banner banner banner
Правда о деле Гарри Квеберта
Правда о деле Гарри Квеберта
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Правда о деле Гарри Квеберта

скачать книгу бесплатно

– Мама, мне тридцать лет, я сам себе могу наделать хот-догов, если захочу.

– Представляешь, твоему отцу больше нельзя хот-догов. Так доктор сказал. (Я услышал, как отец в глубине комнаты заныл, что иногда все-таки можно, а мать несколько раз повторила: “Все, с хот-догами и всей этой дрянью покончено. Доктор сказал, что ты все себе засорил!”) Марки, дорогой! Папа говорит, тебе надо написать книгу о Квеберте. Тогда ты сможешь начать все заново. Раз все вокруг говорят про Квеберта, все будут говорить про твою книгу. Почему ты больше не приходишь к нам обедать, Марки? Ты так давно у нас не был. Ням-ням, славный яблочный пирог!

Я почти проехал Коннектикут, когда мне в голову пришла не лучшая мысль выключить на время CD с оперой и послушать новости по радио; оказалось, что из-за утечки информации в полиции СМИ узнали о рукописи “Истоков зла”, найденной вместе с останками Нолы Келлерган, и о признании Гарри в том, что связь с ней стала для него источником вдохновения. За утро эта новая сенсация уже успела облететь всю страну. На АЗС сразу за Нью-Хейвеном я, залив полный бак, обнаружил, что заправщик прилип к экрану телевизора, где снова и снова повторяли это сообщение. Я уселся с ним рядом и попросил прибавить звук; взглянув на мое убитое лицо, он спросил:

– Вы чего, не в курсе? Все уж сколько часов только об этом и твердят. Вы-то где были? На Марсе?

– В машине.

– Ха, у вас что, радио нет?

– Я слушал оперу. Хотел развеяться.

Он с минуту разглядывал меня.

– Я вас вроде знаю, нет?

– Нет.

– А по-моему, знаю…

– У меня очень заурядное лицо.

– Нет, я вас точно где-то видел… Вы с телевидения, ага? Актер?

– Нет.

– А чем занимаетесь?

– Я писатель.

– Ах вот оно что! Тут в прошлом году ваша книжка продавалась. И личность ваша на обложке была, прекрасно помню!

Он запетлял между стеллажами в поисках книги, которой там, естественно, больше не было. Наконец он откопал одну на складе и с торжествующим видом вернулся к стойке:

– Вот, это же вы! Глядите, ваша книга. И имя ваше написано, Маркус Гольдман.

– Пускай так.

– Ну? Что новенького, мистер Гольдман?

– Честно говоря, ничего особенного.

– А куда путь держите, позвольте спросить?

– В Нью-Гэмпшир.

– Шикарное местечко. Особенно летом. Вы туда зачем? На рыбалку?

– Да.

– А кого словить хотите? Там кое-где такие черные окуни водятся – охренеть.

– Да, похоже, словлю одну мороку. Я к другу, у него неприятности. Очень крупные неприятности.

– Э, да уж небось не такие крупные, как у Гарри Квеберта!

Он расхохотался, с жаром пожал мне руку – потому что “нечасто тут встретишь знаменитостей” – и угостил кофе на дорожку.

В общественном мнении царило смятение: мало того что наличие рукописи среди останков Нолы означало окончательный приговор Гарри; в первую очередь глубочайшую неловкость вызвало известие о том, что книга родилась из любовной связи с девочкой пятнадцати лет. И как теперь к этой книге относиться? Неужели вся Америка, возведя Гарри в разряд литературных звезд, оказала поддержку маньяку? В общей атмосфере скандала журналисты, со своей стороны, выдвигали разные гипотезы о том, что могло заставить Гарри убить Нолу Келлерган. Может, она угрожала разоблачить их связь? Или хотела порвать с ним и он потерял голову? Все эти вопросы помимо воли теснились в моем мозгу все время, пока я ехал в Нью-Гэмпшир. Я изо всех сил пытался отвлечься, выключал радио и пускал оперу, но любая мелодия наводила меня на мысли о Гарри, а едва я вспоминал Гарри, я вспоминал и девочку, тридцать лет пролежавшую под землей рядом с домом, где, как мне всегда казалось, я провел прекраснейшие годы своей жизни.

