скачать книгу бесплатно
Когда не ладились дела, отец говорил, что человек таскает судьбе каштаны из огня. По-моему, примерно это он и имел в виду.
Едва взяв книгу с полки, я поняла, что не смогу ее не купить, а едва купив, начала читать.
Шёнберг доказывал, что музыка должна развиваться, исходя из понятий о гармонии либеральнее нынешних, а затем, возможно, появится музыка с расширенным диапазоном нот (и, скажем, между до и до-диезом будут еще четыре дополнительные ноты). Писал он так:
Совершенно ясно, что, обертоны, приведшие нас к 12-частной простейшей гармонии, октаве, в конце концов приведут и к дальнейшей дифференциации этого интервала. Будущим поколениям наша музыка покажется неполной, поскольку она не целиком постигла всего, что сокрыто в звуке, – так музыка, не делящая звук в пределах октавы, представляется неполной нам. Приведем аналогию – каковую нужно тщательно продумать, дабы понять, сколь она уместна: наша музыка в будущем лишится глубины, перспективы – так, к примеру, в сравнении с нашей живописью нам кажется примитивной японская, поскольку без перспективы она лишена глубины. Эта [перемена] неизбежна, пусть произойдет она не тем манером, какого ожидают некоторые, и не так скоро. Произойдет она не рационально (aus Gr?nden), но стихийно (Ursachen); принесена будет не снаружи, но изнутри. Она случится не через копирование некоего прототипа, не как техническое достижение, ибо гораздо теснее связана с разумом и духом (Geist), нежели с материальным, и Geist должен быть готов.
Я, пожалуй, в жизни своей не слышала ничего гениальнее. Замечание про японскую живопись, само собой, неверно – едва я прочла, перед глазами возникли «Гречанки, играющие в мяч» лорда Лейтона, античный пейзаж, развевающиеся одежды, девушки и безукоризненная, мастерская даже работа с перспективой; едва представив их, я засмеялась, до того пустым, поверхностным, более того – неумелым показалось мне это полотно в сравнении с (допустим) гравюрой Утамаро[32 - Китагава Утамаро (Китагава Нобуёси, 1753–1806) – японский художник, один из крупнейших представителей жанра]. Но ключевой довод – абсолютно гениальный.
До этой гениальной работы я думала, что книги должны быть как фильм «Крестный отец», в котором, когда Аль Пачино приезжает на Сицилию, все итальянцы говорят по-итальянски. Теперь я поняла, что это слишком упрощает картину.
Утверждая, что в книге итальянцы должны говорить по-итальянски, поскольку так они поступают в реальном мире, а китайцы должны говорить по-китайски, потому что китайцы говорят по-китайски, – довольно наивный взгляд на произведение искусства, все равно что картину так рисовать. Небо синее. Покрасим небо синим. Солнце желтое. Покрасим солнце желтым. Дерево зеленое. Покрасим дерево зеленым. А ствол какой? Коричневый. Каким, значит, цветом красим? Бред. Даже если отбросить абстрактную живопись, правда скорее в том, что художник воображает плоскости, которые хочет изобразить, и свет и линии и соотношение цветов и склонен обращать внимание на объекты, которые можно изобразить с такими вот параметрами. И композитор тоже чаще всего не думает о том, что ему хочется имитировать такой или сякой звук, – он хочет текстуру фортепиано со скрипкой, или фортепиано с виолончелью, или четыре струнных инструмента, или шесть, или симфонический оркестр; он думает о соотношениях нот.
Для художника и музыканта все это – банальное общее место, и однако языки планеты – точно горки синего, красного, желтого пигмента, который никто не использует, – но если использовать их в книге так, чтобы англичане говорили по-английски + итальянцы по-итальянски, выйдет глупость, как требовать, чтобы солнце покрасили желтым, потому что солнце желтое. Читая Шёнберга, я решила, что с писателями грядущего дело будет обстоять так: они не обязательно станут говорить, мол, я пишу об армянском дедушке чешской бабушке молодом байкере из Канзаса (чешско-армянского происхождения), армянский чешский английский нормально. Они постепенно дорастут до других областей искусства, которые гораздо развитее. Скажем, писатель подумает про односложность и отсутствие грамматических падежей в китайском, о том, как все это будет сочетаться с красивыми и длинными финскими словами с кучей двойных согласных и длинными гласными 14 раз подряд или красивыми венгерскими, где сплошь префиксы суффиксы, + сначала подумав об этом, он сочинит историю о каких-нибудь венграх и финнах с китайцами.
Идея – это просто мысль, не приходившая в голову раньше, и полдня в голове у меня звучали обрывки книжек, которые могут появиться через триста или четыреста лет. В одной персонажами были Хаккинен, Хинтикка и Ю, действие происходило, условно говоря, в Хельсинки – на снежном фоне с черными еловыми лесами, черное небо + ослепительные звезды повествование или может диалог с номинативом генитивом партитивом эссивом инессивом адессивом иллативом аблативом аллативом и транслативом, люди желают доброго дня Hyv?? p?iv?? и случится допустим автокатастрофа чтобы можно было вставить слово tieliikenneonnettomuus[33 - Дорожно-транспортное происшествие (фин.).]; а потом у Ю в уме – китайские иероглифы, например Черный Ель Белый Снег, полный восторг.
