудовищной, невыносимой тяжестью. Похмелье. Это слово слишком мелкое, бытовое. Это было тотальное, всепоглощающее, пыточное состояние. Каждая клетка моего тела кричала, визжала, вопила о яде, который я в неё влил накануне. Голова была не просто тяжёлой. Она была тисками, которые медленно, с неумолимой силой, сжимали мой череп изнутри, выжимая последние капли мысли. Боль была пульсирующей, ритмичной, билась в висках в такт едва слышному сердцебиению. Сухость во рту была такой, что казалось, язык превратился в кусок старой, потрескавшейся кожи, прилипшей к нёбу. Я пытался сглотнуть, и это было мучительно. Желудок сжимался спазмами, подкатывала тошнота, горькая и беспомощная. Свет, жёлтый, утренний, настойчивый, пробивавшийся сквозь грязные, никогда не мытые шторы, резал глаза, как осколки тех самых бутылок. Каждый луч был иглой, вонзающейся прямо в мозг.
Я открыл глаза. Потолок с коричневым пятном от протечки. Комната. Она снова была прежней. Не уютным пристанищем, не местом весёлой вечеринки, а затхлой, грязной, унылой, вонючей камерой. Пыль висела в луче света, медленно вращаясь. Вещи валялись в беспорядке: моя куртка на полу, пустая пачка сигарет, чашка с остатками вина. Запах – неописуемая, тошнотворная смесь вчерашнего табачного дыма, пота, перегара, сладковатого запаха дешёвого парфюма и чего-то кислого, несвежего, больного.
Я осторожно, с величайшей предосторожностью, чтобы не спровоцировать новый приступ головокружения или тошноты, поднялся с кровати. Кости ныли, мышцы отзывались болью на каждое движение – отголоски вчерашней дурацкой драки. Рядом, всё так же свернувшись калачиком, спала Света. Её лицо во сне потеряло натянутую улыбку и стало детским, размягчённым, беззащитным. На щеке остался след от складки на простыне. Я не стал её будить. Зачем? Пусть спит. Ей, наверное, тоже несладко сегодня утром, хоть она и выпила меньше.
Я, держась за стену, как старик, побрёл на кухню. Картина, которая предстала там, вызвала у меня новый, мощный спазм отвращения, уже не физического, а глубоко душевного.
Мерзость. Абсолютная, законченная мерзость.
Опустошённая бутылка вина, валяющаяся на боку. Окурок, плавающий в остатках липкой, тёмно-красной жидкости в грязном стакане. Ещё несколько окурков, торчащих из переполненной жестяной банки-пепельницы. Пятна на клеёнке стола – бурые от вина, жирные от чего-то съедобного, липкие от пролитых напитков. Пустая, смятая в комок пачка сигарет. Обрывки фантиков от шоколада. Всё это в жёлтом, безжалостном, обличающем утреннем свете выглядело не как следы веселья, не как атрибуты прошедшей вечеринки. Это выглядело как археологические находки с места катастрофы. Как неопровержимые вещественные доказательства полного падения, бессмысленного расточительства времени, здоровья, денег, сил. Как выставка собственного ничтожества. Какая-то крошка хлеба, засохшая и прилипшая к тыльной стороне моей ладони. Я с омерзением, с силой стряхнул её, и она упала на пол, присоединившись к общему хаосу.
Я был трезв. Совершенно, абсолютно, болезненно трезв. И снова – хмурый, задумчивый, угрюмый, невесёлый. Мистер Хайд вернулся в полном объёме, отягощённый ещё и последствиями вчерашнего бегства, разбитыми бутылками, дракой, кровью и стыдом. Он сел на стул, осторожно, со стоном, достал из заначки, припрятанной за холодильником, новую пачку сигарет, с трудом вытащил одну, закурил. Первая затяжка вызвала приступ кашля. Дым теперь не приносил облегчения, не был ласковым. Он был едким, горьким, он лишь подчёркивал горечь и сухость во рту, напоминая о вчерашнем злоупотреблении.
И я думал. Сидел и думал. Не о высоких материях, не об абсурде бытия. Думал об этом театре химических превращений, о котором только что отыграл спектакль. О химическом человеке, который был таким обаятельным, таким добрым, таким весёлым, таким человечным. И о том, как чудовищно быстро, по одной дурацкой, ничтожной случайности – поскользнувшейся руке, упавшему пакету – он превратился обратно в монстра. В злобного, циничного, одинокого, который ругается матом, бьётся в пьяной драке из-за трёх бутылок водки, прогоняет «друзей», оскорбляет случайных девушек и остаётся в полном одиночестве среди осколков, грязи и разочарования. Что из этих двух ипостасей было настоящим? Добрый, глуповатый, очаровательный парень, который играл с котом, интересовался жизнью других, смеялся и шутил? Или этот озлобленный, измученный, циничный тип с окровавленным лицом и пустым взглядом, сидящий сейчас в разгромленной кухне? Оба. Оба были подлинными. Просто для активации одного требовался специальный, химический реагент. И этот реагент был одновременно и лекарством, и смертельным ядом. Он создавал яркую, убедительную иллюзию жизни, а потом беспощадно, жестоко её разрушал, оставляя после себя лишь руины, физические и душевные, и это чудовищное, унизительное похмелье – расплату за кратковременный побег.
