
Полная версия:
Терновий путь

Диана Чайковская
Терновий путь
Роман
© Диана Чайковская, текст, 2026
© Юлия Миронова, илл. на обл., 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026
* * *– Расскажи ещё одну сказку!
– И какую же?
– Не о зле и добре – о людях, и наивных, и не очень, с выбором и без выбора, о сердцах и нитях, из которых ткутся их души.
– Ох, такая сказка ляжет тебе на плечи тяжестью, глянет в лицо очами тёмными – вмиг забудешь, как звали! Ну да ладно, слушай… Мавка

Часть I
Мавка

Пролог
В краю, где чаща соприкасалась с золотыми полями, где широкими синими лентами стелились реки, где витал ещё дух казачества, а вольные крестьяне перемешивались с однодворцами, смотрели в чёрное, почти беззвёздное небо хаты Терновки – мелкой деревни, что затаилась в глубинке. Не касались её ни потрясения, ни загребущие лапы жандармов, ни царские указы. Тропка, что вела к ней, – и та порой терялась и кружила случайных путников вдоль полей и перелеска, а порой и вовсе заводила к ельнику, где водились оплетаи, жаждущие человечьих объятий и тёплой человечьей плоти.
Темень разлилась по Терновке такая, что за порог было страшно выйти, даром что расцветало лето, а вместе с ним – первые посевы. Разогнув усталые спины, крестьяне расселись по домам, закрыли ставни и, перекрестившись, легли спать с надеждой, что нечисть обойдёт плетни стороной, не тронет ни мужиков, ни детишек, ни баб, ни – чтоб им славно жилось! – куркулей, жадных до звона монет.
Спала и семья Ковалей в своей мазанке, устав от праведных трудов. Ещё бы: солнце жарило с утра до вечера, а в кузне и без того жаром палило так, что на раскрасневшейся коже проступали порой волдыри. Похрапывал на полатях Гриц Коваль с женой Дарьей, сопели за занавеской недавние молодожёны – вернее, Богдан-то видел десятый сон, а Оксана, что ещё месяц назад была невестой и ходила между живыми и мёртвыми три дня, едва слышно привстала, сняла с шеи крестик, оставила его в постели и прокралась к порогу. Затем, встав спиной ко двору, лицом – к двери, заговорила:
– Встану, не помолясь, пойду, не перекрестясь, из хаты во двор, с двору – в поле, а на поле ветер гуляеть, а на поле трава поёть, а на поле дуб стоить, а под дубом камень лежить, а в камне том сыла тёмна, сыла тайна. Бери меня, та сыла, бери да неси за двор и поле, за реку да в чащу.
А затем сняла рубаху и побежала – за плетень, за поле, туда, где высились тёмно-зелёные кроны, где ухали совы, неся на своих крыльях беду и непокой, туда, где цвела лесная опушка, а вокруг неё прогуливались дочери да сыновья Лесовика.
1
Когда пришло время весне встретиться с летом, закончилась первая посевная. Приняла мать черна земля просо, овёс и лён, обещая дать щедрый урожай, а пока вылезали из подземья сорняки, расползались и плодились не по дням, а по часам, вынуждая простой люд гнуть спины с раннего утра и до тех пор, пока солнце не закатится за тёмные лесные кроны, стоящие вдалеке. Всякий знал: с покровом мглы вылезают лесные стражи, просыпаются полевики и кружат, бродят, гуляют да потешаются над всяким, кто посмеет вылезти за порог или отозваться на стук в окошко.
Но то не горе, а так, капля, нужная и деревне, и чащам, и рекам. Что от нечистой силы, что от сорняков была польза, особенно знахарке Акулине. Заговорив поле, она высвободила брюхо матери чёрной земли от ненужных ей трав и набрала целый подол пырея, лебеды, будяка, лопуха, кульбаб да поранника. Смотрела на ещё не пробившийся кустик крапивы, долго, с прищуром, а потом поняла – никуда не денется, как начнёт расти, появится побольше листьев, и тогда можно будет сорвать, а лучше – выкопать и посадить возле окна.
