banner banner banner
Поворот рек истории
Поворот рек истории
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Поворот рек истории

скачать книгу бесплатно

– Баял уже: молись за всех, кого подозреваешь, с особной силою. И Бог тебе поможет.

Апокавк молча встал, глубоко поклонился.

– Благодарю тебя, владыко, за науку…

А как еще ответить? Молиться за кого-нибудь – вообще дело доброе. Так что совет ему митрополит Герман дал хороший.

Только бесполезный.

– Пойдем-ка со мной, чадо. Покажу тебе еще кое-что.

20

К деревянным палатам митрополичьим примыкала деревянная же, но весьма обширная церковь. Срублена так, как любят русские: вокруг «старшей» главки нарос целый куст «младших», будто опят на пеньке, а колокольня – точь-в-точь сторожевая башня.

– Любимая моя церковочка. – Герман обернулся к нему, пешешествуя с неторопливостью. – Николы, скоропомощника нашего.

Зайдя на крыльцо, митрополит погладил перила. У входа в храм, сонно прикрыв глаза, сидел большой белый кот с едва заметными рыжин-ками. Митрополит кивнул ему, как старому знакомому, и тот, кажется, тоже шевельнул головой в ответ. Мол, можешь пройти.

Внутри Никольского храма Германа ожидало тридцать или сорок полуголых тайно, мужчин и женщин, а с ними дюжина детишек. У каждого на шее крестик. Увидев митрополита, они заулыбались, залопотали по-своему, взрослые тихонько касались его одежды, мальчишки украдкою дотрагивались до его бороды, отдергивали руки и делали большие глаза. Новокрещены протягивали Герману спелые плоды, просились под благословение, он щедро благословлял и сам дарил им – кому образок, кому – иконку, а детям – пряники. И – улыбался в ответ.

На Германа посыпались вопросы, и Апокавк долго не мог понять ни слова. На каком языке они разговаривают? Лишь дав себе зарок непременно, хоть трава не расти, справиться с этим вызовом да напрягши все свои способности к пониманию чужих языков, он, наконец, кое в чем разобрался.

Под сводами храма звучала экзотическая смесь из речи самих тайно, русского, приправленного благородными щепотками эллинского, и слов поморского наречия, родного для Германа, но убийственно невнятного для ушей грека.

Потом молились вместе, по-славянски. Патрикий, худо понимая славянскую речь церковную – от простой русской она сильно отличалась, – кое-где тихонько переходил на греческий.

А после молебна тайно притихли на недолгое время и вдруг вместе загомонили об одном: как понял, не без труда, Апокавк, они жаловались, что их в столице оскорбляют, насмехаются, выставляют дрянным, бестолковым и грязным народцем. Говорят им, дескать: сколь вы ни старайтесь, а большой Бог Христос вас не примет, потому что вы немытые твари, живете в сраме, закона не знаете, ума не имеете. Где вам с умными народами вровень быть!

Герман нахмурился. На лице у него появилось выражение досады, притом досады застарелой, давно покоя не дающей, как мозоль на ступне.

– Христос никого не оттолкнет, любого грешника примет. Вот были у Бога нашего ученики, с Ним ходили по свету, слушали Его. Одного ученика звали Петр. Ему видение божественное приспело: небо отверзлось… это так бают, когды небо до самой глубины открылось, якобы море дно свое показало… И вот с неба-то ему Господь наш спускается в виде платка льняного, чистого, белого. А в платке – куча всяких зверюшек, птичек, даже гады были ползучие, всякая тварь приятная и неприятная, чистая и нечистая…

– Это какая зверь нечистая? Кто такая? – спросил у Германа на чистом русском рослый человек с повадками вождя.

Был он одет в короткую юбку, татуирован с ног до головы, носил на шее ожерелье из золотых пластин и двойные бусы из морских раковин. Щеки, скулы и лоб его покрывали полосы, нанесенные черной, белой и красной красками. Полосы напоминали перья и делали вождя похожим на хищную птицу.

