
Полная версия:
Актея
– Луций Домиций Клавдий Нерон, даю тебе в жены Сабину. Будь ей мужем, другом, покровителем и отцом. Я вручаю тебе все ее достояние и вверяю его твоей совести.
С этими словами он вложил руку женщины в руку ее супруга и приподнял ей покрывало, чтобы каждый мог приветствовать новую императрицу. И тогда Актея, не поверившая своим ушам, когда жрец произнес имя супруги Нерона, увидела ее лицо и больше не сомневалась. Эта была та девушка, с которой она встречалась на корабле, а затем в бане, это была Сабина, сестра Спора. Перед богами и людьми император сочетался браком с рабыней!..
И в эту минуту Актея смогла объяснить себе странное чувство, что она всегда испытывала к этому загадочному созданию: то было тяжелое предчувствие, безотчетная неприязнь, какую испытывает женщина к той, кто однажды станет ей соперницей. Нерон взял в жены эту девушку – а ведь прежде он отдал ее Актее, и она служила Актее, была ее рабыней. Быть может, уже тогда она отнимала у нее возлюбленного – и Актея, имевшая полную власть над ее жизнью и смертью, не задушила своими руками эту змею, которой предстояло пожрать ее сердце! Но нет, этого не может быть; полная сомнения, она снова взглянула в лицо женщине. Жрец не ошибся. Да, это была Сабина, Сабина в наряде новобрачной – белоснежной тунике, украшенной лентами, с поясом из овечьей шерсти: этот пояс должен был разорвать ее супруг. В волосах у нее сверкала длинная золотая булавка в виде дротика – в память о похищении сабинянок,[259] а на плечи был наброшен фламмеум – покрывало цвета пламени. Такое украшение невеста могла надеть только в день свадьбы, и во все времена носить его считалось благоприятным предзнаменованием, ибо это покрывало обычно служило украшением супруге фламина, которой законы запрещали развод.[260]
Церемония закончилась; новобрачные вышли из храма. У дверей их ожидали представители римских всадников с изображениями четырех богов-покровителей брака, а также четыре женщины, принадлежавшие к высшей римской знати, каждая с сосновым факелом в руке. На пороге их ждал Тигеллин с приданым новобрачной. Нерон принял приданое, возложил на голову Сабины венец, надел ей на плечи мантию императрицы. Затем вместе с ней сел в великолепно украшенные открытые носилки и поцеловал ее на глазах у всех. Раздались рукоплескания, приветственные крики, и среди этого шума выделялись угодливые голоса греков: на своем языке, созданном для лести, они бесстыдно желали плодородия этому странному брачному союзу.
Актея пошла за ними, думая, что они направляются в Золотой дворец. Но от подножия Капитолия они свернули на Тусскую улицу,[261] пересекли Велабр, достигли Аргилета,[262] и вышли на Марсово поле через триумфальные ворота. Словно в праздник сигиллариев[263] Нерон хотел показать народу новую императрицу: он отправился с нею на Зеленной рынок, в театр Помпея, к портику Октавии. Актея, не теряя их из виду ни на мгновение, следовала за ними повсюду: на рынки, в храмы, на прогулки. На Садовом холме,[264] был дан великолепный обед. Она оперлась о дерево и так стояла, пока обед не кончился. Новобрачные со свитой поехали обратно через форум Цезаря[265] где их ожидал сенат с приветственными речами. Она выслушала все эти славословия, прислонившись к статуе диктатора.[266] Так продолжалось целый день, и только к вечеру новобрачные вернулись во дворец. И весь этот день Актея провела на ногах, без еды, забыв об усталости и голоде: ее поддерживал огонь ревности, пылавший в сердце и бежавший по жилам. Наконец царственные супруги и их свита вступили в Золотой дворец. Актея вошла вслед за ними. Это было нетрудно сделать, ведь все двери были распахнуты. В противоположность Тиберию, Нерон не боялся народа. Более того, его расточительность, игры и представления, что он устраивал, даже его жестокость, возмущавшая лишь возвышенные умы и противников языческих верований, завоевали ему любовь толпы. И сегодня в Риме он, быть может, остается самым известным из императоров.
Актея прежде ходила с Луцием по дворцу и знала расположение его помещений. По белой одежде и белому покрывалу ее легко было принять за одну из девушек в свите Сабины. Никто не обратил на нее внимания, и, в то время как император и императрица пошли в триклиний ужинать, она пробралась в брачную комнату, куда перенесли ложе, и спряталась за пологом.
