banner banner banner
Поворот рек истории
Поворот рек истории
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Поворот рек истории

скачать книгу бесплатно

– Марать противно… – спокойно молвил князь, вкладывая саблю в ножны.

Все то время, пока Глеб Белозерский дрался с генуэзцем, Апокавк лежал на палубе, потирая лодыжку.

«Вывихнул? Нет, слава Богу, всего лишь потянул… А что там со стрелком?»

Стрелок лежал пластом, с сулицей в горле. Из-за пояса у него вывалился стилет – короткий и тонкий. Апокавк повертел его в руках.

«Русские назвали бы это шилом… Вот кто ранил нотария, убил охранника моего, а потом хонсария».

Патрикий огляделся.

Князь Глеб сидел прямо на палубе и держал тело Гавраса на коленях.

– Ну как же ты, друг мой… Как же ты, брат мой…

– Брат-то… я твой, – пробормотал арменин, теряя сознание, – а иперперон… все равно мой.

– Да твой, твой, – ответил князь со вздохом. Вынул золотую монету и сунул ее Гаврасу в руку. Тот ослабел до такой степени, что иперперон выкатился у него из пальцев.

– Ничего, ничего, – сказал князь, подбирая монету.

Глеб опять вложил ее арменину в руку, а чтобы она вновь не упала, сжал его ладонь своей. Турмарх, кажется, уже ничего не понимал. Он лежал, запрокинув голову и закрыв глаза.

– Ничего, ничего… – повторил князь. – От таких ран не умирают… вот только кровушки из него повыйдет страсть сколько… эй! – кликнул он сына боярского. – Перевязать! Живо!

Пока Гаврасу останавливали кровь, стратиг заговорил с Апокавком:

– Послушай, грек… дурного слова от меня более не услышишь. Не бросился бы ты, так Ховра мой, буйная головушка, точно бы жизни лишился. Не как патрикию, а как другу скажу тебе, ибо теперь ты мне друг: прости за укоры. И вот тебе – на добрую память.

Стратиг, сняв с шеи золотой образок с изображеньем святых Бориса и Глеба, протянул его Апокавку.

31

«Молодой город, можно сказать, юный город. Совсем недавно пришли сюда люди креста Господня. И хотя царская казна вкладывает в здешние края умопомрачительное количество серебра, каменных строений еще мало, храмов еще мало, да и сам град Воскресенский невелик… Казалось, только что выехали из палат стратига, а вот уже и окраина, деревеньки предместные, и – пустынное место… Ну да еще вымахает на славу: растет быстро».

Тайное дело требовало бережения. Стратиг повелел подвергнуть мятежного генуэзца суду вдали от города, от чужих глаз и ушей, позвал с собой немногих верных людей. На берегу моря поставлено было резное деревянное кресло с костяными и золотыми вставками, прямо на песок. Заняв место судьи, Глеб Белозерский приказал поставить перед ним подсудимого. За спиной у генуэзца встали двое приставов с топориками.

Князь кивком велел дьяку выйти вперед. Тот вынул из бархатного мешочка свиток и приготовился отвечать на вопросы.

«Совсем еще молодой человек… и уже дьяческий чин имеет. Как видно, здесь, на земле Ойкумены Эсхаты, чины выслуживаются быстрее. По виду – русский. Щеголь, как и все русские, серебром кафтан обшил, сапоги вообще невообразимые: каблук красный, верх – белой кожи, лилии на нем вытиснены… франкская работа. Откуда только торговцы сюда не добираются! А казалось бы – дальняя даль… Запомнить».

– Афанасий Козьмин сын Совин, велю тебе объявить закон на государева крамольника.

Дьяк с немыслимой быстротой принялся вертеть деревянные палочки, к которым были приклеены верхний и нижний концы свитка. Узкий бумажный столбец длиной локтей в двадцать, а то и в тридцать содержал в себе Судебник царя Иоанна III, получивший силу совсем недавно. «Скоро же сюда новый свод русских законов доставили», – приятно удивился Апокавк.

Нужное место, наконец, открылось.