– А это вот, к примеру, ваш паук-птицеяд. Любите вы паука-птицеяда?

Таино стали морщиться, надувать губы и гудеть, мол, нет, не любим, чего любить-то его? Скривился и вождь.

– А там, в платке, и он тоже был.

– К чему Богу такое… плохое… пакостня…

– Что Бог очистил, того никто нечистым почитать не должен. Тако и языцы мира: где бы кто ни жил, како бы ни выглядел, а коснулся его Бог, и вот он уже в чистом льняном платке сидит, и отсель скверны никоторой на нем нет. Вы вот кто такие? Чистые вы или нечистые?

– Сам скажи! – угрюмо бросил ему вождь.

– Что я тебе скажу? Ты сам ли не ведаешь? Бог всех вас коснулся крещением святым! Вы чисты, если токмо сами себя не испакостите грехами.

– А оне говорят, мы грязные, мы хуже. Мы – сквернота и худота…

– Врут! – с нажимом сказал Герман. – То лихие люди. Брехуны и наветчики!

Вождь с сомнением покачал головой. Апокавку показалось, что сейчас он разинет клюв и ущипнет Германа за плечо.

– То много-многие в обиду нам говорят. Много-многие.

– А вы чего слушаете? И уши развесили! То глупь и недомыслие, и злоба. Кто, ответь мне, тут у нас главный вождь?

– Гылеб самый сила…

– А он в жены дочь брата твоего старейшего взял. Неужто бы он взял себе нечистую супругу?

Вождь смутился, но пока молчал, не желая признавать свою неправоту прилюдно.

«Точь-в-точь каталонец!»

– А кто тут главный, когды надо Бога звать и про Бога говорить? Кто главный, когда надо злых духов гонять?

– Ты, выладыхо. Очень сила.

– А раз я главный, меня и слушайте! Что я говорю? Вы – такие же, как мы, Богом очищенные, народ светлый, добрый. Ежели кто полезет с дурными словесами, так и ответствуйте: нам владыка иное сказал, нам владыка правду раскрыл, а ты, такой-сякой, – дурак, что поносные словеса и клеветы несешь. Уразумели?

– Ему, такому-сякому, сказаем, тебе сказаем, а ты Гылебу сказай, Гылеб нам – оборона.

– Добро. Будет вам оборона…

Таино заулыбались. Те, кто знал русский получше, передавали всем остальным суть дела. Наконец человек-хищная-птица сделал им какой-то жест, словно муху поймал прямо в воздухе. Таино с поклонами, крестясь, попятились к выходу из храма.

Вождь отдал Герману малый поклон – как человек власти другому человеку власти, превосходящему его, но не абсолютно. На прощание он сказал:

– Спаси тебе Бог, выладыхо.

Как только ни одного тайно не сталось в храме, Герман подозвал келейника.

– Нынче же передай князю на словах: деревню Заречную расселять надо, тамо новокрещенов моих родичи в старую веру сманивают. Мы их воцерковляем на воскресном служении раз в седьмицу, а соседи с братовьями и прочими племенниками все прочие дни обратно их вобесовляют. Пускай крещеных переселят к русским переселенцам. А в деревне Троицкой надобен служилец из старых детей боярских, кои к воинскому труду уже непригодны, – за нравами надзирать. Тамо священник стар и слаб, распустил свое стадце словесное. В прочих селеньях благополучно.

Едва закончил свою речь митрополит, келейник исчез, словно ветром сдуло. Герман устало присел на длинную лавку, тянущуюся по стене храма.

– Видишь, чадо, по-твоему поступаю: вдумываюсь и наказываю, но не ведаю, произойдет ли от суровых вразумлений польза… Они не просты, не глупы, не бесхитростны. И, понятно, не дети малые. Но хотел бы я с ними – яко с детьми. Было б проще…

– Как понял ты, владыко, все это?

– Да что понял, чадо?

– Скажем, про деревню Заречную?