Жизнь Акулины была не тяжёлой, но и не святочной – простецкой. В хате всегда находилась краюха хлеба, размоченная в молоке, или мука с мёдом да борщ с мясной костью. Добрые люди приносили, благодарили за труды и за спиной показывали дулю или шептали заговор, думая, что она не слышит, даром что Акулина – не ведьма, не вештица и уж тем более не волколак, хотя бабка Килина, давшая ей кров и имя, до безумия того желала, кричала: «Забери! Положь на грудь руку, прийми дар!» – да так и померла десяток вёсен назад, когда мужики разобрали крышу. Не приняла Акулина подарочка – зато хорошо знала, что полынь защищает от мавок и полёвок, а кульбаба вычищает и нутро, и душу, позволяя всякой гадости уйти в землю да там и остаться.
Крестьяне, встречая Акулину, то крестились, то молча проходили. Впрочем, некоторые здоровались, а детишки…
– Сходить в церковку, баб Кылыно! – кричали мальчишки.
Матери тут же шикали на них и уводили подальше – от порчи, сглазов и прочих проклятий, которыми могла одарить всякая ведьма. Ну и пусть! Оно ведь проще, когда боятся, не лезут, а любой мужик платит щедро, хоть те же куркули, жадные до добра и вынуждавшие простых батраков работать вдвое, а то и втрое больше. На куркулей Акулина тоже смотрела настороженно, пытаясь понять: какой ещё беды дожидаться от них? Нагребли чужой земли, разжились своим полем – а дальше чего? Не захотят ли всех вольных поработить и принудить к большему труду?
С этими мыслями она брела к своей хате. У плетня её уже дожидался Богдан Коваль – высокий, добрый парубок, что трудился в кузне отца и раскалял железо, пока пламенные духи давали побольше жару, а по вечерам остужали стены и следили за тяжёлыми молотами.
– Здравствуй, баб Кылыно! – Богдан низко поклонился ей.
– Здравствуй, – неохотно отозвалась Акулина, а затем пропустила нежданного гостя за плетень, за порог, так, как должно.
Потоптавшись, он сел на лавку, пожевал губы – видать, не знал, с чего начать. Неужто Ксанка прихворала или с Дарьей что сталось? Только ведь свадьбу отгуляли, с церквушки проводили и выдохнули с облегчением, мол, жива-здорова невеста, миновало её лихо. А оно вон, затаилось, значится, да напало, когда никто не ждал.
– Што с ней, с Ксанкой-то? – Акулина села рядом, посмотрела, как вытягивается лицо Богдана. Тот, видать, не ожидал такой прозорливости. Сейчас будет что-то про ведьмовство сказывать.
– Как в воду глядишь! – изумился он. – Пропала моя Ксанка! Просыпаюсь спозаранку – а нету! Ни в поле, ни в огороде – нигде! Только ночью вернулась да не жива. – Богдан выпучил карие очи, и в них заиграл такой страх, что сердце Акулины поневоле ёкнуло. – Выла страшно! Я глядь в окно – а там вона, бледнющая, а со спины, – он прикрыл рот рукой, – всё видно, что там, за хребтом, в животе! Глаза пылают – страх! И воеть, воеть, да и в голове!
Богдан схватился руками за голову и скукожился, превратившись в чёрно-белый ком. Поверх истрёпанной свитки болтался крестик – и то хорошо. Значит, не уведёт его мавка, если не пойдёт по собственной воле. Вот только чего саму Ксанку-то в лес потянуло? Кто её надоумил? Она ведь при хате, при муже, да и Дарья-то не худшая свекруха, без дела кричать не станет, бить – тоже.
– Дождыся Купалы, – спокойно сказала Акулина, а затем метнулась к печи, ища полынь да верёвку потоньше: нужно оберег дать, а то ведь рано или поздно уведёт.