– Государскому убойце и коромолнику, церковному татю, и головному, и подымщику, и зажигалнику, ведомому лихому человеку живота не дати, казнити его смертною казнью, – объявил Совин.

Друнгарий поморщился.

– Ты знаешь, стратиг, я имею право судиться греческим законом.

– Имеешь, мятежник. Токмо мы уже все твои права разочли и вычли, нет у тебя ходов ко спасению… Светлейший господин патрикий Империи, думный дворянин государев, разъясни-ка лукавцу, каков на него греческий закон.

Апокавк, усмехаясь, встал рядом с дьяком и выдал наизусть, без запинки:

– Воинскому служильцу подобает судиться воинским законом. Воинский же закон царский эллинский гласит: по статье первой, тот, кто осмелится организовать заговор, или тайное сообщество, или бунт против своего архонта, будет подвергнут отсечению головы, в особенности предводители заговора или бунта. По статье седьмой, если кого-либо уличат в желании передаться врагам, того следует наказать высшей мерой наказания, причем не только его самого, но и единомышленников и умолчавших. По статье двадцать седьмой, совершивший воровство стратиот, к каковому приравнивается любой воинский начальник, включая друнгария, да будет изгнан с военной службы, после того как он вернет украденное в двойном количестве. Учитывая то обстоятельство, что книга была передана царскому служильцу, то есть мне, преступление было совершено против собственности самого императора, а не частного лица, что включает статью тридцать первую: «Провинившийся перед императором умерщвляется, а его имущество конфискуется».

Герман одобрительно покачал головой:

– Вот же складно поет! Яко птица сладкоголосая. Заслушаешься!

Князь раздумчиво потер подбородок, глянул на митрополита, и оба друг другу едва заметно улыбнулись. Апокавк, уловив эту их игру, рассердился: «О чем-то между собой уже сговорились, а меня, царского слугу, оставили с краю, не уведомив о своем договоре. Посмотрим, надо ли терпеть такое!»

Подсудимый молчал. Наместник пожелал ему прояснить суть дела до конца:

– Вот тебе греческий закон, мятежник. По трем статьям подлежишь смертной казни, еще по одной – изгоняешься со службы и платишь стоимость книги вдвое. Впрочем, мертвецу, у которого забрали все имущество, платить вроде как несподручно, да и не из чего.

И тут генуэзец поднял на Глеба взгляд, полный ярости, и закричал:

– Хочешь убить меня, варвар? Убей! Убей! На что ты еще способен! Вы… вы все разрушили… Но я не боюсь тебя!

Князь равнодушно отметил:

– Ну, хотя бы не трус…

Воцарилось молчание. Друнгарий, только что гневавшийся, обмяк. Из левого глаза покатилась у него слеза. Он бы и не хотел, наверное, чтобы слабость его заметили, но предательская слеза у него не спросила разрешения. Генуэзец дернулся, порывистым движением смахивая ее. Глянул на князя дерзко. Мол, не думай, я тебе не баба, не взвою и сапоги целовать не стану, вымаливая пощаду.

– Но Бог милостив… – неожиданно произнес Герман.

«Какой-то знак подает князю».

– А государь справедлив, – сейчас же откликнулся Глеб. – Я его волею рассуживаю здесь суды, его волею караю и милую.

Генуэзец воззрился на него со смесью деланного презрения и надежды на лице.

– Существует очень древний русский закон… от корней Руси, от самого ее изначалья. Злодейство, совершенное на братчине, во хмелю, считается чуть меньшим злодейством, и, значит, на злодее – чуть менее вины. Ведь всякий, кто идет на пир, ведает, что за чашею вина или меда хмельного скоро теряется образ Божий в человеке… Одно – жизнь повсядневная, иное – время братчинное. На пиру – от зла только успевай уворачиваться, ибо бес близок. Вот я и раздумываю: вспомнить ли мне о древнем законе или не вспоминать? Ты, фрязин кривой, с братчины идучи, со своим прислужником закон преступил… и тут как повернуть: отселе глядючи, пир-то ты уже покинул, а оттуле смотрючи, хмель-то в тебе тот самый играл, что ты у меня в гостях во уста свои принял. Вот я и недоумеваю: ежели тако, то ты мертвец, а ежели инако – живец, со службой распростившийся да серебра казне нескудно отдавший, ибо книга, за ветхостью лет ее, дорога, но дом и прочее имущество сохранивший… Нет, не пойму пока, что мне с тобой делать.