Она простояла там два часа, неподвижно, как безгласное изваяние, и даже легкая ткань полога не колыхнулась от ее дыхания. Она сама не знала, зачем пришла. Но за эти два часа ни разу не отняла руки от рукоятки кинжала. Наконец, раздался какой-то шум, в переходе послышались женские шаги. Открылась дверь, и в брачную комнату вошла Сабина, в сопровождении матроны из знатнейшего и древнейшего рода, Кальвии Криспинеллы,[267] исполнявшей во время свадебного обряда роль матери невесты, как Тигеллин исполнял роль отца. В наряде новобрачной не хватало пояса: за ужином Нерон разорвал его, чтобы Кальвия могла раздеть императрицу. Сначала она отвязала накладные косы, уложенные на макушке Сабины в виде башни, и волосы девушки рассыпались по плечам. Затем сняла с нее фламмеум, и настала очередь столы. Наконец девушка осталась в одной тунике, и, странное дело, по мере того как с нее снимали различные украшения, на глазах у Актеи происходило невиданное превращение – Сабина исчезала, уступая место Спору. Да, тому самому юноше, которого Актея видела на корабле, затем на дороге рядом в Луцием, в длинной просторной тунике, с обнаженными руками, волосами до плеч. Сон это или явь? Не были ли брат и сестра одним и тем же человеком? А быть может, у Актеи помутился рассудок?
Наконец Кальвия выполнила свои почетные обязанности и поклонилась загадочной императрице. Странное существо, не то девушка, не то юноша, поблагодарило Кальвию, и Актея узнала голос Спора и в то же время голос Сабины. Но вот Кальвия удалилась. Новобрачная осталась одна, огляделась и, думая, что ее никто не видит и не слышит, уронила руки с видом глубокого уныния, испустила тяжелый вздох, и по щекам ее скатились две слезы. Затем, с выражением безмерной гадливости, она приблизилась к брачному ложу. Но едва поставив ногу на первую ступеньку, вскрикнула и отшатнулась: в складках пурпурных занавесей перед нею мелькнуло бледное лицо коринфянки. Видя, что ее обнаружили, чувствуя, что соперница вот-вот ускользнет от нее, Актея прыгнула на свою добычу как тигрица. Но существо, которое она преследовала, было слишком слабым, чтобы бежать или обороняться. Существо это упало на колени, простерло к ней руки и дрожало всем телом, глядя на кинжал, сверкавший в ее руке. Вдруг его глаза засветились надеждой:
– Это ты, Актея? Это ты?
– Да! Да, это я, – ответила девушка. – Это я, Актея. Но ты кто такой? Ты Сабина или Спор,[268] мужчина ты или женщина? Отвечай! Говори же, говори!
– Увы! Увы! – воскликнул евнух. – Увы! Ни то ни другое.
И он без чувств упал к ногам Актеи.
Изумленная Актея выронила кинжал.
В это мгновение дверь распахнулась и в комнату стремительно вошли несколько человек. Это были рабы: они принесли статуи богов – покровителей брака, чтобы расставить их вокруг ложа. Они увидели бесчувственного Спора, увидели склонившуюся над ним женщину – бледную, с растрепанными волосами и диким взглядом, заметили валявшийся на полу кинжал и поняли все. Они схватили Актею и отвели ее в подземную темницу – ту самую, мимо которой она проходила чудесной ночью, когда Луций послал за ней, ту самую, откуда она слышала такие жалобные стоны.
Там она встретила Павла и Силу.
– Я ждал тебя, – сказал Павел Актее.
– Ах, отец мой! – воскликнула коринфянка. – Я пришла в Рим, чтобы спасти тебя.
– И теперь, не сумев меня спасти, хочешь умереть со мной.
– О нет, нет, – ответила девушка, чувствуя стыд. – Я забыла о тебе, я недостойна того, чтобы ты называл меня своей дочерью. Я несчастное, безумное создание и не заслуживаю ни жалости, ни прощения.
– Значит, ты все еще любишь его?
– Нет, отец мой, я его больше не люблю, это было бы уже невозможно, просто, как я тебе сказала, я лишилась разума. Ах! Кто исцелит меня от безумия? Нет такого человека на земле, нет такого бога на небе, кому это по силам.
