banner banner banner
Ловушка для гения. Очерки о Д. И.Менделееве
Ловушка для гения. Очерки о Д. И.Менделееве
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ловушка для гения. Очерки о Д. И.Менделееве

скачать книгу бесплатно

К концу июня добрались до учебных пособий. Чтобы «означить сочинения, по коим оные [курсы учений] должны впредь быть преподаваемы», решено было создать специальный комитет [Сборник МНП-2, т. 2, 1-е отд., № 15, стб. 29–30].

Комитет устройства учебных заведений при А. С. Шишкове (до его отставки с поста министра в апреле 1828 года) провел пятьдесят одно заседание, рассматривая самые разные вопросы, но такие темы, как ограниченность сумм, выделяемых на содержание преподавателей и чиновников, несовершенство уставов, недостаточное внимание к учебному делу со стороны попечителей округов и т. п., должного анализа не получили.

В 1827 году, ознакомившись с представленными ему бумагами, император написал:

Из всего этого извлекаю я следующее: чтоб были университеты у нас по делу, а не по одному названию, как ныне, нужно: 1. Уставы; 2. Профессоры; 3. Студенты. – 1. Уставы есть, но или нехороши, или худо соблюдаются; стало должно исправить и строжайше Министерству просвещения смотреть за их соблюдением. 2. Профессоры: есть достойные, но их немного, и нет им наследников; их должно готовить; и для сего лучших студентов, человек двадцать, послать на два года в Дерпт, и потом в Берлин, или в Париж, и не одних, а с надежным начальником на два же года; все сие исполнить немедля. 3. Студенты. Так как граф Строганов весьма справедливо заметил, у нас их нет, а называются такими сволочь шалунов, или мальчишек, не только не готовых следовать курсам университетов, но с трудом годящихся в высшие классы гимназий. Сие не исправится, доколе Комитет будет столь медленно заниматься порученным ему делом, а пройдет еще год до появления ожидаемых мной уставов низших училищ. Я требую непременно, чтоб дело шло поспешнее[60 - Цит. по: [Булгакова, 2004, с. 126]. Здесь слово «сволочь» употреблено в его первоначальном значении: «сволочь вместе». Так при Петре I называли строителей Петербурга, привезенных из разных мест. – И. Д.].

Однако, как бы то ни было, ситуация в большинстве российских университетов в первые два десятилетия николаевского царствования заметно улучшилась[61 - Ко времени университетской реформы 1835 года в России насчитывалось 24 высших учебных заведения, в том числе шесть университетов (Московский, Дерптский, Казанский, Харьковский, Санкт-Петербургский, Святого Владимира в Киеве; университеты в Вильно и в Варшаве были закрыты Николаем I в ответ на польское восстание 1830 года), четыре лицея (Демидовский в Ярославле, Царскосельский, Ришельевский в Одессе, князя Безбородко в Нежине) и три духовных академии (Киевская, Московская и Петербургская). Многие вузы (Главный педагогический институт, Военная академия, Главное инженерное училище, Артиллерийское училище, Морской кадетский корпус, Институт инженеров путей сообщения, Институт корпуса горных инженеров, Медико-хирургическая академия, Училище правоведения, Учебное отделение для восточных языков при Восточном департаменте Министерства иностранных дел) находились в столице.]: в 1832–1842 годах число студентов в университетах (без учета Польши и Финляндии) выросло с 2,1 тыс. до 3,5 тыс. (в том числе получивших диплом об университетском образовании – с 477 до 742)[62 - Тогда же количество гимназий увеличилось с 64 до 76, уездных училищ – с 393 до 445, приходских училищ – с 555 до 1067, частных школ (включая пансионы) – с 358 до 531, преподавателей и чиновников в системе образования – с 4,8 тыс. до 6,8 тыс. Кроме того, следует отметить, что Николай I предпочитал специальное, инженерно-техническое и военное образование университетскому. При нем были открыты такие высшие учебные заведения, как Главное инженерное училище, Военная академия Генерального штаба, Строительное училище (Институт гражданских инженеров), Петербургский практический технологический институт, Училище правоведения.] и продолжало расти, в Дерптском университете был создан профессорский институт для подготовки университетских преподавателей, несколько десятков выпускников российских университетов было отправлено за границу за казенный счет для подготовки к занятию профессорских должностей[63 - С будущих профессоров была взята подписка, что они обязуются после окончания института, стажировки за границей прослужить по учебной части в России не менее 12 лет. Некоторые, как, например, А. В. Никитенко, по этой причине отказывались ехать в Дерпт.], профессорские кафедры заняло 113 молодых ученых, прошедших зарубежную стажировку, в два с половиной раза увеличилось жалованье профессорско-преподавательскому составу (после принятия Устава 1835 года), на треть возросло число университетских профессоров, которые могли готовить учеников по самым высоким европейским стандартам, было принято (в октябре 1827 года) постановление «О распространении на все казенные учебные заведения предоставленного университетам права выписывать из-за границы беспошлинно разные учебные и художественные предметы» [Сборник МНП-2, т.2, 1-е отд., № 49, стб.101] и т. д. Этот комплекс мер и позволил сформироваться первому поколению русских ученых профессоров, в число которых входили А. А. Воскресенский, Н. И. Пирогов, М. С. и С. С. Куторги, Т. Н. Грановский, В. С. Печерин и др.[64 - Подробнее см.: [Карнаух, 2010].]

А. И. Герцен отмечал, что в Москве «университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены – историческое значение, географическое положение и отсутствие царя» [Герцен, 1954–1965, т. 8, с. 106].

Конечно, события 1830-х годов (Июльская революция во Франции, Бельгийская революция, Польское восстание, холерные бунты в Центральной России) сказались на университетской политике правительства. В первом номере «Журнала Министерства народного просвещения» было ясно заявлено, что «только правительство имеет все средства знать и высоту успехов всемирного образования, и настоящие нужды Отечества» [ЖМНП, 1834, ч.1, с. IV], т. е. правительство объявлялось главным интеллектуалом империи.

«Мы, то есть люди девятнадцатого века, – доверительно делился своими мыслями назначенный в 1833 году министром народного просвещения граф С. С. Уваров[65 - С. С. Уваров возглавил Министерство народного просвещения в марте 1833 года на правах управляющего, и лишь в апреле 1834 года последовал именной указ о назначении его министром.], – в затруднительном положении: мы живем среди бурь и волнений политических. Народы изменяют свой быт, обновляются, волнуются, идут вперед. Но Россия еще юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь еще, сих кровавых тревог. Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее» [Никитенко, 2005, т.1, с. 362].

Особое внимание было уделено нравственному воспитанию студентов.

Дисциплинарные правила… очерчивали не только рамки учебной деятельности студента, но и нормы его поведения, а внутриуниверситетский надзор контролировал поступки и даже образ мысли учащихся. ‹…› Студент, независимо от возраста, не считался полноценным членом общества, время его обучения использовалось и для укоренения в неокрепших умах политической благонадежности и общественной нравственности. ‹…› Нравственность студентов определялась как залог их академических успехов (!), а также как условие воспитания «истинных сынов церкви, верных служителей престолу и полезных отечеству граждан» [Жуковская, Казакова, 2018, с. 94–95].