Друнгарий судорожно глотнул. Кадык его прыгнул вверх и опустился.

«Разумеется… Ничего, кроме казни не ждал, настроился уйти героем, а тут с ним играют, и броня его уже трещину дала. Но во что играют? Тут бы право заявить свое, государем дарованное, самому судить, мимо градских и фемных властей. Но, во-первых, давал когда-то древний умник добрый совет: «Если ты топотирит или имеешь какую другую власть, подчиненную власти стратига, не противодействуй ему, а слушайся его с полной покорностью». Я не какой-нибудь топотирит, я намного выше, однако власть стратига здесь огромна, разумно ли публично вступать с ним в спор? И, во-вторых, это можно будет сделать позже, а ныне хочется посмотреть, что за шутку решили с ним сыграть стратиг с митрополитом, ведь они люди не глупые, придумали нечто особенное…»

Генуэзец с трудом разомкнул уста, постоял с открытым ртом, не решаясь заговорить, а потом все-таки произнес:

– Как мне склонить твою память, князь, к тому, чтобы она послужила тебе наилучшим образом?

На лице его отразилось борение. Он как будто проклинал себя за свою слабость и приготовился взять только что сказанные слова назад, но… пока что не брал.

«Ага, вот уже и князь, а не «варвар»…»

Князь тяжко вздохнул. Он не торопился, давая генуэзцу утвердиться в собственной слабости.

– На то, скажу тебе, мятежник, есть иной древний закон. И тоже существует он от начала Руси. Ведомо лихой человек не заслуживает снисхождения, а единожды оступившийся может получить ослабу. Каков ты, я теперь не ведаю. Были бы послухи, люди доброго состояния, доверия достойные, кои высказались бы за тебя, тут бы и делу конец. Но кто будет за тебя послухом? К кому мне ухо приклонить? Товарищи твои, латиняне, чай, солгут, желая тебя спасти. А прочие служильцы разорвать тебя готовы… Разве что владыка… ему поверю. Ты ему не враг и не друг, а случайный человек. Как он скажет, так тому и быть. Хочешь ли, он за тебя передо мной предстательствовать будет?

Друнгарий, поняв, что его ведут по какому-то неясному пути, а иные дороги заперты, просто склонил голову в знак согласия.

Тогда Глеб Белозерский обратился к митрополиту:

– Владыко, имеешь ли желание печаловаться о судьбе раба Божия Крестофора Колуна?

Герман нахмурился, помотал головой сердито:

– Нет, не имею такового желания. Нимало не имею!

Апокавк посмотрел на него с удивлением, подсудимый с горечью, прочие с непониманием. И только стратиг сохранил полнейшее хладнокровие.

– Отчего, владыко?

– О дурном человеке к чему печаловаться?!

– В чем скверна его?

Генуэзец пробормотал:

– Какие-то… недостойные уловки… – Но никто его не услышал, и, кажется, он и сам не очень желал, чтобы его услышали.

– Порушил девичество рабы Божьей Марии, наставил ее на обман и сам обманул, мужем ей не став.

– Растление девицы – грех и дурно. В том ему бы покаяться своей, латинской власти церковной. Но, может, искал он стать ей законным супругом, да не успел, нашим правосудием запертый?

«Вот, значит, куда они гонят зверя…» – сообразил Апокавк.

– То было бы по-христиански, и я молвил бы за честного человека доброе слово. Но ты бы вспросил его, княже, любит ли девицу и желает ли супругой ее сделать?

– Ответствуй, мятежник, добрый ли ты христианин?

Генуэзец окаменел. Только глаза его вращались, отыскивая, кажется, как бы выскочить из глазниц. Друнгарий издал хрип, похожий на орлиный клекот. Дар речи покинул его.

– Не гневи напрасно, ответствуй! – нажал князь.