– Вспомни сына раба: тот, кто исцеляет тело, властен исцелить и душу.
– Да, но у сына раба, хоть и не было веры, зато была невинность. А я еще не обрела веры и уже утратила невинность.
– И однако, не все еще потеряно, – сказал апостол, – ведь тебе еще остается раскаяние.
– Увы! Увы! – прошептала Актея: она не решалась этому поверить.
– Что ж! Подойди ко мне, – сказал Павел, усаживаясь в углу, – иди сюда, я хочу поговорить с тобой о твоем отце.
Актея подошла к нему, упала на колени, положила голову ему на плечо, и всю ночь апостол увещевал ее. В ответ слышались только рыдания, но утром она была готова к принятию крещения.
Почти все узники, находившиеся в темнице с Павлом и Силой, были христиане из катакомб. За те два года, что Актея провела среди них, они успели оценить добродетели девушки, а ее проступки были им неизвестны. И всю ночь к небу возносились молитвы о том, чтобы луч веры коснулся несчастной язычницы. И наконец голос апостола торжественно возвестил, что у Господа стало одной служанкой больше.
Павел не скрыл от Актеи, каких огромных жертв потребует от нее новое положение: во-первых, ей надлежало пожертвовать своей любовью, во-вторых, быть может, и жизнью: каждый день в темницу являлась стража и забирала нескольких жертв для обрядов искупления или для праздников. Многие христиане, спешившие удостоиться мученического венца, сами отдавались в руки палачей. А те уводили людей без разбора, не глядя: им нужна была лишь страждущая человеческая плоть, лишь зрелище человеческих страданий на кресте или на арене амфитеатра. При таких обстоятельствах обращение в христианство было не просто религиозным обрядом, оно означало готовность умереть за веру.
И Актея думала, что перед лицом грозной опасности ей простится скудость познаний в новой вере. Она имела достаточное представление об обеих религиях, чтобы проклясть одну и благословить другую: все известные ей злодеяния были совершены язычниками, а все проявления добродетели она видела у христиан. Но самое главное – уверенность в том, что она не сможет жить с Нероном, заставила ее желать смерти вместе с Павлом.
И вот, полная усердия, – в глазах Господа оно несомненно зачлось ей за веру – она вступила в круг коленопреклоненных узников и сама опустилась на колени под лучом света, проникавшим в темницу через отдушину, сквозь толстые прутья которой ей было видно небо. За спиной у нее стоял Павел, воздев руки и молясь, а Сила склонился над ней, держа сосуд со святой водой, где плавала веточка букса. В то мгновение, когда Актея заканчивала молитву апостолов, эти древние слова, что и до наших Дней неизменно остаются символом веры, дверь с грохотом распахнулась. В темницу вошли воины под водительством Аникета. Изумленный странным зрелищем – все остались коленопреклоненными и продолжали молиться, – Аникет замер на пороге и не произнес ни слова.
– Чего ты хочешь? – спросил Павел: он первый обратился к этому человеку, что приходил сюда либо как судья, либо как палач.
– Мне нужна эта девушка, – ответил Аникет, указывая на Актею.
– Она не пойдет с тобой, – ответил Павел, – у тебя нет никаких прав на нее.
– Эта девушка принадлежит Цезарю! – воскликнул Аникет.
– Ошибаешься, – возразил Павел, – эта девушка принадлежит Богу!..
И в то же мгновение он произнес слова обряда и окропил голову новообращенной святой водой.
Актея громко вскрикнула и лишилась чувств: она поняла, что Павел сказал правду, и произнесенные им слова навеки разлучили ее с Нероном.
– Если так, то вместо нее я отведу к Цезарю тебя, – сказал Аникет, и по его знаку стража схватила Павла.
– Делай что хочешь, – сказал апостол, – я готов следовать за тобой. Я знаю, пришло то время, когда я должен дать отчет на небе о том, что совершил на земле.
Павел предстал перед судом[269] Цезаря и был приговорен к распятию. Однако он обжаловал этот приговор, заявив, что является римским гражданином, поскольку родился в Тарсе Киликийском. Его права были признаны, и в тот же день он был обезглавлен на Форуме.
На казни присутствовал Цезарь и, так как народ, рассчитывавший увидеть долгие смертные муки, стал роптать, обещал на мартовские иды[270] порадовать его сражениями гладиаторов.