– Мне батька другую сватаеть, Катерину Радько, – покачал головой Богдан. – Негоже мужику без бабы по весне-лету ходить. Так она, Ксанка-то, и к ней, к Катерине, стала ходить!
Акулина нахмурилась. К чему такая спешка? Погоревал бы по-людски – а там к осени бы свадебку сыграли. Неужто грошей у Ковалей стало мало? А может, с житом не справляются – решили взять ещё одну невестку как раз к началу сенокоса? Это больше походило на правду.
– А как мне быть, когда она ходыть, стукаеть то мне, то Радькам: «Тук-тук, тук-тук!», а потом: «Агу-у! Агу-у!» – скрипучий голос пронёсся по хате.
Вот ведь беда, а! Придётся с мавкой разбираться: то ли задабривать, то ли изгонять, а как – неведомо. Она ж не уйдёт, пока своё не возьмёт или не спляшет с живыми девками при купальских кострах. Задумавшись, Акулина всучила Богдану подвешенную на верёвке полынь и наказала:
– Носы у креста. А про мавку подумаю.
Разгоралось за окном рассветное солнышко. Вышел Богдан за порог, поклонился, пообещал принести крынку молока да «чего побольше», если Акулина справится с мавкой – да и был таков. Принесёт ли – неважно, до того ей дела не было: слишком коротка людская память, а благодарность – ещё короче, а вот спасать и его, и Катерину всё одно придётся. Тем более… Где это видано, чтобы мавка ходила к новой невесте? Ладно муж, родная кровь всё же, а она – к чему? Неужто Катеринка поворожила и сама Ксанку сгубила? Ох, нечистое дело!
Акулина сложила травы, новые – к старым, перебрала их ещё раз, оставила домовому немного вчерашней похлёбки под печью и принялась думу думать. Чем больше думала, тем сильнее понимала: надо идти в гости к Радькам, побалагурить с Катериной. Может, она чего знает, а если знает, то ей, Акулине, врать не станет.
По небу расплескался калинов сок, потихоньку исчезая и превращаясь в белое молоко. Оно обрастало овечьей шерстью, становилось тягучими облаками, обещая то ли дождь, то ли скорую прохладу. Радьки наверняка работали в поле, как все добрые крестьяне, значит, придётся выжидать вечера.
А пока – к соседям, что жаловались на хворую корову. Проверить, не сидит ли в ней кто, заглянуть в глаза и уши, посмотреть брюхо, как обещалась. Отбросив мысли про Ковалей и их беду, Акулина принялась переплетать травы, которые могли бы ей понадобиться, и складывать их в тёмный мешочек, доставшийся ещё от старухи Килины.
2
Когда солнце принялось кутаться в зелень крон, а полёвки вышли на вечернюю охоту, размахивая острыми серпами, Акулина перевязала тёмно-русые волосы, в которых уже виднелась проседь, синим платком и вышла из хаты.
Деревня, оживлённая, полная слухов и выкриков, шумела. Люд почестнее шёл к церквушке, что стояла у околицы и обороняла от нечистой силы, правда, всё больше за счёт крупных кулаков попа Михайла – тот гонял и чертей, и мавок, и ведьм из соседних деревушек, что не чурались храмовой ворожбы. Люд побогаче заворачивал к реке вместе с крепостными – покупаться да постирать, пока не стемнело.
Мазанка Радьков стояла как раз неподалёку от церкви – всего-то десяток шагов. Акулина неспешно прошлась вдоль оплетней, заметила Катерину, что возвращалась от Христовой обители, и окрикнула её:
– Здравствуй, Катерино!
– И вы здравствуйте, баб Кылыно, – голоском-ручейком отозвалась Катерина.
Бледная, сгорбленная, она впустила Акулину в хату, затем оглянулась – не следит ли кто? – и заперла дверь. Внутри было пусто и тихо, будто неведомое лихо протопталось по полу, задело красный угол, испоганило печь, а после упорхнуло через трубу творить гадкие дела дальше. Впрочем, с Радьками никакого горя пока не случилось – видать, пошли на службу.