С начала 1830-х годов сценарий «родительской» опеки и присмотра за студентами со стороны руководства и преподавателей, как и вообще «семейный стиль» общения внутри корпорации, уступал место мелочному государственному контролю всех сторон жизни учебных заведений. «Государство стремилось максимально сузить правовое поле универсанта, поставить под контроль не только учебную деятельность, но и пространство частной жизни учащихся, их мысли и убеждения» [Жуковская, Казакова, 2018, c. 98]. В 1831 году был опубликован указ императора Правительствующему Сенату от 18 февраля, в котором говорилось:

Мы (Николай I. – И. Д.) с прискорбием усматриваем некоторые примеры стремления к образованию юношества вне Государства, и вредные последствия для тех, кои таковое чужеземное воспитание получают. Молодые люди возвращаются иногда в Россию с самыми ложными о ней понятиями. Не зная ее истинных потребностей, законов, нравов, порядка, а нередко и языка, они являются чуждыми посреди всего отечественного. В отвращение столь важных неудобств, Мы признали нужным постановить следующее: 1) российское юношество от 10 до 18 лет возраста должно быть воспитываемо предпочтительно в отечественных публичных заведениях, или, хотя бы и в домах своих, под надзором родителей и опекунов, но всегда в России; 2) изъятия из сего правила могут быть делаемы единственно по каким-либо важным причинам, и никогда иначе, как с Нашего разрешения; 3) юноши моложе 18 лет возраста не могут быть отправляемы в чужие края для усовершенствования в науках; 4) те, при воспитании коих не будут соблюдены вышеизложенные правила, лишаются права вступать в военную и во всякую другую государственную службу [Сборник МНП-2, т. 2, 1-е отд., № 156, стб. 423–424].

Меры, предусмотренные этим указом, а также другим, от 9 ноября того же года, в котором император повелевал, чтобы «впредь в студенты университетов никто не был принимаем, не окончив в гимназиях полного курса положенных наук и не получив одобрительного о том свидетельства» [Сборник МНП-2, т.2, 1-е отд., № 179, стб.458–459][66 - А тех, кто получил домашнее образование или учился в частных пансионах и желал поступить в университет, велено было «подвергать строгому испытанию во всех предметах полного гимназического учения» и принимать в университет, только если они показали «равные познания с теми, кои с успехом окончили учение в гимназиях» [Сборник МНП-2, т. 2, 1-е отд., № 179, стб. 458, 459].], фактически вынуждали дворян давать своим отпрыскам образование в России.

Тем самым все стороны жизни учебных заведений России были при Николае Павловиче определены, как выразился Т. Н. Грановский, «со всей возможной отчетливостью»[67 - Цит. по: [Виттекер, 1999, с. 151].].

Устав, высочайше утвержденный 26 июля 1835 года и предназначавшийся для четырех университетов (Московского, Санкт-Петербургского, Казанского и Харьковского), освобождал университеты от надзора за образовательными учреждениями в учебных округах, университеты потеряли ряд судебных привилегий, возросла роль попечителя (ему непосредственно подчинялось университетское Правление, и он мог приостановить любое решение Совета или ректора). Выборность ректора была восстановлена, хотя окончательно он утверждался императором, а проректор и деканы – министром. Функции Совета были ограничены. Менялась структура университета, он отныне состоял из трех факультетов: медицинского, юридического и философского с двумя отделениями: физико-математическим и историко-филологическим. Число кафедр увеличивалось до 53, впервые формировались кафедры русской истории, истории и литературы славянских наречий и др. В каждом университете открывалась общеуниверситетская кафедра богословия, церковной истории и церковного законоведения для всех студентов греко-российского вероисповедания.

Накануне высочайшего утверждения императором Общего устава российских университетов попечителям учебных округов были разосланы копии доклада С. С. Уварова Николаю I от 15 июля 1835 года «Об увольнении некоторых профессоров с полным окладом пенсии». В этом документе сформулирована важнейшая задача университетской реформы: удалить «профессоров без заслуг, но без нарекания, опоздалых на их поприще, малоспособных к преподаванию, одним словом, просто доживающих срок к получению пенсии»[68 - Цит. по: [Костина, 2012, с. 235].].

А чтобы уменьшить недовольство увольняемых, им была предоставлена в два раза большая пенсия (за счет Министерства финансов). Главным требованием к профессорам, согласно Уставу 1835 года (§ 76), стало наличие докторской степени, а не просто «дара преподавания». С. С. Уваров подчеркивал важность этого требования, поскольку необходимо, чтобы преподаватели излагали «не общепризнанные истины, а результаты собственных исследований» [Андреев, 2001, с.196]. В этой ситуации многим пришлось либо (как, например, С. П. Шевырёву) писать и защищать (причем в кратчайшие сроки) докторскую диссертацию, либо оставить преподавание (как Н. В. Гоголю, который, по отзыву попечителя Петербургского университета князя М. А. Дондукова-Корсакова, «едва ли может выдержать докторский экзамен»[69 - Цит. по: [Там же, с. 237].]). С апреля 1838 года путь к докторской степени был облегчен: отныне не нужно было проходить трудную и длительную процедуру письменных и устных испытаний и публичных лекций, а также согласования решений факультетского и общеуниверситетского советов, а просто представить текст диссертации [Сборник МНП-2, т.2, 1-е отд., № 538, cтб. 1036–1037].

Ил. 3. Сергей Семёнович Уваров. Портрет работы В. А. Голике. 1833. Муромский историко-художественный музей

В итоге, – и это особенно важно, – в 1830–1840 годы университетские кафедры стали заполняться интеллектуалами новой генерации, что повышало престиж российских университетов, и, как охарактеризовала ситуацию Ц. Х. Виттекер, «даже в русских Обломовках, описанных Гончаровым, смирились, что „уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем учения“» [Виттекер, 1999, с. 175].

И о том же писал М. Е. Салтыков-Щедрин:

К похвале помещиков того (т. е. дореформенного. – И. Д.) времени я должен сказать, что, несмотря на невысокий образовательный уровень, они заботливо относились к воспитанию детей, – преимущественно, впрочем, сыновей, – и делали все, что было в силах, чтобы дать им порядочное образование. Даже самые бедные все усилия напрягали, чтобы достичь благоприятного результата в этом смысле. Недоедали куска, в лишнем платье домочадцам отказывали, хлопотали, кланялись, обивали у сильных мира пороги… Разумеется, все взоры были обращены на казенные заведения и на казенный кошель, и потому кадетские корпуса все еще продолжали стоять на первом плане (туда легче было на казенный счет поступить); но как только мало-мальски позволяли средства, так уже мечтался университет, предшествуемый гимназическим курсом. И надо сказать правду: молодежь, пришедшая на смену старым недорослям и прапорам, оказалась несколько иною [Салтыков-Щедрин, 1965–1977, т. 17, с. 336].