Празднества были приурочены к годовщине смерти диктатора Юлия Цезаря.[271]
XV
Нерон рассчитал верно: это обещание сразу же успокоило недовольных. Среди всех зрелищ, которыми, не скупясь, угощали римский народ его эдилы, преторы и цезари,[272] больше всего ценились травля диких зверей и гладиаторские бои. Когда-то это были два разных зрелища, но однажды Помпею пришло в голову объединить их: в его второе консульство, в день праздника по случаю освящения храма Венеры Победительницы,[273] на арене цирка вооруженные дротиками гетулы сражались с двадцатью дикими слонами. Впрочем, если верить Титу Ливию[274] задолго до этого был случай, когда в цирке в один день убили сто сорок два слона.[275] Но эти слоны, которых захватили в битве с карфагенянами и которых Рим, тогда еще бедный и предусмотрительный, не желал ни содержать, ни отдавать союзникам, пали под градом дротиков и стрел, пущенных зрителями с мест. Восемьдесят лет спустя, в пятьсот двадцать третьем году от основания Рима, Сципион Назика и Публий Лентул выпустили на арену шестьдесят три африканские пантеры.[276] Все думали, что римский народ уже пресытился такого рода празднествами, но вот Сергий, решив перенести знакомое зрелище в иную стихию, наполнил арену амфитеатра водой,[277] и в это рукотворное море были выпущены пятнадцать гиппопотамов и двадцать три крокодила. Сулла, будучи претором,[278] устроил травлю сотни львов-самцов, Помпеи Великий выпустил триста пятнадцать, Юлий Цезарь – четыреста. И наконец, божественный Август, сохранявший воспоминания о кровопролитиях тех времен, когда он был еще Октавием, от своего имени и от имени внука устраивал празднества,[279] на которых было убито около трех тысяч пятисот львов, тигров и пантер. Затем травли прекратились, пока некий П.Сервилий – и это единственное, что известно о его жизни – не устроил праздника: на арену было выпущено триста медведей и столько же пантер и львов, пойманных в пустынях Африки. Впоследствии страсть римлян к этой разорительной забаве не знала меры: император Тит за одну травлю приказал убить пять тысяч разных диких зверей.
Но из всех властителей самые роскошные и разнообразные празднества устраивал Нерон: помимо денежного налога, взимаемого с покоренных провинций, он обложил податью Нил и пустыню. Воды реки и пески пустыни платили ему десятину, отдавая своих львов, тигров, пантер и крокодилов. Что касается гладиаторов, то их успешно заменили более дешевые бойцы – пленные и христиане. Им, правда, не хватало ловкости, которая дается лишь долгим изучением боевого искусства, но зато их отвага и воодушевление перед близкой смертью были для зрителей внове и придавали всему зрелищу нечто возвышенное. Этого было достаточно, чтобы разжечь всеобщее любопытство.
В этот день в цирк устремился весь Рим. Сегодняшнее зрелище едва не опустошило африканскую пустыню и римские темницы: обреченных зверей и людей было столько, что праздник мог продолжаться целый день и всю ночь.
Да к тому же еще император обещал ночью осветить цирк каким-то новым, особенным способом. Зрители встретили его единодушными горячими приветствиями. В этот раз он явился в одеянии Аполлона и, подобно пифийскому богу,[280] вооружился луком и стрелами: в перерывах между боями он должен был показать свою меткость. Для этой цели в Альбанском лесу вырыли с корнями несколько деревьев, привезли их в Рим и вновь посадили на цирковой арене. На ветвях этих деревьев блистали лазурным и золотым оперением ручные павлины и фазаны: они должны были служить мишенью для императора. Бывало и так, что Цезарь вдруг проникался жалостью к раненому бестиарию,[281] или злобой к зверю, плохо справлявшемуся с ремеслом палача, тогда он брал лук или дротик и со своего места, со своего трона вершил казнь на другом конце цирка, словно Юпитер Громовержец.
Едва император сел на свое место, как на арену выехали на колесницах гладиаторы. По обычаю, те, кому предстояло сражаться первыми, были выкуплены у хозяев. Но праздник был так значителен, что среди гладиаторов решились выступать и молодые патриции, желавшие угодить императору. Говорили даже, будто двое из них, известные всем как промотавшиеся распутники, нанялись за деньги – один за двести пятьдесят тысяч сестерциев, другой за триста.