Я затушил недокуренную сигарету, поднялся. Нужно было собираться на практику. Этот факт, как холодный душ, прояснил сознание. Я умылся в ванной ледяной водой из-под крана. Это была настоящая пытка, от которой сводило скулы и перехватывало дыхание, кое-как, с помощью куска мыла непонятного цвета и возраста, привёл себя в более-менее человеческий вид. Надел относительно чистую, то есть, не воняющую потом и дымом рубашку и те же джинсы. Прошёл мимо спальни. Света ещё спала, её дыхание было ровным. Я оставил её там. Никаких чувств, никаких обязательств, никаких планов. Просто ещё один случайный, мимолётный гость, застрявший на ночь в моём личном, маленьком аду. Утром она уйдёт, и мы больше никогда не увидимся. Таков закон хаотических связей.
Я вышел из квартиры, двери я никогда не закрывал, это место часто было пристанищем моих одноразовых знакомых. Лестница, подъезд, улица. Утренний воздух был холодным, чистым, почти стерильным после спёртой атмосферы квартиры. Он обжигал лёгкие, но не освежал, а лишь болезненно контрастировал с внутренней грязью, усталостью и болью.
Идя по своему обычному маршруту, я видел следы вчерашнего, как следы преступления. Вот тот самый разбитый полиэтиленовый пакет, всё ещё валяющийся у злосчастного люка. Он примёрз к асфальту. Стекло вокруг поблёскивало тускло, как слёзы. Засохшие, грязные, бурые лужицы – смесь воды, водки и пыли. И немного в стороне, на сером асфальте, – несколько тёмных, почти чёрных, засохших пятен. Кровь. Моя? Сергея? Неважно. След стычки, след идиотизма, след падения. Я смотрел на это и чувствовал лишь одно: гадость. Примитивная, физиологическая, отвратительная гадость всего произошедшего. Гадость, которой не было оправдания.
Я шёл, не глядя по сторонам, опустив голову, погружённый в свои мрачные, самобичующие, безысходные мысли. Они теперь были не философскими прозрениями, а просто констатацией факта: я – неудачник, я – алкоголик, я – грубиян, я – одиночка. Шаг за шагом. Асфальт под ногами, голые, чёрные ветки деревьев, серые, безликие панельные дома.
И вот он снова – путепровод. Я даже не заметил, как ноги сами, по привычке, понесли меня сюда. Я поднялся на него, и холодный ветер, тот самый, что мешал мне вчера закурить, встретил меня наверху с новой силой. Я остановился посередине, на том самом месте, что и вчера днём. Опёрся локтями о холодный, шершавый, липкий от городской грязи парапет. Внизу лежали рельсы, такие же холодные, безжизненные, неумолимые.
Я оглянулся вокруг. Город внизу постепенно просыпался, начиналось движение, где-то загудели первые машины. Но здесь, на высоте, было тихо и пусто. Только ветер гудел в ушах, навевая воспоминания о вчерашнем вечере, о неудавшемся зажжении сигареты, о падении пакета, о звоне разбитого стекла, о криках, о драке…
А потом я увидел вдалеке, на самом горизонте, там, где рельсы, сходясь, сливались в одну тонкую, чёрную линию, крошечную, мерцающую точку. Она росла. Появлялся сначала дымок, потом – едва слышный, но нарастающий, глубокий гул, идущий от самой земли. Поезд. Тот самый длинный, тяжёлый, безымянный товарняк, несущийся из ниоткуда в никуда, везущий в своих чревах уголь, лес, металл – сырьё для чужой, неведомой жизни. Его гудок, протяжный, тоскливый, полный непонятной тревоги, прорезал утреннюю тишину.
Я стоял и смотрел, не отрываясь, как он приближается, набирая скорость, мощь, превращаясь из точки в чудовище, в ревущего, грохочущего, слепого и бездушного посланника иного мира. И ждал.
Глава 6. Проникновение
Поезд не приближался – он нарастал. Издалека он был лишь точкой, порождающей содрогание рельс, потом – гулом, заполняющим всё пространство под мостом, и наконец – ослепительным, ревущим чудовищем из стали, дыма и неумолимой скорости. Он был чистым воплощением закона инерции: масса, приведённая в движение, не может остановиться сама собой. Для этого нужна другая масса, другой закон – закон сопротивления, разрушения, превращения энергии в трение, металла в осколки, жизни в мясо. Он был слеп, яростен и абсолютно прост в своей цели: двигаться туда, куда ведут рельсы. В этом была какая-то первобытная, очищающая правота, недоступная сложному, запутанному сознанию. Простота: сталь, скорость, направление. Финальное решение.