Историки называют многие положительные стороны университетской политики Николая I, проводимой С. С. Уваровым: «…должность профессора и ученая степень доктора наук соответствовали довольно высокой ступени Табели о рангах – VI–VII классам, до 1845 года сообщавшим потомственное дворянство. Ученая карьера по обилию льгот и преимуществ была приравнена к другим отраслям гос ударственной службы, оставляя профессору университета большую перед чиновниками других ведомств свободу распоряжаться своим временем и право на творческую деятельность. Ученому чиновнику были гарантированы не только государственная квартира или квартирные деньги, но систематическая прибавка к жалованию за выслугу, пенсионное обеспечение с возможностью продолжать чтение лекций еще в течение 5, 10 или 15 лет (по способностям), заграничные командировки с научной целью, отпуска для лечения и улаживания семейных и хозяйственных дел. Университетская корпорация при Уварове стала в национальном, профессиональном и социальном отношениях гораздо более монолитной и ощущала себя таковой» [Жуковская, Ростовцев, 2013, с. 95]. Кстати, и Д. И. Менделеев отдавал Уварову должное, главным образом за то, что министр «особенно неустанно хлопотал о науке и достиг в самом деле того, что высшие учебные учреждения в России стали переходить из немецких рук в руки русских» [Менделеев, 1991, с. 223].

С. С. Уваров делал все возможное, чтобы погасить опасения императора и многих высших чиновников относительно революционного потенциала высшего образования. Естественно, он не мог в полной мере реализовать в России идею гумбольдтовского университета, основанного на трех принципах: 1) академической свободы, или свободы преподавания и обучения («академическая свобода позволяет профессорам самостоятельно строить содержание своих курсов в рамках заданного предмета, а студентам – свободно выбирать изучаемые дисциплины, при отсутствии обязательного для всех учебного плана»); 2) единства преподавания и исследования (т. е. принципа, требующего «от профессора не гелертерского воспроизводства готового знания, а участия в научном процессе, от студента – сотворчества в научном исследовании»); 3) формирования университетов нового типа как центров науки, когда научная деятельность оказывается «главным критерием их полезности и основанием внутренней ротации кадров „ученого сословия“» [Жуковская, Ростовцев, 2013, с. 94–95]. Если, в соответствии с третьим принципом В. фон Гумбольдта, С. С. Уварову удалось серьезно обновить кадровый состав университетов, то, что касается первых двух принципов, их реализация была лишь частичной и ограничивалась многими бюрократическими препятствиями и практикой назначения попечителей и прочих чиновников от просвещения из числа лиц, чуждых и науке, и духу университета. Но даже частичное воплощение гумбольдтовского идеала дало замечательный результат: в России начала формироваться отечественная университетская наука, которая в своих лучших образцах оказалась зачастую не ниже западноевропейской. Да и бюрократический аппарат империи получил неплохое пополнение, о чем уже упоминалось выше. Но даже частичное воплощение гумбольдтовского идеала университета оказалось несовместимым с авторитарным правлением.

Коварная особенность бюрократической манеры управления чем бы то ни было, в том числе наукой, культурой и образованием, является тенденция захватывать все новые позиции, подчиняя себе все аспекты регулируемой таким образом деятельности, не оставляя место ни свободе выбора, ни здравому смыслу, ни учету подлинных государственных интересов. Все утопические надежды Уварова создать в России систему образования, воспитанники которой будут «русскими по духу и европейцами по образованию», рушились перед натиском идеологизированной (не без участия того же С. С. Уварова) бюрократии, ставшей раковой опухолью на теле российской культуры.

В 1839 году была введена плата за обучение, которая время от времени повышалась, а позднее, в 1847 году, был упразднен разряд приватных слушателей и ограничен доступ в университет посторонним лицам. Вскоре и без того неблагоприятная ситуация резко ухудшилась.

«По мне же, самодержец автократ – не варвар, но похуже во сто крат»[70 - Дж. Г. Байрон. «Дон Жуан» (Песнь девятая).]

Контроль над образованием и вообще над всякой интеллектуальной деятельностью в России еще более усилился, когда в Западной Европе разразилась гроза 1848–1849 годов, так называемая «Весна народов». В странах континентальной Европы начался новый период, когда власть перешла к «модернизаторскому руководству» [Black, 1966, p. 76][71 - Здесь и далее перевод с иностранных языков мой, кроме оговоренных случаев.].

Встревоженный революционными движениями император, «на мгновение потрясенный» (С. С. Уваров)[72 - Цит. по: [Шевченко, 2003, с. 122].], решил, что надо принять срочные и решительные меры по предотвращению чего-либо подобного в империи. Разумеется, 370-тысячная русская армия была срочно, уже летом 1848 года, сосредоточена у западных границ государства и через год выступила против восставших венгров. Но не менее беспокоила Николая I обстановка внутри страны. Следовало немедленно нейтрализовать распространение неконтролируемого вольномыслия. «Охранительная тревога» охватила российские верхи. «По сравнению с революционной заразой даже холера, снова вернувшаяся в Россию, уже не казалась такой опасной. Николая больше заботил карантин нравственный…» [Олейников, 2012, с. 287]. В марте 1848 года император сообщает И. Ф. Паскевичу в Варшаву: «Здесь все спокойно. Выезды за границу я совершенно запретил, сделай то же у себя; въезд к нам только за личной ответственностью министров и с моего предварительного разрешения, вели то же и в Польше; и в особенности прекрати свободный выезд по железной дороге»[73 - Цит. по: [Олейников, 2012, с. 287].]. Необходимо было в срочном порядке умножить число «умственных плотин» (С. С. Уваров) [Барсуков, 1888–1910, кн.4, с. 85].

Прежде всего был усилен контроль над прессой. Внезапно выяснилось, что направление многих российских журналов «весьма сомнительное», да и вообще, какое издание ни возьми, в нем, как выразился князь П. А. Вяземский, «каждое слово есть обиняк» [Щебальский, 1862, 53], а посему был создан так называемый Бутурлинский комитет, или Комитет 2 апреля 1848 года (официальное название – Комитет для высшего надзора за духом и направлением печатаемых в России произведений). Надо было срочно урезонить виртуозов пера, «обуздав единожды твердыми мерами врожденную строптивость периодических изданий» [Уваров, 1864, с.96] и особенно, как выразился его величество, «некоторую часть московских тунеядцев»[74 - Цит. по: [Там же, с. 289].]. Редакторам петербургских изданий было объявлено, что «за напечатание либеральных и коммунистических статей они подвергнутся личному взысканию, независимо от ответственности цензуры»[75 - Цит. по: [Там же, с. 288].].