Герман задумчиво огладил бороду. Молчал. Выглядел скверно. Впервые Апокавк почувствовал, что разговаривает с глубоким стариком: кожа дряблая, веки набрякли, темные мешки под глазами, а в самих глазах – бесконечное утомление.

– Я и не понимаю… нет… не так… вернее сказать, я не знаю, я чую. Они мне яко дети, хоть я им не отец нимало. А како чадушек своих не любить? Всех люблю. А потому к душам их прислушлив. Вот кто глядит тебе в очи, беседует с тобой, улыбается и сам тому рад, оттого радость его ко мне под ребра переселяется, от нее сердце инако стучит. Как такого не почуять? А другой, вроде уста распялил, хочет веселье свое показать, дружественность и приязнь, токмо в глазах – стынь, маета. Стало быть, не любит ничуть, стало быть, ненавидит меня. А отчего ненавидит, ведь я ему худого не делал? Я ему ласковые слова говорил, я ему подарки дарил, я вместе с ним Господу молился… Отчего же злоба? А злобится человек на человека, когда вину пред ним имеет, хотя бы и тайную… Да допрежь всего – тайную! Какие от меня ви?ны? А такие, что врет мне в глаза. А о чем врет? Да о вере о своей, о ней же ныне разговор промеж нас. А кто врет? Да все больше из одной-единой деревни, из Заречья. Другие-то покойны. Вот и ясно: грызет их, зареченских, червяк древний, чрез родню клыками ядовитыми до них добираясь… Не ведаю, как тут не понять? Я вот понимаю не то, что про них, про чадушек своих, вызнал да обдумал, а то, како они со мной себя ведут и како у меня на душе от их поведенья содеивается – светлеет или темнеет? Вот вся моя наука. Пойдем, чадо, томно мне, надо б прилечь.

«Мне бы сердцем чуять тех, кто со мною разговаривает… Ох, как пригодилось бы! Только сердце в таком случае живо о чужую грубую кожу источилось бы да на мелкую стружку ушло…»

Добравшись с владыкою до жилища его, Апокавк тотчас же получил бумагу от князя Глеба. Тот сообщал: двенадцать навтис поручились за своего начальника, генуэзца-друнгария, что чист он перед патрикием. Ничего, мол, не похищал, да и не мог похитить, ибо после братчины у стратига сразу же доставлен был на корабль, а там изрядно пил с ними, моряками, притом напоен был до бессловесности.

На затылье бумаги – двенадцать подписей или, как выражаются русские, «рукоприкладств». В смысле: заверяем, что все так и было, и в том руки свои прикладываем.

21

Монастырь Святой Троицы стоит посреди столицы фемы, в самом оживленном ее месте. Об одну сторону – торг, о другую – палаты стратига, третья – глухая, стена в стену городских терм, перед четвертой простирается сад с питьевой цистерной. Человеку, в воинской науке несведущему, высокие эти плинфяные стены напомнят крепостные сооружения; но ничего истинно военного в них нет: высоки да тонки, зубцами изукрашены, да боевых площадок за ними нет. Стены защищают обитель не от вражеских воинов, а от кипящего мира.

Внутри – покой.

Однако мир время от времени посещает тихое обиталище черноризцев. Иногда он заходит через Царские врата из сада, иногда – через Митрополичьи врата со стороны палат, иногда – через малую калитку, принося с собой шум торгующих, а иногда через тайный ход, проложенный под термами. Если два человека желают, чтобы их встреча осталась незамеченной, о ней никто не будет знать, помимо разве одного лишь отца-настоятеля.

– …Стратиг?

– На редкость чист. Не жесток. Не свиреп в сборе податей. Не труслив на войне. Не слаб в управительском искусстве. Не еретик и не отступник веры. Не сладострастник. Даже не вор, кажется, хотя этого до конца прознать нельзя…

– Но?

– Слабое место одно: Вардан Гаврас. Этот безобразничает с дамами из хороших родов и… всяких родов. Играет в зернь. Ставит на коней и на кулачных бойцов, а потому вечно в судебных тяжбах и вечно без денег. Князь покрывает его во всем по старому товариществу и по старым же военным заслугам турмарха. Из-за него терпит смех и поношения.