– Можеть, угостыть вас чем? – ласково спросила Катерина. – Мы вчера борща наварылы, а спозаранку тесто на пироги поставылы…
Акулина оборвала этот птичий трепет суровым взглядом. Всмотрелась в чёрные глаза Катерины, в шею, где виднелся крест и ничего больше, бросила взгляд на ладони – ни трав, ни земли под ногтями, сплошь рубцы от долгой полевой работы. Нет, не ворожила она, не привязывала к себе Богдана, иначе бы обвешалась оберегами и ходила ни жива, ни мертва. Ан-нет – горели её очи, как у всякой девки вёснами.
– Ксанка ходыть? – спросила Акулина.
Тут-то Катерина не выдержала – трижды перекрестилась, а затем – в слёзы. Забыв про всякий стыд, бросилась на колени, уткнулась лицом в Акулинин подол и стала сказывать:
– Ходыть! Ходыть! Отут, – указала рукой на окно, – встанеть и кричить, кричить! Мама уже и смотрить так, что страх за душу хватаеть, думаеть, я с Богданом гуляла, когда Ксанка жива была, а я, – она подняла лицо, в черноте глаз плескался ужас, – и не смотрела в его сторону! Лишь к храму, да в поле, да в огород!
Мать Катерины, Хрыстя Радько, и впрямь следила за дочкой не хуже злого духа – не пускала ту на вечерние игрища и горбилась в поле рядышком, чтоб никто не вздумал прокрасться через жито и схватить за край рубахи. С такой не разгуляешься – сожрёт раньше, чем добрые люди расскажут.
– Верю-верю, – Акулина погладила Катерину по белым волосам. – Не хочеть Ксанка Богдана пускать, не хочу с новой долей жить, от оно што.
Не летал дух ворожбы по хате, не цвёл он и в огороде, не скрёбся и в сердце Катерины – лишь домовой вздыхал за печкой, и Акулина чуть ли не кожей ощущала его испуг. Ещё бы! Страшно, когда мёртвая девка вокруг ходит, лезет внутрь, со свету пытается сжить.
– А знаете, што? – вдруг оживилась Катерина. – Оставайтесь на ночь у нас, баб Кылыно! Можеть, она вас спужаеться!
– Если мать добро дасть, – ответила Акулина.
Было б хорошо самой поглядеть на Ксанку, понять – жива ли внутри неё память, помнит ли, что была женой? А чего ушла в лес, что забыла среди горьких толстых корней и первоцветов? Ни грибов, ни ягод, да и земля ещё сырая, холодная.
Гулко прозвенел церковный колокол, тяжёлый, медный. Михайло, помнится, грозился его на головы мальчишкам надеть, если те надумают посреди ночи в храм забраться да свечи покрасть. Через миг гулу вторили колокола поменьше, звонкие-перезвонкие. Разгоралась вечерняя служба, грозя вот-вот закончиться, – и стихла-таки, выпустив люд из тесных стен на улицу.
– Я б тоже сходыла, но тогда не успею замесить. – Катерина виновато улыбнулась, метнувшись к печи. – Оно, та хочется, та тогда не всплюсь, буду в поле очи к земле клонить.
– Знаю, – произнесла Акулина. – Задля доброй жизни не надо у храма выться. Если нечисть схочеть – схватыть и не глянеть, молылася ты в ночи или нет.
Зря сказала – Катерина перепугалась и тут же перекрестилась. Ну зачем, зачем распустила язык! Знала же: всякому человеку подспорье нужно, и неважно, храм то, гадания или заговоры. Что же она, и без того бедная, делать будет, если поймёт – нет ничего сильнее человечьей воли! Нет, не надо Катерине то знать.
«Дура, – обругала себя Акулина. – Страху задарма напустыла!»