В «мрачное семилетие» николаевского царствования (1848–1855), т. е. в период, который бросил тень на все тридцатилетнее правление Николая Павловича, Комитет проделал колоссальную работу по обеспечению доступными ему способами порядка и стабильности в империи, «храня целомудрие прессы»: по его докладам в 1848 году был сослан в Вятку М. Е. Салтыков-Щедрин, в 1852-м – выслан в Спасское-Лутовиново И. С. Тургенев и т. д. В 1849 году Комитет заблокировал принятие нового цензурного устава. Министр народного просвещения граф С. С. Уваров, поддержавший статью проф. И. И. Давыдова в защиту университетов и университетских реформ 1830-х годов [Давыдов, 1849], которая крайне не понравилась Николаю I, начертавшему: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя», 20 октября 1849 года вынужден был уйти в отставку[76 - Подробнее о причинах отставки С. С. Уварова см.: [Виттекер, 1999, с. 258–271].], после чего, несмотря на болезни и переживания в связи со смертью жены, скончавшейся еще в июле 1849 года, он прожил последние шесть лет своей жизни вполне мирно, счастливо и деятельно. Оставаясь на посту президента Императорской Академии наук, даже магистерскую диссертацию защитил в Дерпте (о происхождении болгар), докторскую готовил…

Он предпочитал ничего не говорить о шагах властей после 1848 года, но одно стихотворение Байрона, им переписанное, возможно, выражает его разочарование и веру в правильность своего пути.

What shall I say to Ye;
Since my defence must be your condemnation?
You are at once ofenders and accusers,
Judges and executioners! – Proceed
Upon your power! [Виттекер, 1999, с. 269][77 - Что говорить, когдаМоя защита – обвиненье вам?Злодеи – вы, но вы и прокуроры,И судьи вы, и палачи. Власть ваша,И действуйте (англ.). —Байрон. «Марино Фальеро, дож Венецианский» (акт 5, сцена 1; пер. Г. Шенгели) [Виттекер, 1999, с. 269, примеч.].].

Как умны, смелы и прекрасны бывают чиновники в отставке! Какое чудо природы такой человек! Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями! Век бы слушать…

В начале 1849 года по Петербургу и Москве поползли слухи о предстоящем закрытии всех университетов. Однако сделать это Николай I не мог, образованные специалисты и чиновники империи были необходимы[78 - Поэтому С. С. Уваров защищал привилегии выпускников высших учебных заведений при принятии на службу и прохождении ее.]. Но что-то предпринять было надо, чтобы, по выражению Уварова, «дух учебных заведений был по возможности огражден от заразы мнимого европейского просвещения, не совместимого ни с нашими учреждениями, ни с благоденствием Отечества»[79 - Цит. по: [Шевченко, 2003, с. 253].]. Как видим, в руководстве российским образованием смешались две разнородные тенденции – идеологическая и просветительская, причем первой был отдан безусловный приоритет.

В итоге выборы ректоров университетов были заменены их назначением министром (без определения срока пребывания в должности), с последующим утверждением императором, в целях «неупустительного прохождения» ректорами «своего важного звания». При этом ректор отбирался не из числа профессоров данного университета. Он, как и другие чиновники империи, должен был неукоснительно соблюдать все начальственные установления [Сборник МНП-2, т.2, 2-е отд., № 494, стб.1104–1105], и его (как и деканов) главной обязанностью стал надзор за преподаванием. Даже жениться ректор не мог без разрешения попечителя. Каждый профессор должен был представить декану подробную программу курса с указанием используемой литературы.

Программа утверждалась на собрании факультета. При ее рассмотрении имелось в виду, «чтобы в содержании… не укрывалось ничего не согласного с учением православной церкви, с образом существующего правления и духом государственных учреждений»[80 - Цит. по: [Высшее образование, 1995, с. 84].]. Декан обязан был следить за точным соответствием лекций программам и докладывать о любом отступлении.

18 марта 1848 года был прекращен доступ в страну «всем вообще без исключения иностранцам и иностранкам, желающим отправиться в Россию для посвящения себя воспитанию юношества» [Сборник МНП-2, т.2, 2-е отд., № 428, стб. 897] (речь шла о «домашних наставниках», деятельность которых была неподконтрольна властям). Министерство народного просвещения постоянно проводило «мониторинг» состояния умов в учебных заведениях. Свод законов, инструкций, рескриптов, распоряжений и постановлений об образовании изрядно распух.

С весны 1848 года преподавание государственного права европейских стран было приостановлено. Заграничные командировки отменялись. В апреле 1849 года император запретил печатать в журналах статьи «за и против университетов как правительственных учреждений» [Лемке, 1904, с. 234].

21 марта 1849 года была проведена так называемая бифуркация в гимназиях: начиная с четвертого класса вводилось разделение курса в зависимости от склонности учащихся и их дальнейших планов (для тех, кто собирался поступать в университет, вводилось (также с 4-го класса) изучение латыни, но если гимназист намеревался поступить на первое (историко-филологическое) отделение философского факультета университета, он должен был с 4-го класса изучать еще и греческий язык) [ПСЗ-II, т. 24, отд. 1, № 23113][81 - Этой теме была посвящена статья Т. Н. Грановского «Ослабление классического преподавания в гимназиях и неизбежные последствия этой перемены», написанная в 1855 году, но изданная после смерти автора в 1860 году [Грановский, 1892, с. 417–429].]. Таким образом, изучение классических языков в гимназиях сокращалось. Кроме того, император делал все, чтобы дворянство шло не в университеты, а в военные учебные заведения.

В записке С. С. Уварова по поводу внесения изменений в уставы гимназий и училищ (от 21 марта 1849 года) было сказано: «…разграничивая точнее и решительнее предметы гимназического учения, полезно при этом случае оградить гимназии от умножающегося прилива как в эти средние, так и в высшие учебные заведения молодых людей, рожденных в низших сословиях общества, для которых высшее образование бесполезно: ибо, составляя лишнюю роскошь, оно выводит их из круга первобытного состояния без выгоды для них и для государства» [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., № 476, стб. 105721]. Впрочем, все это было не ново. Еще 9 июня 1845 года Николай I просил С. С. Уварова «сообразить, нет ли способов затруднить доступ в гимназии для разночинцев» [там же, № 305, стб. 632]. И тот быстро сообразил, как именно следует «ограничить необдуманное стремление молодых людей из низших сословий к высшему образованию», но при этом «не лишая… трудолюбивое юношество способов к приобретению нужных специальных познаний» [там же, № 409, стб. 864].

Нет, Николай I вовсе не намеревался оставить низшие сословия без света знаний. Его позиция было иной: необходимо, «чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были по возможности соображаемы с будущим вероятным предназначением обучающихся», а потому каждому молодому человеку надлежит получить лишь «познания, наиболее для него нужные», чтобы он «не стремился чрез меру возвыситься» над тем состоянием (т. е. сословием), в коем ему суждено оставаться «по обыкновенному течению дел» [там же, 1-е отд., № 41, стб. 71]. Ведь если, допустим, крепостной или кто-то из низших сословий получит высшее образование, то от этого ему же хуже будет, поскольку это возбудит в нем «пагубные мечтания и низкие страсти» [там же, 2-е отд., стб. 72, № 41].

В 1850 году (уже при преемнике С. С. Уварова князе П. А. Ширинском-Шихматове, при котором в просвещении российском установилась, по выражению М. П. Погодина, «тишина кладбищенская») упразднили преподавание философии, а преподавание оставленных в учебных планах университетов логики и психологии возложили на профессоров богословия.