Друнгарий сипло каркнул:

– Низкая кровь…

– Колеблешься, стало быть? Ну так и я вместе с тобой колеблюсь, – как ни в чем не бывало, заговорил Глеб Белозерский. – Я тебе помогу, авось впитаешь истину Царства нашего вполне. Оба вы крещены. Оба вы на ложе миловались с радостию, и в те поры никто о крови не думал. Но кто вы такие? Она – дочь князьца таинского, значит, не простой человек, а знатный. А ты кто таков? Сын шерстянщика, пошлого торгового человека, своими трудами да милостью государевой от гноища к высотам поднятый. Так кто кому честь делает: княжна купцову чаду или купцово чадо княжне? Я, благородного Рюрика потомок, на вас обоих гляжу якобы с вершины великой на подножье. Но в женах у меня сестра старейшая твоей, мятежник, невесты. Породнимся же, жбан фряжский, покуда милостив я и позволяю свадебным нарядом высокородной девицы грехи твои покрыть. Понял ле?

Начинал говорить наместник спокойно, но чем более высказывал мысли свои, тем более распалялся. И к концу разъярился так, что слова его вылетали из уст, словно львиный рык.

– Да… – прошептал генуэзец.

– Громче! Все должны слышать! – рявкнул князь.

– Да! Я хочу жениться.

Тогда вступил в дело Герман:

– Буди милостив к нему, княже. Вот мое слово пастырское.

– Будет ему моя милость. Будет! Пока не сведаю, что свояченицу мою хоть в малом обидел. Помысли о себе, фрязин неверный, восхочешь ли обижать ее сего дни, назавтрее, или через год, или через десять лет… В ее счастии – твоя жизнь. А ты, владыко, готовь свадебку. Поста никоторого нет, венчаться нонче же велю, пир у тебя, милосердого пастыря, на подворье. Иноков помоложе на посылки разгони, дабы им не в соблазн празднование свадебное пошло. А третьего дни дела друнгарские мятежник наш новому друнгарию сдаст. Все ли ладно? Нет, не все. Светлейший патрикий… имеешь право на царский суд…

«Вспомнил наконец-то! Вежлив… Или с Москвой ссориться не желает».

– Станешь ли оспаривать волю мою?

Апокавк помолчал для солидности. Для себя он давно решил: князь с митрополитом устроили судьбу латинянина-бунтовщика с ловкостью и весельем, тупая казнь – всегда хуже. Поэтому…

– Нет, не стану. Мое слово: воровское дело вершено по закону и справедливости.

32

Всем хороша вышла свадебка, токмо жених сидел, нос повесив. Да и он, благодаренье Богу, ближе к ночи малость повеселел. Хороша, видать, раба Божия Мария в тех делах, о коих мне, иночествующему смиренно, не надо бы ни знать, ни думать.

Одному не порадуешься: крестишь их, крестишь, закон и обычай христианский им объясняешь, объясняешь, а все нехристи. Крещение святое принял, почитай, один тайно на десять. И то – хлеб. Родня невестина – вся с крестами ходит и вся на свадебный пир пришла. И вот как ты вразумишь рабу Божию Марию, что ей под венец полуголой идти нельзя, а надобно в платье, которое ей, бедняжке, страсть как неудобно, и бедра краскою разрисовывать тож не надо, да и ягодицами зазывно шевелить, идучи вокруг алтаря, не след, когды отец ее, и мать, и братовья, и прочие племенники едва ли не в полной наготе явились, да еще ей кричат: «Прелесть покажи! Прелесть покажи!» – и иное таковое, что сказать неудобно. Вот как? А когды по-русскому обычаю зерном обсыпать их стали, так семья невестина все до единого зернышка с полу собрала и вернула – что за поверье у них дивное насчет зерна, в толк не возьму!

Ничего… Бог поможет, все похристианятся в полную меру и поромеятся до конца.

Вот те же каталонцы – народ давно во Христе живущий, а по сию пору дикий. Потому, когды молодых деньгами обсыпать стали, – тож по нашему обычаю – головорезы Рамоновы сей же миг с резвостью серебрецо собирать кинулись, но ничего не вернули.