Перед прибытием Нерона гладиаторы упражнялись друг с другом в ожидании сигнала к началу представления, словно предстоящий вскоре бой должен был быть простой состязательной игрой. Но едва в цирке раздалось: «Император! Император!», едва Цезарь – Аполлон воссел на трон напротив ложи весталок, как на арену вышли распорядители игр, неся отточенные мечи. Они вручили их гладиаторам взамен затупленных, служивших им для упражнений. Затем гладиаторы прошли перед Нероном, подняв мечи, чтобы показать ему, как остро те отточены. Он мог убедиться в этом, стоило лишь ему чуть наклониться: его ложа возвышалась над ареной всего на девять-десять ступней.
Цезарю представили список гладиаторов, чтобы он сам указал, в каком порядке им выступать. Он решил, что первыми будут сражаться ретиарий и мирмиллон,[282] после них на арену выйдут димахарии,[283] затем андабаты.[284] А потом, в завершение первой части представления, которая должна была кончиться к полудню, двое христиан – мужчина и женщина – будут отданы на растерзание диким зверям. Народ, по-видимому, остался доволен таким порядком первой части и под возгласы «Да здравствует Нерон! Слава Цезарю! Удачи тебе, император!» из двух дверей на противоположных концах арены вышли первые два гладиатора и двинулись навстречу друг другу.
Согласно желанию Цезаря, это были мирмиллон и ретиарий. Первый (его называли также «преследователь», потому, что ему приходилось чаще наступать, чем обороняться) был одет в светло-зеленую тунику с поперечными серебряными полосами, перехваченную чеканным медным поясом с инкрустациями из коралла. Левую ногу его закрывал бронзовый наголенник; на голове был шлем с прорезями для глаз – вроде тех, что носили рыцари в XIV веке, – увенчанный нашлемником в виде головы зубра с длинными рогами и полностью закрывавший лицо. На левой руке он нес большой круглый щит, а в правой держал дротик и дубинку, налитую свинцом, – это были доспехи и оружие галлов.
У ретиария в правой руке была сеть (ей он и был обязан своим наименованием) наподобие той, что в наши дни у рыбаков называется накидной; в левой руке, прикрытой маленьким щитом (под названием «парма»), он держал длинный трезубец с рукоятью из кленового дерева и стальным острием. Он был одет в тунику из синего сукна, синие кожаные котурны, позолоченный бронзовый наголенник. В отличие от своего противника, он выступал с открытым лицом, а на голове у него вместо шлема был лишь длинный синий шерстяной колпак, покрытый золотой сеткой.
Противники начали сближаться, но шли друг к другу не прямо, а по окружности: ретиарий держал наготове сеть, мирмиллон нацелил свой дротик. Как только ретиарию показалось, что противник досягаем, он прыгнул вперед, одновременно развернув и бросив сеть. Но мирмиллон, следивший за каждым его движением, успел отскочить назад, и сеть упала у его ног. В то же мгновение, чтобы не дать противнику времени прикрыться щитом, он метнул дротик. Однако ретиарий заметил это и наклонился, впрочем, недостаточно быстро, чтобы оружие, нацеленное ему в грудь, не успело сорвать с него изящный головной убор.
Тут ретиарий стал стремительно отступать, волоча за собой сеть, хотя его грозный трезубец был при нем: чтобы применить это оружие, надо было сначала поймать противника в сеть. Мирмиллон устремился за ним, но его движения замедляла тяжелая дубинка, и узкие прорези в шлеме ограничивали поле зрения, поэтому ретиарий успел снова развернуть сеть и приготовиться к бою. Затем он вернулся в исходное положение, а мирмиллон приготовился к защите.
Преследуя противника, мирмиллон подобрал свой дротик, а также синий колпак ретиария, заткнув его себе за пояс как трофей. Таким образом, оба гладиатора снова были при оружии. На этот раз первым начал мирмиллон: дротик, брошенный со всей силой его могучей рукой, попал в середину щита ретиария, пробил покрывавшую его бронзовую пластину, семь полос кожи, натянутых крест-накрест, и оцарапал грудь. Зрители подумали, что ретиарий смертельно ранен, и со всех сторон послышалось: «Задет! Задет!»
Но ретиарий отвел в сторону щит с торчащим в нем дротиком, и все увидели, как незначительна его рана. Раздались радостные возгласы: зрители больше всего не любили, когда бой завершался слишком быстро. Поэтому на гладиатора, поражавшего противника в голову, всегда смотрели с презрением, хотя такие удары и не были запрещены.