Пожалуй, только Академию наук Николай Павлович оставил в покое. И это понятно – она, как чисто научное учреждение, не представляла в его глазах никакой политической и идеологической угрозы[82 - Подробнее см.: [Хартанович, 1998; 1999].].

Среди разнообразных мер по обеспечению порядка и стабильности в империи вообще и в ее университетах в частности была мера, которая представляет особый интерес в контексте настоящего очерка. 30 апреля 1849 года (т. е. спустя восемь дней после ареста петрашевцев, в кружке которых было немало учащихся и преподавателей университета или лицеев) статс-секретарь А. С. Танеев сообщил министру народного просвещения С. С. Уварову, что государь император высочайше соизволил, чтобы штат студентов в университетах «ограничен был числом 300 в каждом, с воспрещением приема студентов доколе наличное число не войдет в сей узаконенный размер» [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., стб. 1066, № 480]. Кроме того, Николай Павлович потребовал, чтобы в университеты принимали «одних самых отличных по нравственному образованию» [там же]. Заметим – о способностях ни слова, ибо, как государь однажды изволил выразиться: «Мне не нужно ученых голов, мне нужны верноподданные»[83 - Цит. по: [Шевченко, 2003, с. 96].]. Последнее условие означало, что те выпускники гимназий, у кого, как у Д. Менделеева, в аттестате стояла четверка по поведению (т. е. «поведения был хорошего») и ниже, могли на предмет поступления в университет не беспокоиться.

Из воспоминаний П. Д. Боборыкина:

Когда я выправлял из правления (Казанского университета. – И. Д.) свидетельство для перехода в Дерпт, ректором был ориенталист Ковалевский, поляк, очень порядочный человек. Но инспектор, все то же животное в ермолке, аттестовал меня только четверкой в поведении, и совершенно несправедливо. А четверка считалась плохим баллом в поведении [Боборыкин, 1965, т. 1, с. 116].

Как справедливо заметила Ц. Х. Виттекер, «власти ошибочно полагали, что студенты из этих [низших] слоев, скорее всего, и есть главные виновники беспорядков; им еще только предстояло осознать, каков революционный потенциал мучимого совестью дворянина и сколь консервативен стремящийся наверх студент из низов, который рвется только „попасть в обойму“» [Виттекер, 1999, с.265]. К тому же хотя среди тех, кто ступил на революционную стезю, более всего было лиц с университетским образованием, однако большинство выпускников высших учебных заведений России верно служили престолу [там же, c. 177].

Что же касается требования императора уменьшить число обучавшихся в университетах, то С. С. Уваров такого не ожидал. Ведь рескрипт государя требовал сократить число студентов в университетах в четыре раза, с 4467 до 1180 человек! Тогда он обратился к императору с просьбой исключить 674 казенных стипендиата из числа сокращаемых. «Он напомнил царю, что эти студенты отличаются безупречным поведением и хотят стать учителями, так остро необходимыми России, либо являются уроженцами польских, кавказских и сибирских губерний, которым пойдет на пользу русификация в университетах. Кроме того, Уваров просил полностью освободить от сокращения медицинские факультеты из-за отчаянной нехватки врачей. Он ловко сыграл на главной тогдашней заботе Николая – его армии – и предупредил, что, если хотя бы один год студенты-медики не будут набраны, это существенно сократит число докторов, на которых рассчитывает военное ведомство» [Виттекер, 1999, с. 266].

11 мая Николай Павлович соизволил разъяснить: «об казенных и речи нет» [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., № 482, стб. 1068]. Таким образом, ограничение касалось в первую очередь своекоштных, т. е. находившихся на собственном материальном обеспечении, студентов на всех факультетах, кроме медицинского[84 - А также богословского факультета в Дерпте. Впрочем, число своекоштных студентов на медицинских факультетах было незначительным.]. Число же своекоштных студентов в университетах Российской империи (кроме Казанского, где оно было несколько меньше половины общего числа обучавшихся) заметно превышало контрольную цифру императора, в связи с чем С. С. Уваров в докладе, датированном 11 мая 1849 года, объявил, что «к предстоящему в августе месяце открытию новых курсов начальства университетские должны заблаговременно объявить по всей империи, что приема студентов в нынешнем году не будет» [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., № 482, стб. 1069].

О численности студентов в университетах Российской империи в 1848–1850 годах дает представление следующая таблица.

Составлено по: [Высшее образование, 1995, с. 84][85 - В целом приведенные в этой публикации сведения согласуются с официальной статистикой 1840-х годов. Однако в этом издании ссылки на первоисточники либо вовсе отсутствуют, либо приведены в неудовлетворительном виде.].

Как видно из этой таблицы, хуже всего пришлось Петербургскому университету, где не было медицинского факультета. В других университетах можно было схитрить, поступив учиться на врача, а затем перевестись на другой факультет. Но в декабре 1849 года такой переход Николай I запретил [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., № 507, стб. 1125]. По данным Ф. А. Петрова, которые он, однако, не подтвердил никакой ссылкой на источники, в Петербургский университет, вопреки запрету, было принято 12 человек (некоторые – по протекции) [Петров, 2003, с.230]. Что касается Казанского университета, то благодаря тому, что там было много казеннокоштных студентов, сокращение общего студенческого контингента оказалось небольшим.

Казеннокоштных («штатных») студентов (к коим относили также пансионеров и стипендиатов «разных заведений и частных особ, ревнителей просвещения») [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., № 482, стб. 1069] в университетах было немного, они, как говорилось в постановлении, «образуются по распоряжениям правительства для особых назначений (т. е. это были, так сказать, „целевики“. – И. Д.), именно: для занятия звания учителей и профессоров в заведениях Министерства народного просвещения и других ведомств… уроженцы Царства Польского, Закавказских и Сибирских губерний присылаются… чтобы приготовиться для службы в тех краях, куда они и обязаны возвратиться» [там же, № 482, стб. 1068–1069].

С. С. Уваров опасался, что для выполнения требования Николая I о сокращении числа своекоштных студентов прием в Петербургский и Московский университеты придется прекратить лет на пять-шесть. Министр хотел было сыграть на милой сердцу императора мысли об ограничении в университетах числа разночинцев, поскольку именно последние при таком сокращении количества студентов заполнят университетские аудитории в качестве казеннокоштных, тогда как «дворяне, не имея позволения образовать детей своих в университетах, опять обратятся к домашнему или пансионскому иностранному воспитанию»[86 - Цит. по: [Петров, 2003, с. 228–229, 369].]. Однако Николай I парировал это заявление министра тем, что дворянским отпрыскам следует готовиться поступать в военно-учебные заведения, а не в университеты. В итоге тем, кто хотел получить высшее университетское образование, приходилось искать обходные пути[87 - Примером может служить начало биографии Николая Саввича Тихонравова (1832–1893), филолога, историка русской литературы, археографа, в 1877–1883 годах ректора Московского университета, академика (с 1890 года). Он был родом из мещан. Окончив в 1849 году с серебряной медалью Третью Московскую гимназию, он не мог, по указанным выше причинам, поступить в Московский университет, а потому отправился в Петербург, где стал студентом Главного педагогического института. На следующий год в журнале «Москвитянин» была опубликована его первая научная работа. Академик М. Н. Погодин, издатель журнала и почетный член Московского университета, посодействовал переводу Н. С. Тихонравова на историко-филологический факультет этого университета казеннокоштным студентом.].