Вовремя они остановили разговор – как раз Радьки вернулись в хату, Хрыстя с прочими детьми и заматеревший за годы Андрей, мужик что надо – готов хоть ночью в баню зайти, если там черти во главе с банником бушуют.
– Баб Кылына у нас побудеть, – сказала Катерина, готовя стол к ужину. – Можеть, поможеть.
– Хай Бог помогаеть, – заговорил Андрей. – Здравствуй, баб Кылыно!
– Здравствуй, – Акулина кивнула.
Сели за стол, подождали, пока Катерина накроет, принесёт недожаренные пироги с капустой под строгим взглядом Хрысти, затем достанет из печи борщ, разольёт по мискам, поставит рядом пару крынок с молоком и сама усядется с молчаливого дозволения старших.
Акулине, как гостье, подали первой. Она поблагодарила и принялась есть, быстро и жадно, чтоб хозяева не подумали, будто ей не по нраву. Вкусно было у Радьков, как и в любой семье, где готовили много и сытно, а самое главное – и в еде не плавали наговоры и ворожба. Единственная её капля теплилась в алых бусах Хрысти, только те Акулина сама заговаривала на удачу, чтобы в мазанке всегда всё было дружно и славно.
Криво, видать, заговорила.
Вечер подкрадывался в хату вместе с прохладой. Со двора долетали отголоски песен:
– Жито-житочко, ой, вродысь,Встань, зерно, среди полей,Ой, до сонца потянысьВ радость матинке-земле.А ведь завтра рано вставать и идти на поле, снова собирать сокровища среди сорняков, отбрасывать совсем уж злые травы и слушать, как шепчутся бабы, мол, не было вчера её дома, значит, ночевала у чужаков – хотя что ей до них? Пусть чешут языками, она-то уже не девка, чтобы пугаться позора.
Когда багрянец заиграл на стенах, стали готовиться к вечеру. Младшие дочки просились сходить к подружкам, но Хрыстя была непреклонна:
– Не надо вам ночами ходыть. После, после отпущу.
Все понимали: «после» – когда умершая Ксанка перестанет биться в окно и выть под прикрытыми створками. А старшие Радьки меж тем залезли на полати, младшие – заняли лавки и растянулись на полу. Акулину положили у окна, знамо зачем. Все ждали от неё чуда, заговора или проклятья, чтоб Ксанка сгинула наверняка, только прогнать мавку много ума не надо – куда полезней узнать, зачем ходит. Никогда ещё в Терновке не бывало, чтоб она кружила рядом с неназванной невестой, не пыталась украсть до того, как Катерина и так окажется меж жизнью и погибелью.
С этими мыслями Акулина провалилась в дрёму, сжав в ладони горстку полыни. Стихли песни, застыла безлюдная церковь, прохладный ветер шевелил травинки и ласково касался цветов. Едва засеребрилось сине-чёрное небо, деревня потонула в густой мгле. В такие ночи непременно что-то да происходит – пляшут за околицей черти, проснувшиеся русалки, безобразничают ведьмы, выпивая молоко у коров и, дразня коз, уводят детей потерчата, что мечутся у болота за полем. В такие ночи как раз встают из могил неупокоенные мертвецы и приходят мавки, желая то ли людской крови, то ли самого простого веселья – а ведь нет ничего веселее, чем до смерти напугать добрых людей!
3
До первых петухов оставалось всего ничего. Акулина ворочалась, жалея усталый хребет и затёкшие локти. Признаться честно, она надеялась, что Ксанка явится побыстрее и не заставит её спать на твёрдой лавке до самого утра. Чтобы хоть немного размять кости, приходилось подрываться ещё с позднего вечера, как только соломенные крыши потонули во мгле.
«Ну где ж ты бродышь-то, нечиста? – ругалась Акулина на Ксанку. – Приходы уже, та и пойду домой!»
Эх, сейчас бы на родные полати, на покрывало из козьей шкуры, подаренное когда-то Митькой-куркулём за спасение от упыря, вставшего по осени. Растянуться вширь – и хорошо! Не надо сгибаться и стукаться о твёрдую древесину.