Пять часов спустя я наконец добрался до Гусиной бухты. Ехал я туда, не задумываясь, почему, собственно, туда, а не в Конкорд встретиться с Гарри и Ротом? На обочине шоссе 1 стояли в ряд фургоны спутникового телевидения, а у съезда на гравийную дорожку, ведущую к дому, толклись журналисты, ожидая прямого включения на своих каналах. Не успел я свернуть, как все они ринулись к моей машине и окружили ее, перекрыв проезд, чтобы посмотреть, кто приехал. Один из них, узнав меня, завопил: “Э, да это тот писатель, это Маркус Гольдман!” Весь рой возбудился еще больше, в стекла машины влипли объективы телекамер и фотоаппаратов, репортеры, перекрикивая друг друга, засыпали меня ворохом вопросов: “Считаете ли вы, что Гарри Квеберт убил эту девушку?”, “Знали ли вы, что он написал “Истоки зла” для нее?”, “Следует ли изъять эту книгу из продажи?”. Я не желал делать никаких заявлений, не опускал стекол и не снимал темных очков. Местным полицейским, регулировавшим потоки журналистов и зевак, удалось расчистить мне путь, и я скрылся за кустами ежевики и огромными соснами, что обрамляли дорожку. Кто-то из журналистов кричал мне вслед: “Мистер Гольдман, зачем вы приехали в Аврору? Что вы делаете в доме Гарри Квеберта? Мистер Гольдман, почему вы здесь?”

Почему я здесь? Потому что это Гарри. Потому что он, наверное, мой лучший друг. Как ни странно – я сам осознал это только сейчас, – Гарри был самым моим дорогим другом. В школьные и университетские годы у меня не получалось заводить близких друзей из числа сверстников, друзей на всю жизнь. В моей жизни был один Гарри, и, удивительное дело, меня нисколько не волновало, виновен он в том, в чем его обвиняют, или нет: ответ на этот вопрос никак не затрагивал тех глубоких дружеских чувств, какие я к нему питал. Странное ощущение: думаю, я предпочел бы ненавидеть его, плюнуть ему в лицо вместе со всей страной; так было бы проще. Но это дело существовало отдельно от моих чувств. В крайнем случае я попросту говорил себе: он человек, а у каждого человека есть свой демон. У всех есть свои демоны. Вопрос только в том, до каких пределов с ними можно мириться.

Я поставил машину на гравийной парковке, рядом с крыльцом. Его красный “корвет” был на месте, перед маленькой пристройкой, служившей гаражом, как всегда. Как будто хозяин дома и все хорошо. Я хотел войти в дом, но он оказался заперт. В первый раз на моей памяти эта дверь не открылась передо мной. Я обошел дом; мне не встретилось ни одного полицейского, но весь участок за домом был обнесен заградительными лентами. Я всмотрелся в обширное огороженное пространство, протянувшееся до самой опушки леса. Издалека угадывались очертания зияющего кратера, свидетельство усердных полицейских раскопок, а прямо рядом с ним засыхали всеми забытые гортензии.

Наверно, я проторчал так битый час, потому что вскоре сзади послышался звук подъезжающей машины. Из Конкорда приехал Рот: увидел меня по телевидению и сразу примчался сюда. Первыми его словами было:

– Явились все-таки?

– Да. А почему такой вопрос?

– Гарри сказал, что вы приедете. Сказал, что вы чертовски упрямый осел и скоро явитесь сюда, будете совать нос в его дело.

– Гарри хорошо меня знает.

Рот порылся в кармане пиджака и извлек оттуда клочок бумаги:

– Это от него.

Я развернул листок. Это была записка.

Дорогой мой Маркус!

Если Вы читаете эти строки, значит, Вы приехали в Нью-Гэмпшир узнать, как дела у старого друга.

Вы храбрый малый; никогда в этом не сомневался. Клянусь, я не виновен в преступлениях, в которых меня обвиняют. Тем не менее, думаю, мне придется некоторое время просидеть в тюрьме, а у Вас есть чем заняться, кроме как мной. Займитесь своей карьерой, займитесь романом, который Вам надо к концу месяца сдать издателю. Ваша карьера для меня важнее. Не тратьте на меня время.

    Ваш Гарри.