Кроме того, постановлением по Министерству народного просвещения, утвержденным императором 31 декабря 1848 года, повышалась плата за обучение: в столичных университетах – с 40 до 50 руб. в год, а в Харьковском, Казанском и Университете Св. Владимира – с 20 до 40 руб. [Сборник МНП-2, т. 2, 2-е отд., № 475, стб. 842–844].

По поводу новых образовательных инициатив государя Т. Н. Грановский писал А. И. Герцену в июне 1849 года: «Деспотизм громко говорит, что он не может ужиться с просвещением»[88 - Цит. по: [Петров, 2003, с. 230].].

«Все это, – писал позднее с возмущением Герцен, – принадлежит к ряду безумных мер, которые исчезнут с последним дыханием этого тормоза, попавшего на русское колесо» [Герцен, 1954–1965, т. 8, с.107][89 - Подробнее о российских университетах в 1830-х – первой половине 1840-х годов см.: [Аврус, 2001].].

Решение императора вызвало недоумение даже среди его сторонников. Барон М. А. Корф, директор Императорской публичной библиотеки, заготовил записку, в надежде передать ее государю через наследника, в которой писал, что «большим, однако, несчастием будет, если уменьшится число знающих и образованных чиновников, в котором и теперь нет избытка. ‹…› И триста молодых людей в университете, если нет за ними должного надзора умственного, нравственного и административного, могут быть гораздо вреднее тысячи». Однако, поразмыслив и приняв во внимание, что «государь не отходит так скоро от принятых мер, особенно когда они пошли от него непосредственно»[90 - Цит. по: [Шевченко, 2003, с. 134–135].], решил оставить написанное при себе. И правильно, не стоит перенапрягать высочайшие мозги и без того умного императора явно негабаритным для них грузом.

Ситуация начала меняться только при смене высшей власти. Поначалу Александр II не проявлял никакой склонности к преобразованиям в сфере народного просвещения, что было отмечено некоторыми современниками.

Из дневника А. В. Никитенко (19 июня 1855 года):

Наши дела идут менее успешно с нынешним государем, чем шли последнее время при покойном. Министр наш имел более значения при Николае, которому нравился тон откровенности и прямодушия, принятый Авраамом Сергеевичем [Норовым]. Покойный государь решал сам и скоро, и мы могли представлять ему о многом, не опасаясь отказа, особенно при известном искусстве редакции. Ныне не то [Никитенко, 2005, т. 1, с. 621].

У нового императора, «удрученного войною», забот хватало. Но после окончания Крымской войны (мирный договор был подписан в Париже 18 марта 1856 года) и окончания коронационных торжеств (сентябрь 1856-го)[91 - Любопытно, что одним из завершающих коронационных мероприятий стал торжественный обед, данный новым императором 3 сентября 1856 года в Москве для, как сейчас говорят, деятелей науки и культуры. «Никогда в прошлом, – замечает биограф Александра II, – русские цари не дарили подобным вниманием представителей русской интеллигенции» [Николаев, 1986, с. 269]. Да что цари, назначенный в 1830 году попечителем Московского учебного округа князь С. М. Голицын даже не подумал пригласить к себе на бал кого-либо из университетских. Как ядовито заметил по этому поводу П. А. Вяземский, «Голицын как шталмейстер, который конюшней заведует, но лошадей к себе не пускает» [Вяземский, 2003, 618].] в образовательной политике наметились заметные изменения.

Впрочем, еще 23 ноября 1855 года, спустя девять месяцев после кончины Николая Павловича, министр народного просвещения Авраам Сергеевич Норов представил новому императору всеподданнейшую докладную записку, в которой упоминал, что еще в декабре 1854 года испрашивал у императора Николая I дозволения начать неограниченный прием студентов хотя бы в два столичных университета и его величество тогда разрешил принять по 50 человек в каждый. И вот теперь, «принимая в соображение общее стремление нашего юношества к высшему образованию», министр обращается к императору Александру II с просьбой дозволить принимать неограниченное число студентов «во все университеты». На записку министра последовала резолюция: «Высочайше соизволил» [ПСЗ-II, т. 30, отд. 1, № 29849].

Короче говоря, началась новая эпоха. «После Севастопольской войны, неожиданно разрушившей призраки, в которые веровало русское общество, – писал профессор Санкт-Петербургского университета В. В. Григорьев, – наступил для него период новых заблуждений, еще более обманчивых… Одно из этих заблуждений заключалось в том, что родившийся позже тем самым умнее родившегося ранее, что знания можно и должно достигать без усилий, и что для приложения его к жизни не требуется умственной зрелости, обусловленной опытом, а достаточно одной доброй воли». В результате «в гимназиях приобретение положительных сведений стало, чем далее, тем более, заменяться „развитием“, а в университетах студенты вместо того, чтобы работать по указаниям профессоров, принялись рассуждать о преобразованиях и устройствах» [Григорьев, 1870, с. 307–308].

«Иная, лучшая потребна мне свобода»[92 - А. С. Пушкин. «Из Пиндемонти» (1836).]

Дамы и господа, внутренней свободы нет вообще, это даже не иллюзия. Это вранье! Свобода… – одна. Она не делится как ломтик сыра или апельсин на части.

    А. М. Пятигорский, «Лекции по философии»

Итак, – возвращаюсь к образовательным проблемам моего главного героя, – у Д. И. Менделеева (а точнее, у его матушки) выбор в 1849–1850 годах был невелик. Университеты отпадали, и не потому, что стали принимать из «своих округов»[93 - Кстати, часто встречающееся утверждение, будто Тобольская классическая гимназия относилась к Казанскому учебному округу (см., например: [Младенцев, Тищенко, 1938, с. 78]), требует уточнений. Еще в конце 1828 года было постановлено: «По затруднениям иметь Казанскому университету надзор за учебными заведениями, в Сибирских губерниях состоящими, подчинить сии заведения начальству тамошних гражданских губернаторов (которые наделялись правами попечителей учебных округов. – И. Д.), независимо от состава учебных округов» [ПСЗ-II, т.3, № 2502]. А в законе от 12 января 1831 года было сказано: «Казанскому [учебному округу составляться] из губерний: Казанской, Вятской, Пермской, Нижегородской, Пензенской, Симбирской, Саратовской и Оренбургской. ‹…› Учебные заведения… находящиеся в губерниях: Тобольской, Томской, Иркутской и Енисейской, [остаются] под надзором гражданских губернаторов сих губерний» [там же, т.6, ч.1, № 4251]. Как видим, за три года до рождения Менделеева сибирские губернии были выведены из состава Казанского учебного округа, в частности Тобольская гимназия к Казанскому учебному округу уже не относилась, она вообще не относилась ни к какому учебному округу. Западносибирский учебный округ был создан только в 1885 году [ПСЗ-III, т.5, № 2808]. Упоминаемый в литературе «казанский вариант» получения Менделеевым высшего образования, отвергнутый Марией Дмитриевной, в принципе мог обсуждаться, но только по причине того, что в Казанском университете число своекоштных студентов было почти в два раза меньше контрольной цифры императора и прием на первый курс там продолжался.], а потому, что перестали принимать вообще. А кроме того, Менделеев не мог быть принят в университет по причине четверки по поведению и тройки по латинскому языку[94 - Замечу попутно, что выдающийся русский музыкант М. А. Балакирев не смог поступить в Казанский университет (при том, что там училось мало своекоштных студентов) потому, что у него была четверка по поведению и тройка по латыни, как у Менделеева.] в его и без того отнюдь не блестящем аттестате.