«Вечно без денег. Запомнить».

– Еще?

– Мелочь: стратиг взял в жены новокрещенку из рода князьцов тайно, от нее имеет четырех детей. Не все одобряют смешение крови с…

– Взял по закону?

– Да.

– Тогда – не то! Это не слабость. За такое награждают. Все?

Кивок.

– Отставить слухи, отставить сплетни. Отставить князя. Отставить старое обличье. Новое имя. Новая одежда. Ты – латинянин. Ты приплыл сюда за удачей, как и многие другие, но бес обвел тебя вокруг пальца, и удачи нет, как нет. Деньги ушли. Ты ищешь любую работу в ведомстве друнгария. Лучше всего, если это будет галеон «Пинта», старший среди здешних кораблей. Цель – сам друнгарий. Все о нем: вера, власть, деньги, слабости. Что думает о греках, что думает о русских. Но прежде всего – где он был и что делал в ночь похищения, после братз… братш… после пира у стратига. Это – на расходы. – В руку неприметного хонсария переместился мешочек со свежеотчеканенными серебряными милиарисиями и кератиями. «Великий муроль», литейщик и денежный мастер на службе у императора Иоанна, Аристотель Фиораванти, оставил на каждой монете отпечаток своей горделивости: имя «Ornistoteles».

Птичий философ. Аристотель окрыленный. Летучий мудрец, ничто его на одном месте не удержит…

Умная птичка – вовремя перелетела из Рима в Москву. Или из Милана? Должен бы помнить, но увы… Впрочем, какая разница. Мудрая Москва любит все лучшее, хорошо платит и снисходительно относится к слабостям полезных служильцев.

22

…Князец таинский выглядел жутковато. Напялил личину глиняную белую, а на ней всего-то три коротких прямых черты: вместо рта и глаз. «Таковая у них маска гнева и власти», – объяснил Апокавку митрополит. Стояли сумерки, в палате княжеской грели три масляных светильника, отблески их пламени выплясывали на маске замысловатый танец. Поодаль стояли, склонив головы, четверо молодых туземцев в масках из плетеной травы.

Князец молчал.

Молчал он, когда Рамон в одиночку приволок громадный короб, наполненный таинским барахлом, награбленным в деревнях. Герман шепнул тогда патрикию на ухо: «Все сам решил сделать, людей своих не желает смущать и соромить». Молчал князец, когда аколуф грохнул короб об пол с такой силой, что оттуда вылетела пригоршня бус. Молчал, когда стратиг напомнил: «Про скотину не забудь», – а каталонец бросил в ответ: «Гонят! Гонят! Скоро быть», – но не пожелал Рамон остаться немым терпеливцем и добавил, грозно расширив глаза: «Нет батталио, нет добыча, нет борьба и походы! Люди мои уныло! Люди мои скушно! Бунт захотят устроить! Веселье нужно!» Князь ответил ему безмятежно: «Война тебе скоро будет, не сумневайся, а нынче у тебя другое дело: ты князьцу извинение скажи за грабеж и бесчестье». Рамон, повернувшись к тайно, рявкнул нечто невразумительное – за громкостью: то ли «Прости!», то ли «Уроды!» – а потом вылетел из княжеского покоя, багровый от гнева.

Князец таинский ни слова не проронил. Глиняную маску он снял левой рукой, а правой натянул маску деревянную, на которой пробиты были круглые отверстия для глаз и рта, обведенные ярко-голубой краской. «Почтительная радость, – шепнул Герман. – Добрый знак!»

Так же молча он в пояс поклонился Глебу Белозерскому, махнул четырем молодцам, мол, можете забрать имущество, а затем впереди них вышел за дверь.