P. S. Если Вам вдруг все-таки захочется немножко пожить в Нью-Гэмпшире или время от времени наезжать сюда, то Вы знаете: Гусиная бухта Ваш дом. Можете жить здесь, сколько хотите. Прошу Вас только об одном одолжении: кормите чаек. Кладите хлеб на террасу. Кормите чаек, это важно.

– Поддержите его, – сказал Рот. – Вы нужны Квеберту.

Я кивнул.

– Как для него все складывается?

– Плохо. Видели новости? Про книжку всем все известно. Это катастрофа. Чем больше я узнаю, тем чаще задаюсь вопросом, как мне его защищать.

– Откуда утечка?

– По моим представлениям, прямо из кабинета прокурора. Они хотят еще сильнее надавить на Гарри, облить его грязью в глазах общественного мнения. Им нужно чистосердечное признание, они знают, что в деле тридцатилетней давности признание – штука первостатейная.

– Когда я могу с ним встретиться?

– Уже завтра утром. Тюрьма штата находится на выезде из Конкорда. Где вы остановитесь?

– Здесь, если можно.

Он поморщился:

– Сомневаюсь. Полиция обыскала дом. Это место преступления.

– Разве место преступления не там, где яма? – спросил я.

Рот обследовал входную дверь, потом быстро обошел дом и, улыбаясь, вернулся ко мне.

– Из вас бы вышел неплохой адвокат, Гольдман. Дом не опечатан.

– Значит, я имею право здесь поселиться?

– Значит, вам не запрещено здесь поселиться.

– Я, кажется, не совсем понял.

– В этом прелесть американского права, Гольдман: если закона нет, вы его сами придумываете. А если к вам посмеют прикопаться, идите в суд, он признает вашу правоту и вынесет решение имени вас: Гольдман против штата Нью-Гэмпшир. Знаете, почему в этой стране вам сразу после ареста обязаны зачитать ваши права? Потому что в шестидесятых годах некий Эрнесто Миранда был осужден за изнасилование на основании собственных показаний. Так вот его адвокат, представьте, решил, что это несправедливо, ибо милейший Миранда в школе не засиделся и не знал, что Билль о правах позволяет ему не свидетельствовать против себя. Этот самый адвокат поднял шум, обратился в верховный суд, и все такое – и, представьте себе, выиграл, козел! Признания недействительны, решение “Миранда против штата Аризона” увенчано лаврами, и теперь любой коп, засадивший вас за решетку, должен бубнить: “Вы имеете право хранить молчание, все, что вы скажете, может быть использовано против вас в суде, ваш адвокат может присутствовать при допросе, если вы не можете оплатить услуги адвоката, он будет предоставлен вам государством”. Короче, всем этим дурацким ля-ля тополя, какое все время слышишь в кино, мы обязаны другу Эрнесто! Мораль: правосудие в Америке, Гольдман, – это коллективная работа, в ней может участвовать каждый. Так что забирайте себе это местечко, ничто вам не мешает, а если полиция обнаглеет и начнет цепляться, грозите судом, возмещением громадного ущерба и убытков. Они этого пугаются. Зато вот ключей от дома у меня нет.

Я достал из кармана связку:

– Гарри мне дал в свое время.

– Гольдман, да вы волшебник! Только заклинаю, не заходите за полицейские ограждения: у нас будут проблемы.

– Договорились. Кстати, Бенджамин, обыск дома что-нибудь дал?

– Ничего. Полиция ничего не нашла. Потому-то его и не опечатали.

Рот уехал, а я вошел в огромный пустой дом. Запер дверь изнутри и направился прямиком в кабинет, на поиски пресловутой шкатулки. Но ее там больше не было. Куда Гарри мог ее деть? Мне непременно хотелось ее добыть, я обшарил все книжные полки в кабинете и в гостиной, но тщетно. Тогда я решил тщательно осмотреть каждую комнату, поискать хоть какую-нибудь мелочь, которая помогла бы понять, что произошло здесь в 1975 году. Неужели в одной из этих комнат была убита Нола Келлерган?