Можно, конечно, обсуждать весомость связей Василия Дмитриевича Корнильева и возможности как-то обойти императорский рескрипт, но крайне сомнительно (я мягко выражаюсь), чтобы кто-то из университетского начальства рискнул нарушить высочайшую волю (да и как учить это юное сибирское дарование с весьма посредственным аттестатом, если первого курса официально не было). К тому же дядя Василий, по-видимому, не шибко старался пристроить племянника в высшее учебное заведение, полагая (ссылаясь на свой и братьев Менделеева пример), что для счастья жизни Дмитрию будет вполне достаточно того образования, которое он получил в Тобольской гимназии, а потому предложил сестрице устроить сына на службу в канцелярию губернатора, с чем Мария Дмитриевна категорически не согласилась (видимо, у нее с братом по этому поводу произошла размолвка) и по весне 1850 года отправилась с сыном и дочерью в Петербург.

Хоть и недолгим было пребывание Менделеева в Москве у дядюшки, но кое-что в его памяти отложилось крепко.

Из воспоминаний Ивана Дмитриевича Менделеева:

Проездом через Москву, на пути в Главный педагогический институт, пятнадцатилетним мальчиком в доме своего дяди, В. Д. Корнильева, богатого мецената и «любителя муз», отец знакомится с Гоголем.

– Гоголь сидел как-то в стороне от всех, насупившись, – говорил отец. – Но взгляд и всю выраженную в его фигуре индивидуальность забыть нельзя. Я многое тогда в нем понял. Гоголь – явление необыкновенное. Он на много голов выше остальных наших писателей, исключительная величина в нашей литературе. Это – величина всемирная, которую еще, вероятно, по-новому оценят. Он будет все расти, когда вся наша современность забудется. Гоголь не понимал сам себя, много напортил, не вынес своего дара. Но то, что он дал, покрывает все [Тищенко, Младенцев, 1993, с. 351].

Мемуарные записки Ивана Дмитриевича точностью и достоверностью не отличаются. Но достоверно известно, что зиму 1849–1850 годов Гоголь действительно провел в Москве. То, что он сидел «насупившись», неудивительно, ибо был человеком болезненным, в частности, сильно страдал желудком. Кроме того, для Гоголя то было время творческого «оцепенения», о чем он писал В. А. Жуковскому 14 декабря 1849 года: «Мне нужно большое усилие, чтобы написать не только письмо, но даже короткую записку. Что это? старость или временное оцепенение сил? Сплю ли я или так сонно бодрствую, что бодрствованье хуже сна? Полтора года моего пребыванья в России пронеслось, как быстрый миг, и ни одного такого события, которое бы освежило меня, после которого, как бы после ушата холодной воды, почувствовал бы, что действую трезво и точно действую. Только и кажется мне трезвым действием поездка в Иерусалим. Творчество мое лениво. Стараясь не пропустить и минуты времени, не отхожу от стола, не отодвигаю бумаги, не выпускаю пера – но строки лепятся вяло, а время летит невозвратно. ‹…› Никакое время не было еще так бедно читателями хороших книг, как наступившее. Шевырёв пишет рецензию (на „Одиссею“ Гомера в переводе В. А. Жуковского. – И. Д.); вероятно, он скажет в ней много хорошего, но никакие рецензии не в силах засадить нынешнее поколение, обмороченное политическими броженьями, за чтение светлое и успокаивающее душу» [Гоголь, 1988, т. 1, с. 223–224][95 - И о том же Гоголь на следующий день пишет П. А. Плетнёву: «…нашло на меня неписательное расположение. ‹…› Дело в том, что время еще содомное. Люди, доселе не отрезвившиеся от угару, не годятся в читатели. ‹…› Никогда не было еще заметно такого умственного бессилия в обществе» [Гоголь, 1988, т.1, c.294].].

Что же касается оценки Менделеевым творчества Гоголя, то при всей ее риторичности некоторые особенности личности и таланта писателя в менделеевской трактовке можно соотнести с оценкой гоголевского дара В. В. Набоковым, особенно в пятой главе его повести «Николай Гоголь»: «…проза Гоголя по меньшей мере четырехмерна. Его можно сравнить с его современником математиком Лобачевским, который взорвал Евклидов мир и открыл… многие теории, позднее разработанные Эйнштейном. ‹…› В мире Гоголя… ни нашей рассудочной математики, ни всех наших псевдофизических конвенций с самим собой, если говорить серьезно, не существует» [Набоков, 1996, с. 127–128].

В «Летописи…» про московские осенне-зимние месяцы 1849–1850 годов сказано, что это время «оказало несомненное влияние на формирование общекультурных интересов будущего ученого» [Летопись… 1984, с. 29]. Пустая казенная фраза. В действительности мы не знаем об этом периоде его жизни почти ничего.

В отличие от Ломоносова Менделееву не пришлось хитрить и лукавить, чтобы выйти «на более широкий жизненный путь» [Младенцев, Тищенко, 1938, с.77] в Москве или в Петербурге. Дмитрия Ивановича и в ту, и в другую столицу привезла мать, которая упорно не желала, чтобы ее «младшенький», окончив гимназию, пошел по стопам старших братьев, т. е. на госслужбу. Мария Дмитриевна твердо решила дать Дмитрию высшее образование. Чем она руководствовалась – трудно сказать. Согласно ходячей версии, она видела «исключительные дарования своего Митеньки» [там же], несмотря на то, что тот «окончил курс гимназии только удовлетворительно» [там же]. Возможно, сказались наблюдательность и материнская интуиция[96 - Дмитрий Иванович утверждал позднее: «У меня мать пророчица была, пророческие сны видела, будущее предсказывала» [Сыромятников, 1907, с. 2].].

Итак, по весне Менделеевы отправились в Петербург в надежде устроить Дмитрия в одно из высших учебных заведений Северной столицы. Перед тем, как перейти к годам дальнейшей учебы Менделеева, мне бы хотелось сказать несколько слов об отношении Дмитрия Ивановича к николаевской эпохе вообще и к образовательной политике властей в эту эпоху в частности.