Теперь мирмиллон в свою очередь пустился бежать: его дубинка была грозным оружием, пока он преследовал бегущего ретиария, но, если у того сеть была наготове, становилась бесполезной. Ведь для того чтобы нанести удар, ему пришлось бы слишком близко подойти к противнику и тому ничего не стоило бы накинуть свою смертоносную сеть. Мирмиллон убегал по всем правилам, ибо бегство от противника тоже было искусством. Однако и в этом маневре ему мешал тяжелый галльский шлем. Вскоре ретиарий приблизился настолько, что раздались возгласы зрителей, предупреждавших галла об опасности. Гладиатор понял, что неминуемо погибнет, если тут же не избавится от своего бесполезного шлема. Не останавливаясь, он расстегнул железную пряжку и отбросил шлем подальше. И изумленные зрители узнали в нем молодого человека, принадлежавшего к одному из знатнейших родов Рима; имя его было Фест,[285] и этот шлем он надел не столько для того, чтобы защитить лицо, сколько для того, чтобы остаться неузнанным. Это открытие удвоило внимание зрителей к поединку.
С этой минуты молодой патриций получил преимущество, а в невыгодном положении оказался уже ретиарий: ему мешал торчавший из щита дротик, который он не вырвал и не отбросил, боясь возвращать оружие врагу. Возбужденный криками зрителей и непрерывным отступлением противника, ретиарий решился наконец отбросить щит вместе с дротиком, и теперь ничто не стесняло его движений. Но тут мирмиллон, то ли усмотрев в его поступке оплошность, уравнивающую силы обоих противников, то ли не желая больше отступать, вдруг остановился и стал вращать над головой свою тяжелую дубинку. Ретиарий также приготовился к бою, но не успел приблизиться к противнику: тяжелая дубинка просвистела в воздухе, словно бревно, пущенное из катапульты, и угодила ему прямо в грудь. Он покачнулся и рухнул на арену, увлекаемый тяжестью собственной сети, накрывшей его своими ячейками. Тогда Фест бросился к щиту, вырвал из него свой дротик, затем одним прыжком очутился возле поверженного врага, приставил острие к его горлу и обратился к народу с вопросом – убить его или же сохранить ему жизнь? В ответ взметнулось множество рук: одни – с поднятым вверх большим пальцем, другие – с опущенным, В этом людском море невозможно было определить мнение большинства, и тогда раздался крик: «Весталки, весталки!» В подобных случаях всегда обращались к ним за окончательным решением. Фест повернулся к подиуму.[286] Двенадцать весталок поднялись с мест, у восьми из них большой палец был опущен. Итак, большинство требовало смерти гладиатора; видя это, он сам приставил острие дротика к своему горлу, в последний раз воскликнул: «Цезарь – бог!» – и не издал ни единого стона, когда оружие Феста пробило ему шейную артерию и пронзило грудь.
Народ разразился рукоплесканиями, предназначавшимися и победителю и побежденному: один умело нанес смертельный удар, другой сумел достойно умереть. Фест обошел арену амфитеатра, чтобы зрители могли его приветствовать, и удалился, а тело его противника тем временем унесли в другую дверь.
Затем на арену вышел раб с граблями, разровнял песок, уничтожив следы крови, и на ристалище вышли гладиаторы для следующего поединка: это были димахарии.
Димахарии были особой, изысканной частью гладиаторов в эпоху Нерона. Они сражались без шлема, без панциря, без щита, без окреи,[287] держа в обеих руках по мечу, подобно нашим дуэлянтам времен Фронды[288] выходившим на поединок с дагой и кинжалом. Сражения димахариев считались вершиной боевого искусства, и в них нередко участвовали те, кто обучал бойцов в гладиаторских школах. В этот раз на арену вышел учитель и ученик. Молодой гладиатор намеревался воспользоваться полученными уроками и обратить против учителя его же собственные коварные приемы. Своим жестоким обращением тот давно уже пробудил в сердце юноши жгучую ненависть (однако ему удавалось скрывать ее от всех). Надеясь когда-нибудь отомстить за себя, он не прекращал ежедневных занятий, пока наконец не перенял у наставника все тайны его искусства.
Вы ознакомились с фрагментом книги.