В конце концов я нашел несколько альбомов с фотографиями, которые прежде никогда не видел или не замечал. Открыв наугад один из них, я обнаружил наши с Гарри снимки времен университета. В аудиториях, в зале для бокса, в университетском парке, в кафешке, где мы часто встречались. Там были даже фото с моего вручения диплома. В другом альбоме хранились вырезки из газет и журналов, посвященные мне и моей книге. Отдельные фрагменты были подчеркнуты или обведены красным карандашом; только теперь я понял, что Гарри всегда самым пристальным образом следил за моей жизнью и благоговейно хранил все свидетельства, имевшие ко мне хотя бы отдаленное отношение. Я нашел даже вырезку из газеты Монтклера полуторагодичной давности с описанием церемонии, устроенной в мою честь в Фелтоновской школе. Где он раздобыл эту статью? Я прекрасно помнил тот день. Незадолго до Рождества 2006 года продажи моего первого романа превысили миллион экземпляров, и директор школы, где я получил среднее образование, воодушевившись моим бурным успехом, решил воздать мне должное.

Помпезное чествование состоялось субботним вечером в актовом зале школы, куда собрали избранных учеников, выпускников и нескольких местных журналистов. Весь этот бомонд теснился на раскладных стульях перед огромным занавесом; после торжественной речи директора занавес упал, открыв большой стеклянный шкаф с надписью: “В честь Маркуса П. Гольдмана по прозвищу Великолепный, учившегося в этой школе в 1994–1998 гг.” За стеклом красовался экземпляр моего романа, мои старые табели с оценками, несколько фотографий, моя майка игрока в лакросс и майка команды бегунов.

Я перечитал статью с улыбкой. Мое пребывание в Фелтоне, маленьком, очень спокойном учебном заведении в северной части Монтклера, настолько врезалось в память однокашникам и учителям, что они прозвали меня Великолепным. Но в тот декабрьский день 2006 года никто из аплодировавших витрине моей славы не знал, что признанной звездой Фелтона на четыре долгих прекрасных года я стал лишь благодаря череде сперва случайных, а затем умело подстроенных недоразумений.

Эпопея Великолепного началась одновременно с первым учебным годом: мне предстояло выбрать вид спорта, которым я стану заниматься. Я решил, что это будет либо футбол, либо баскетбол, но число мест в обеих командах было ограниченно, а я, на свою беду, в день записи явился в нужный кабинет слишком поздно.

– Я уже закрылась, – заявила мне толстая дама, отвечавшая за регистрацию. – Приходите на следующий год.

– Мэм, пожалуйста, – взмолился я, – мне обязательно надо записаться на какой-нибудь вид спорта, а то меня выгонят.

– Фамилия? – вздохнула она.

– Гольдман. Маркус Гольдман.

– Какой вид?

– Футбол. Или баскет.

– Мест нет. Остались команды либо акробатического танца, либо лакросса.

Лакросс или акробатический танец. Хрен редьки не слаще. Я знал, что если попаду в танцевальную команду, надо мной будут смеяться, и выбрал лакросс. Но в Фелтоне уже лет двадцать не было хорошей команды по лакроссу, никто из учеников не хотел туда идти, и теперь она состояла из тех, кого выгнали отовсюду или кто опоздал на запись. Так я оказался в ущербной, никчемной и неумелой команде, которой, однако, предстояло покрыть меня славой. В надежде перейти со временем в футбол я решил добиваться спортивных достижений, чтобы меня заметили, и тренировался с таким невиданным усердием, что через две недели наш тренер усмотрел во мне звезду, которую ждал всегда. Меня немедленно сделали капитаном и без каких-либо особых усилий с моей стороны сочли лучшим игроком в лакросс за всю историю школы. Я легко побил рекорд по голам двадцатилетней давности – совершенно убогий – и за подобную доблесть попал на школьную Доску почета, чего еще ни разу не случалось с первогодком. Это, разумеется, впечатлило однокашников и привлекло ко мне внимание учителей. Из этого опыта я вынес одно: чтобы стать великолепным, достаточно пускать пыль в глаза другим; в конечном счете все дело в штукарстве.