Прежде всего замечу, что николаевское время вовсе не было лишено ярких талантов и достижений в науке и культуре. Правда, многие из тех, чьи главные достижения пришлись на время правления Николая Павловича, сформировались ранее, до 1826 года (Н. И. Лобачевский, Н. В. Гоголь, В. Я. Струве, Н. Н. Зинин и мн. др.). А что касается тех выдающихся деятелей науки и культуры, которые родились и учились в николаевское царствование (как, например, Д. И. Менделеев), то их пример лишний раз подтверждает справедливость слов Ювенала: «…величайшие люди, пример подающие многим, / Могут в бараньей стране и под небом туманным рождаться» [Ювенал, 1994, с.104]. В каждой эпохе найдутся гиганты, удачно балансирующие на плечах карликов.

Если, скажем, Н. А. Добролюбов, который был на два года младше Менделеева и тоже учился в Главном педагогическом институте в Петербурге (на историко-филологическом отделении), разделял весьма радикальные политические взгляды (не буду повторять то, что хорошо известно о революционерах-демократах из учебников и необозримой литературы) и с директором института И. И. Давыдовым у него, в отличие от Менделеева, сложились весьма натянутые, чтобы не сказать враждебные отношения, то Дмитрий Иванович был человеком иного склада.

О николаевской эпохе он говорил как о времени «большого формализма», «губящего в России много живого и талантливого» [Менделеев, 1995, c.279, 241], уточняя, что «сухой формализм производит в одно и то же время как то, что называется „канцелярщиной“, так и то, что составляет беспощадные „утопии“, он же губит и многое верное в началах, а выход из круга, по-видимому заколдованного, дается лишь любовью не только к общему, но и к частному, или индивидуальному» [там же, c.346]. А с этим в России всегда были проблемы.

И еще один фрагмент из «Заветных мыслей»:

В стране с неразвитою или первобытною правительственною машиною и промышленностью нет спроса для истинного образования, особенно высшего, и там, где господствуют вялость и формализм, самостоятельные специалисты с высшим образованием не находят деятельности в общественных и государственных сферах, а потому впадают или в метафизические абстракты и уродливые утопии, или просто в отчаяние и излишества, а в лучшем случае – в ненужную диалектику и декадентское празднословие. Истинно образованный человек, как я его понимаю в современном смысле, найдет себе место только тогда, когда в нем с его самостоятельными суждениями будут нуждаться или правительство, или промышленность, или, говоря вообще, образованное общество; иначе он лишний, и про него писано «Горе от ума» [Менделеев, 1995, c. 225–226].

Д. И. Менделеев при всей своей проницательности был чужд того, что называл «политиканством». Как и М. В. Ломоносов, он, весьма трезво оценивая российские реалии, не выступал, однако, ни публичным критиком режима (именно режима, а не отдельных сторон российской действительности), ни, тем более, борцом с ним. Короче говоря, Дмитрий Иванович, «блюдя достоинство и честь, не лез во что не надо лезть» (П. Вейс). Он, – опять-таки, подобно Ломоносову, – предпочитал не критиковать действующую власть, но использовать ее для реализации своих целей, что, по его, как любил выражаться, «крайнему разумению», в итоге шло на общее благо.

Конечно, он все видел и понимал. Об этом свидетельствует фрагмент из его дневниковых записей:

19 апреля [1861].

Опять утро в университете. Потом дернуло меня в Департамент пойти сельск[ого] хозяйства. ‹…› Не забуду чиновника, бежал он к двери товарища министра, перед дверью выпрямился, спину даже назад выгнул, полуотв[орил] дверь и так изогнувшись и взошел в дверь – срамно видеть-то, право, было – мертвечина какая. ‹…› Ушел было, да дернуло воротиться. И хорошо бы сделал, если бы ушел. Возмутило меня, и вижу, что себе вреж?. Позвали, встали, пригласили сесть – молодой, кажется, а нет, все корень тот же, все бюрократ с ног до головы и всякого просителем считает. И не важничает, а все покрикивать хочется, и все грубо выходит. Смутил он меня этим резким тоном и этой видимостью вежливости. ‹…› Смутился и я – не могу почти слова сказать – скверность обуяла, и теперь вся грудь дрожит – отравил он меня. ‹…› Не привык я ни носу задирать, ни шеи гнуть, а у них надо и то, и другое делать, средина исключена. Пусть их царство и цветет – не нам там место – унизительно, опошлеешь с ними – скверно, и плакать хочется, и злоба берет [Менделеев, 1951, с. 142].

В публичных же выступлениях, Менделеев умел высказаться как бы и откровенно, но без раздражающей начальство резкой прямолинейности. К примеру, упоминая об экспансионистской политике России, Дмитрий Иванович выразился весьма деликатно: «…чрез всю прошлую нашу историю проходит очевидное стремление к определению географических границ России» [Менделеев, 1882, с. 13–14].

Но иногда, особенно на старости лет, его прорывало, и мысли, которые в 1861 году он доверял только дневнику, в начале XX столетия стал высказывать публично: «… знал на своем веку, знаю и теперь очень много государственных русских людей, и с уверенностью утверждаю, что добрая их половина в Россию не верит, России не любит и народ мало понимает, хотя все… действуют и мыслят без страха и за совесть, или, говоря более понятно, теоретическими оправданиями своих мыслей и действий обладали» [Менделеев, 1995, с. 340].

Бывало и какому-либо высшему сановнику доставалось от Менделеева, чаще, правда, за глаза. Приведу любопытное свидетельство А. В. Амфитеатрова из его очерка о Всероссийской промышленной и художественной выставке 1896 года в Нижнем Новгороде.

В химическом павильоне Д. И. Менделеева вышел курьез другого рода. Царь в нем ни при чем, – зато любопытно выказали себя два очень крупных россиянина с громчайшими, каждый в своей деятельности, именами: Д. И. Менделеев и С. Ю. Витте. Сибиряк и одессит.

Одним из эффектов выставки было то, что в павильонах царю ее показывали и у витрин делали разъяснения не заведующие отделами, но их помощники и сотрудники, студенты разных специальностей. Царю это понравилось. Настолько, что, когда Витте в каком-то отделе вмешался было в объяснения, Николай остановил его:

– Сергей Юльевич, не будем мешать господину студенту.

Д. И. Менделеев, на своем веку десятки раз представлявшийся царям, начиная с Александра II и кончая Николаем, конечно, нисколько не нуждался лично в новом представлении «обожаемому монарху». Но в его отделе было много важных новостей химической промышленности. Подчеркнуть пред царем их значение для развивающихся русских производств Менделеев посчитал необходимым. А потому, когда Витте, опередив царя, прибежал в химический павильон проверить, все ли там готово к приему и приведено в порядок после града, Менделеев заявил, что он желает давать государю разъяснения сам, и просил Витте представить его.

– Конечно, – воскликнул Витте, – конечно, Дмитрий Иванович! кто же больше вас имеет право на это и кто же даст лучшие разъяснения?… А что именно намерены вы показать государю?

Менделеев начинает водить его от витрины к витрине и, увлекаясь, разъясняет препарат за препаратом. Так проходит минут двадцать. Витте смотрит на часы:

– Извините, Дмитрий Иванович. Государь может быть каждую минуту. Мне пора ему навстречу.

– Так не забудьте, Сергей Юльевич? – посылает ему вдогонку Дмитрий Иванович.