Когда Акулина утратила всякую надежду и мрачно подумала, что Ксанка не явится, за плетнем что-то зашуршало, а затем вой, протяжный, нечеловечий, пронёсся со двора по всей хате, заставляя креститься и Хрыстю, и Андрея, и Катерину, и прочий выводок.
«Явилась! Ото радость да напасть!» – Акулина изо всех сил постаралась не улыбнуться и скрыть облегчение. Теперь всего ничего – прогнать Ксанку и отправиться к себе. Да, страшно, опасно, там ведь и прочие бродят – только целую ночь на спине ещё тяжелее, потом ведь не разогнётся. А завтра – поле, огород ещё…
Акулина сжала покрепче пучок полыни. Пусть попробует сунуться – мигом получит в лицо и как зайдётся в травяной горечи и ужасе! Будет ей праздничек раньше Купалы. Отхлестать бы дурёху осиной и крапивой, чтоб знала, как честной народ пугать!
– Ой, жура-журавочко,Ой, де ты, мылый мой?Завитала мавочка —Выйди-выйди, спой!Никогда раньше Ксанка не пела так ярко и живо, никогда её голос не надрывался от трелей – видать, Лесовик да сестрички научили, больше некому. Хрыстя, не будь дура, уже залепила мальчонкам и мужу уши воском, а сама перекрестилась и села у порога – сторожить и не пускать.
Акулина привстала едва слышно, приоткрыла створку ровно на один палец да быстро-быстро заговорила:
– Где трава росла задом наперёд, где мёртвый с живым за руку ходыл, где вороны по-людски говорять, где жива вода с мёртвой мешаются, там пень из стали, а под ным – твой дом. Вот иды туда, а до живых не лезь!
И сыпанула полынь прямиком в лицо Ксанке. Та отскочила, зашипела, завыла протяжно:
– Агу-у-у! Агу-у-у! Лихо, сестрички, лихо мне! Обидой по живому сердцу пройшлысь, а после не хочуть ни видеть, ни знать, очи воротять, в домах запыраються – как тохда, как тохда!
И бросилась за оплетень, перепрыгнула да побежала по деревне. Акулина невольно перекрестилась, вознося хвалу ночи, что та не позволила увидеть уродливые внутренности. Хватило и бледной тощей руки! Только о чём она говорила? О лихе, об обиде? Уж не обидела ли Хрыстя или Катерина Ксанку? Не ворожбой, не проклятьем – злым словом, суровым взглядом или кривотолками. А вот это она и узнает! Зря, что ли, ворочалась да терпела боль в спине?
– Ну. – Акулина встала и обвела строгим взглядом хату. – Кто Ксанку обидел? Не прыходять мавки к чужим просто так!
Катерина снова кинулась на колени и, плача, принялась кричать:
– Не я! Не я! Землю жевать стану да на кресте клясться!
Хрыстя легонько помотала головой, Андрей лишь почесал затылок и хмыкнул. Радьки помладше пожали плечами, мол, не знаем, о чём ты.
Акулина села на лавку, призадумалась. Ксанку привезли из Красного Гая, соседней деревни. Родни в Терновке у неё не было, кроме Ковалей. Если Радьки ни при чём – значит, спрашивать с них. Только не стала бы Дарья невестку в могилу сводить, а если попыталась, так о том вся Терновка уже говорила бы. Может, Богдан бил? Э, надо бы с ним потолковать, с муженьком ненаглядным!
Нахмурившись, Акулина привстала – и тут как треснуло в хребте! Вот и аукнулась ночка на твёрдом! Придётся теперь заговорённую в полнолунье воду к пояснице прикладывать да крапивой тереться, отгоняя хворобу. Тьфу!
– Ну не вы так не вы, – спокойно сказала она. – Пора мне. Спасибо за кров и пироги. Здоров будьте!