Я быстро втянулся в игру. Естественно, вопрос об уходе из команды по лакроссу для меня больше не стоял: отныне мной владела одна-единственная мысль – во что бы то ни стало быть лучшим, любой ценой обратить на себя внимание. Был, к примеру, общий конкурс личных научных проектов, в нем победила сверходаренная мелкая стерва по имени Салли, а я оказался на шестнадцатом месте. Во время вручения премии в актовом зале я ухитрился взять слово и сочинил историю о том, как все выходные напролет добровольно занимался с умственно отсталыми детьми, что сильно помешало моей работе над проектом; а в конце произнес со слезами на глазах: “Мне безразличны любые первые премии, если я могу принести крупицу счастья моим маленьким трисомным друзьям”. Все были явно взволнованы; я сумел затмить Салли в глазах учителей, товарищей и самой Салли, у которой оказался братик с тяжелой инвалидностью (этого я не знал) и которая отказалась от премии, потребовав, чтобы ее вручили мне. После этого эпизода мое имя появилось на Доске почета – которую я, вполне сознавая свое самозванство, называл про себя “Доской бесчестья”, – в рубриках “спорт”, “наука” и “приз лучшему товарищу”. Но остановиться я не мог, я был как одержимый. Неделю спустя я побил рекорд продажи билетов вещевой лотереи, купив их сам у себя на деньги, накопленные за два последних лета, когда убирал лужайки вокруг городского бассейна. Большего и не требовалось: вскоре вся школа стала говорить, что Маркус Гольдман – человек высшей пробы. В итоге ученики и учителя наградили меня прозвищем Великолепный, словно заводским клеймом, гарантией абсолютного успеха, а моя скромная слава прокатилась по всему нашему кварталу в Монтклере, преисполнив родителей невероятной гордости.

Заработанная таким сомнительным способом репутация побудила меня заняться благородным искусством бокса. Я всегда питал слабость к боксу и всегда был неплохим бойцом, но, тайно отправляясь на тренировки в один бруклинский клуб, в часе езды на поезде, где меня никто не знал, где не существовало Великолепного, я искал другого: права быть уязвимым, права уступить победу более сильному, права потерять лицо. Это был единственный способ сбежать подальше от созданного мною пугала совершенства – в зале для бокса Великолепный мог потерпеть поражение, мог быть плохим. Здесь мог существовать Маркус. Ибо мало-помалу моя навязчивая идея стать абсолютным номером один превзошла все мыслимые пределы: чем больше я выигрывал, тем больше боялся проиграть.

На третьем году моего обучения директору из-за сокращения бюджета пришлось распустить команду по лакроссу: она обходилась школе слишком дорого, а не приносила почти ничего. И значит, мне, к великому моему горю, нужно было выбирать новый вид спорта; конечно, футбольная и баскетбольная команды строили мне глазки, но я знал, что, попав в одну из них, столкнусь с куда более одаренными и целеустремленными игроками, чем мои товарищи по лакроссу. Я рисковал оказаться на вторых ролях, снова стать никем или, хуже того, оскандалиться: что будут говорить, если Маркус Гольдман по прозвищу Великолепный, бывший капитан команды по лакроссу, побивший рекорд по числу забитых мячей за двадцать лет, вдруг окажется мазилой на футбольном поле? Две недели я жил в тоске и тревоге – пока не услышал о всеми забытой команде по бегу, состоявшей из двух коротконогих толстяков и одного тощего задохлика. Оказалось к тому же, что это единственный вид спорта, в котором Фелтон никогда не состязался с другими школами: здесь я мог быть уверен, что мне не придется тягаться ни с кем, кто мог бы представлять для меня опасность. В общем, я с большим облегчением и без колебаний записался в фелтоновскую команду по бегу и на первой же тренировке, под влюбленными взорами директора и нескольких девиц из группы поддержки, побил рекорд скорости моих незлобивых товарищей.

И все бы прекрасно обошлось, если бы не директор, которому пришла в голову несуразная мысль устроить большие соревнования по бегу между учебными заведениями округа, дабы поправить положение школы: прельстившись моими результатами, он не сомневался, что Великолепный играючи одержит победу. При этом известии меня охватила паника; я без устали тренировался целый месяц, но знал, что против бегунов из других школ, поднаторевших в соревнованиях, у меня нет никаких шансов. Я был лишь картонным фасадом; меня поднимут на смех, и в придачу на своей же территории.