Заговорил Герман:

– Скажи-ка мне, чадо мое возлюбленное, светлый стратиг, царев слуга, вот како мне потом с князьцами таинскими да с простым народом речи вести о Боге, о вере, о Священном Писании, когды твой же служилец им, братьям нашим во Христе, всякую пакость чинит и неподобь? Я им азбуку сочинил под их речь таинскую, яко нижайший ученик святых равноапостольных Кирилла с Мефодием да святителя Пермского Стефана, молитовки им перевожу, Завет Новый, житийца, а с другой стороны к ним подходит вот такой вот высокородный дон и рыцарь преизрядный, чтобы граблением насквозь обидеть? Голощап скаредный, грабастик псоватый и бобыня безсоромный! Да еще и елдыга! Страмец! Страхолюд! Вот како…

Князь сделал рукой жест – мол, досадил, полно! Владыка замолчал, но, как видно, готов был вставить еще словцо-другое из тех, кои приобретаются в юности, да и остаются, неведомо как, на всю жизнь, вываливаясь из уст будто сор, под языком забытый, будто мыши, выскакивающие из щели, когда ты их не ждешь, и ни за что их уже не поймать. Никогда прежде Апокавк не видел владыку столь гневным. Герман сердито сопел и едва сдерживал себя.

Стратиг усмехнулся.

– Как-как… А вот так. Чего ты хочешь от Рамошки? Он воин, на бою яростен, корыстью не мечен, но своих железноголовых бойцов любит и все норовит им прибавку к жалованью устроить. О тонком думать – не его жеребей. Терпи, владыко, вразумляй, ходи ко мне, молись за раба Божия столь еросистого, а потом опять терпи. Бог терпел и нам велел. Како великий государь Владимир Всеволодович говаривал? «Мы, люди, грешны и смертны, и если кто нам сотворит зло, то мы хотим его поглотить и поскорее пролить его кровь; а Господь наш, владея и жизнью, и смертью, согрешения наши превыше голов наших терпит всю нашу жизнь».

Вот и терпи. Чай, мы Бога не выше и прежних царей не умнее.

Герман засопел еще громче. Патрикий испугался: «А ну как бросится на стратига?! Духовная власть против светской пойдет, так, что ли?»

Но митрополит вдруг заулыбался:

– Каков урок смирению моему! Прав ты, наместниче, кругом прав! Благодарствую за науку, чадо. Ну, иди же ты ко мне, иди!

Глеб встал с кресла резного, бирюзой украшенного, шагнул к Герману, и обнялись они крепко. Митрополит размашисто похлопал воеводу по спине.

«Русские, как они есть», – подумал Апокавк.

Почитать их за это? Презирать их за это? Вот непонятно. Одно ясно: ну не эллины, не эллины…

23

«…Это не Христофор. Точно не Христофор. Либо я не изучал Аристотелеву логику софистов и тайные наставления для розыскных ярыг логофета дрома, либо это не Христофор. Как говорят, латинянин из латинян, заскорузлый, чуть ли не молящийся на своего папу римского… То есть тот самый человек, которому любезен будет срам Московской империи ромеев, да… Конечно же, qui prodest… И все же: когда двенадцать человек морской службы как один говорят, что их возлюбленный начальник всю ночь провел на галеоне «Пинта», пробуя с подчиненными ту кислятину, которую они здесь называют вином, – лозу сюда завезли недавно, и настоящего вина, как, например, эллинский дар с острова Кипр, тут существовать не может, – значит, скорее всего, он и впрямь травился кислятиной, пока некто увечил мою бедную голову… И, следовательно, к похищению непричастен.

Путем исключения мы оставляем на подозрении всего два имени: Рамон и Гаврас, против которого, заметим, прямых улик нет.

Рамон… Тоже латинянин. Тоже не из прямых орудий Господа нашего. Нравом – истинный Минотавр. Вспыльчив, дерзок, угрюм и свиреп. Простоват, не его ума дело… Но со зла всякое мог учинить.

Значит, Рамон.

Так?

Нет, не так.

Все-таки на десятую, или даже менее того, долю это еще может быть Христофор.

Во-первых, потому, что поручились за него лишь те, кто состоит на службе в хозяйстве друнгария. Во-вторых, только латиняне. Из наших, ортодоксов, – ни один.