Кто ж из них дичее?

А свадебка хороша вышла. Все зло забыли, ей предшествующее. Славен Господь!

33

«Хотя и нахожусь далеко от ваших мест и не принимаю участия в твоем благом сообществе, которое изо всех красот вашей фемы считаю прекраснейшим, изысканнейшим и драгоценнейшим, однако память и очарование нашей доброй дружбы остаются у меня в душе, и временами ты стоишь почти что рядом со мною. Терзается душа моя, желая быть возле тебя; но долгота столь великого пути и бескрайнее море Ромейское не позволяют мне лететь к тебе, и я сижу, только что не проливая слез из глаз, едва вспомню о тебе. Пускай же вместо меня устремится к тебе хотя бы мое послание; сознаю недостоинство подобной замены, однако обстоятельства судьбы ничего большего мне, к несчастью, не позволяют.

Не могу отказать себе в живейшем душевном удовольствии: рассказать о последних шагах, совершенных во закрытие врат всего опасного приключения, связанного с известной тебе книгой. Яд ее более не принесет никакого вреда. А был он воистину опаснее многотысячных армий турецких!

Ведь что есть наша Империя? Мягкость нравов, достигаемая просвещением и добрым воспитанием, столь отличная от сурового поведения варваров, особенно же язычников. Покой и безмятежность находящегося внутри имперских границ мира, каковые достигаются силой меча и мудростью правителей наших, а также их советников-философов. Главенство закона, позволяющее мирно завершать любые внутренние столкновения. К этим трем элементам следует добавить четвертый, быть может, наиболее важный: неподвижность всего здания Империи. Держава наша не может быть абсолютно неизменной, поскольку природа и нашествия варварских племен являются постоянным источником испытаний, каковые посылает ей сам Господь; не учась из поколения в поколение разнообразным навыкам и приемам, с помощью которых следует отражать натиск природный и человеческий, невозможно сдержать его; но сам процесс учебы приводит к обновлению, изменению; таким образом, изменения неизбежны. Однако они не должны быть скорыми, спешными; быстрая перемена законов и учреждений губительна, она смущает умы, она зовет сердца к мятежу. Неподвижность здания Империи – есть образ, удерживаемый каждым поколением, и он представляет собой результат медленности в изменениях: все сколько-нибудь важное развивается медленнее, чем рождается, вырастает и умирает целое поколение. Незыблемость Империи – кажущаяся, но так должно думать людям простым, ибо незыблемое уютно и притягательно в качестве родного дома.

Так уместно ли нам разрушить эту неподвижность, бросив умам злым и разрушительным кость сомнения в том, что Империя наша – совершеннейший результат соработничества Господа и людей? Никогда! Ни при каких обстоятельствах!

Поэтому спешу тебе сообщить, владыко: я счастлив, поскольку история наша с отреченной Хроникой закончилась благополучно. Тебе, птенцу Магнавра, должно быть понятно, какие страдания испытывает человек, знающий подлинно, сколь необходимо уничтожение некой книги, но колеблющийся, поскольку любовь к винограду словесному, впитанная от уст наставников, запрещает губить книги, какими бы они ни были. Для нас с тобою и нам подобных людей есть ли что-либо любезнее и великолепнее книг? Долго продлилось мое колебание; в конечном итоге я не решился дать великому государю Иоанну Басилидес совет простой и ясный: уничтожь, государь! Нет, не желая быть причиной столь необратимого действия, я сказал иное: государь, такое лучше всего спрятать там, где многие имеют представление о тайне подобных книг и иных предметов; отдадим же отреченную Хронику в Полоцк, той общине ученых людей, которая открыла суть всего явления; император, слава Богу, дал согласие. Со вчерашнего дня бремя хранения соблазнительной рукописи с меня снято. Его приняли на себя великие полоцкие философы и богословы, иноки, живущие крепкой жизнью монашеской. Ничто их не поколеблет, и тайна навсегда останется тайной. Ныне я спокоен.

Твой покорный servus Феодор,

с первого числа сего месяца