В день забега болеть за меня собрался весь Фелтон да еще половина нашего квартала. Прозвучал стартовый выстрел – и, как я и боялся, меня немедленно обогнали все остальные бегуны. Настал решающий момент; на кону стояла моя репутация. Забег был на шесть миль, двадцать пять кругов по стадиону. Двадцать пять унижений. Я финиширую последним, поверженный и обесчещенный. Победитель, быть может, обойдет меня на целый круг. Надо было любой ценой спасать Великолепного. Я собрал все силы, всю свою энергию и, выдав в отчаянном порыве безумный спринт, под восторженные вопли толпы возглавил забег. Теперь, пока я был первым, пора было воплощать разработанный мной иезуитский план: чувствуя, что силы мои на исходе, я сделал вид, будто споткнулся, и полетел на землю – со всеми положенными кульбитами, воплями на публику и криками толпы; в итоге это стоило мне сломанной ноги, что, конечно, предусмотрено не было, зато спасло величие моего имени – ценой операции и двухнедельного лежания в больнице. А на следующей неделе после происшествия школьная газета писала обо мне:

Во время этого легендарного забега Маркус Гольдман по прозвищу Великолепный, далеко оторвавшийся от соперников и готовый одержать сокрушительную победу, пал жертвой дурного качества беговой дорожки: он неудачно упал и сломал ногу.

Таков был конец моей карьеры бегуна и спортсмена вообще: по причине тяжелой травмы меня освободили от занятий спортом до самого окончания школы. За свою самоотверженность и героизм я был удостоен таблички с моим именем в витрине почета, где уже красовалась моя майка бегуна. А директор, кляня дурное качество спортивных сооружений Фелтона, затеял дорогостоящие работы по замене всего покрытия беговой дорожки на стадионе; средства он черпал из бюджета внеклассной работы, и ученики всех классов на весь следующий год лишились каких-либо мероприятий.

По окончании школы мне, со всем моим ворохом отличных оценок, грамот и рекомендаций, предстоял роковой выбор: выбор университета. И когда однажды вечером, лежа на кровати в своей комнате, я разложил перед собой три пригласительных письма – одно из Гарварда, другое из Йеля, а третье из Берроуза, маленького, никому не ведомого университета в Массачусетсе, сомнений у меня не было: я хочу в Берроуз. В крупном университете мне грозила опасность потерять ярлык Великолепного. Отправиться в Гарвард или Йель значило задрать планку слишком высоко: у меня не было ни малейшего желания сталкиваться с неугомонной элитой, явившейся со всех концов страны и готовой поселиться на всех досках почета. Доски почета Берроуза представлялись мне куда более доступными. Великолепному вовсе не хотелось осрамиться. Великолепный желал остаться Великолепным. Берроуз подходил для этого идеально: скромный кампус, где я, бесспорно, буду блистать. Мне не составило труда убедить родителей, что факультет литературы в Берроузе во всех отношениях лучше, чем в Гарварде и Йеле, – и осенью 1998 года я перебрался из Монтклера в маленький промышленный городок в Массачусетсе, где мне предстояло встретиться с Гарри Квебертом.

Под вечер, когда я все еще сидел на террасе, разглядывая альбомы с фотографиями и погружаясь в воспоминания, мне позвонил ошарашенный Дуглас:

– Маркус, дьявол тебя раздери! В голове не укладывается! Ты уехал в Нью-Гэмпшир и даже меня не предупредил! Мне звонят журналисты, спрашивают, что ты там делаешь, а я не в курсе. Пришлось включить телевизор, чтобы что-то узнать. Возвращайся в Нью-Йорк. Вернись, пока не поздно. Эта история – совершенно не твоего ума дело! Прямо завтра на рассвете выбирайся из этой дыры и возвращайся в Нью-Йорк. У Квеберта отличный адвокат. Пускай он делает свою работу, а ты займись своей книгой. Тебе через две недели рукопись сдавать Барнаски!

– Гарри нужно, чтобы рядом был друг, – ответил я.

Повисла пауза, а потом Дуглас прошептал – так, словно только сейчас осознал то, чего не мог понять долгие месяцы:

– У тебя нет книги, да? Две недели до срока, а ты, блин, не удосужился написать эту долбаную книгу! Так, Марк? Ты собрался другу помогать или ты из Нью-Йорка сбежал?

– Заткнись, Дуг.

Снова повисла долгая пауза.

– Марк, скажи, что у тебя есть идея. Скажи мне, что у тебя есть план и есть веская причина отправиться в Нью-Гэмпшир.

– Веская причина? А дружба – этого мало?