И шагнула в объятья непроглядной ночи, такой, что собственной руки не видать – лишь иди по памяти и не позволяй нечистой силе сбить с дороги, а как встретишь кого – неважно, соседа или попа Михайла, – сразу показывай дулю и крест. Все честные люди нынче спят, себя не помня.
Останавливать Акулину никто не решился.
* * *Много ли мужику надо, чтоб жену побить? В Красном Гаю вон муж жене граблями хребет перебил так, что и тамошняя ведьма, Прасковья Одноглаза, не сдюжила. Проводили молодку к предкам, отпели как надо и позабыли. Хаживала она к нему ночью или нет – Акулина не знала.
Отоспавшись да потрудившись на поле до прихода полудницы, Акулина вернулась за околицу и нос к носу столкнулась с Грицем Ковалем, что шёл из своей кузни ни живой, ни мёртвый – бледный, с потупившимся взором, а руки – руки-то! – прежде крепкие, широкие, вовсе плетьми повисли.
– Здравствуй, Гриц, – тихо бросила ему Акулина и прошла мимо.
Тот судорожно перекрестился и зашептал молитву. Вот ведь до чего нечисть доводит! Оно и ясно, как Божий день: ночами не высыпаешься, а днём надо железо гнуть, пока жена за скотиной смотрит и сорняки из земли выдёргивает.
Следом за ним вился обеспокоенный Богдан, ещё бледнее. Очи совсем запали, обросли синяками, как у последнего пропойцы. Только никакая жалость не царапнула рёбра Акулины – схватила она за шиворот и потащила в сторонку, подальше от люда и от Грица.
– Бил Ксанку? – прошикала тихо-тихо, да так, чтоб наверняка понял: соврёт – себе же хуже сделает. – Гонял по огороду, таскал за косу?
– Ты што, баб Кылыно! – возмутился Богдан. – Жили душа в душу: днём порознь – вечером разом. Я ей калину носыв с листочками, а она… – И тут его лицо сделалось таким мечтательным, таким сияющим, что Акулина невольно поджала губы и разжала свои руки – морщинистые, но цепкие.
– Говорыла, обиду ей в сердце положилы, – сухо произнесла она. – Если не ты, то кто?
– Она вялою стала недавно, – задумчиво заговорил Богдан. – Я ей калину – а она нос воротеть, говорыть до меня, што не надо, не хочется. В церкву на кажную службу ходила, после перестала. А я до ней, а она – от меня!
Страшная мысль пронеслась в голове Акулины да там и затихла.
– Ступай с Богом, – махнула рукой на Богдана, а сама отправилась в хату – на травах гадать да домового спрашивать, может, подскажет чего.
Знамо дело: если девка ходит хмурая, от мужа чурается, как от проклятого, и утопает в молитвах – значит, либо прокляла-таки Прасковья по чужой просьбе, либо полюбила другого и не хочет больше белого света видеть.
Вернувшись в хату, Акулина поставила под печь молока с кровью и громко сказала:
– Дидо-дидо, иди сюда! Угостыся!
А сама стала глядеть: жадно начнёт лакать и стукать, чтоб дала ещё, то-таки Прасковья – чтоб ей одни падальщики снились! – а если сделает глоток-другой и затаится, то нет там ведьминого следа – только боль, пожирающая сердце.
За печью послышалось лаканье: глоток, второй – и всё! Наступила тишина. Ох, плохо дело! Хлопцев-то в Треновке много, а как найти того самого? А если то не из местных, а заезжий солдат или кто-то из Красного Гая? Ищи – что ветер в поле! Хлопцу-то не много надо, чтоб девку обидеть или след в сердце оставить, а она потом ночами не спит и сжирает себя, не видя ни солнца, ни Бога. К Прасковье, что ль, идти да просить, чтоб погадала на козьих костях? Ну нет! Эта и нагадает, и спросит потом, и хорошо, если своих чертей не пришлёт, что под юбкой вьются.