Я не хотела идти на прием, а в этом обезумевшем состоянии и подавно не хотела, но решила, что так выйдет грубо, мне же приглашение раздобыли из любезности, и я подумала, что зайду на 10 минут, а потом уйду.
Я пошла на прием. Как водится, спланировать уход через 10 минут оказалось гораздо легче, нежели через 10 минут уйти, и вместо того, чтоб сочинить предлог и уйти через 10 минут, я то одному собеседнику, то другому рассказывала про гениальное «Учение о гармонии». Кто его выпустил, спрашивали они, «Фабер», отвечала я, и они говорили А. Одни не заинтересовывались, и я, естественно, меняла тему, но другим становилось интересно, и я тему не меняла и в итоге проторчала там три часа.
Шёнберг говорил так: Гамма – не последнее слово, не конечная цель музыки, скорее условный привал. В последовательности обертонов, которые привели к ней наш слух, есть проблемы, и на них нужно обратить внимание. А если мы пока умудряемся избегать этих проблем, то виноват тут всего лишь компромисс между естественными интервалами и нашей неспособностью их использовать – компромисс, который мы зовем темперированной системой, каковая равна бесконечно продлеваемому перемирию
+ в голове у меня звучали языки, составляющие как будто квинтовый круг, я видела языки с оттенками других языков, как цвета у Сезанна – у него нередко зеленый с оттенком красного красный с оттенком зелени, в голове у меня возник сияющий натюрморт, как будто картина английского языка с французскими словами французского с английскими немецкого с французскими + английскими японского с французскими английскими + немецкими словами – я как раз собралась уходить и тут познакомилась с человеком, который, похоже, знал о Шёнберге немало. Из-за слияния он потерял прошлую работу, теперь его приговор уже проступал письменами на стене, так что он был довольно расстроен и все равно принялся рассказывать мне про оперу «Моисей и Аарон».
Он сказал Вы же, конечно, понимаете, о чем она
+ я сказала Ну, наверное
+ он сказал Нет, музыкально, музыкально она о + он помолчал + сказал в этой опере Моисей обращается напрямую к Богу и эти фрагменты не поет – это Sprechgesang[34 - Речитатив (нем.).] речь резкая речь под музыку и ее не понимают дети Израилевы; Моисею приходилось говорить с ними через Аарона, а Аарон – оперный тенор, прекрасная лирическая партия, но ведь это Аарон придумывает Золотого Тельца, он сам не понимает…
Я сказала какая отличная концепция для оперы обычно оперные сюжеты надуманы и неестественны
+ он сказал что ему это как раз нравится но да отличная концепция, и пустился рассказывать мне очень сдержанно, очень по-британски, ужасную историю об этой опере, которую он называл величайшей потерянной работой XX столетия. Первые два акта Шёнберг почти дописал между 1930-м и 1932 годом; потом к власти пришли нацисты, и в 1933-м ему пришлось уехать, и это сильно его подкосило. Он поехал в Америку, подавал заявки на гранты, чтобы продолжать работу над оперой, но фондам атональная музыка не нравилась. И Шёнберг, чтобы прокормить семью, пошел преподавать, вернулся к тональным композициям, чтобы обосновать заявки на гранты, и все время, что не тратил на преподавание, тратил на тональную музыку. Прошло восемнадцать лет, а он так и не написал третий акт «Моисея и Аарона». С приближением смерти он решил, что, пожалуй, слова можно читать, а не петь.
Он сказал: Он, конечно, был довольно трудный персонаж
+ и вдруг прибавил – Вы меня простите? Мне надо поговорить с Питером, пока он здесь.
И он отошел, и лишь когда он отошел, я поняла, что не задала самый важный вопрос, а именно: Слышим ли мы Бога?
Я помялась и побрела за ним, но он уже окликал Питер!
+ Питер сказал Джайлз! Как я рад! Ты держишься?
+ Джайлз сказал Увлекательные времена.
В общем, вмешиваться было не с руки. Я непринужденно влилась в стайку людей поблизости.
Питер что-то сказал и Джайлз что-то сказал и Питер что-то сказал и Джайлз сказал Господи боже конечно нет наоборот и говорили они довольно долго. Проговорили с полчаса и вдруг замолчали, и Питер сказал Ну, сейчас вряд ли а Джайлз сказал Да уж, и они снова замолчали и не сказав больше ни слова удалились.
Я собиралась уйти через 10 минут; пора было уходить. Но тут в дверях загалдели, и вошел Либераче – улыбается, чмокает женщин в щечку и перед всеми извиняется, что так опоздал. Люди поблизости от меня, видимо, были с ним знакомы и теперь ловили его взгляд, а я поспешно пробормотала что-то насчет попить и удрала. Я боялась идти к двери, потому что опасалась, как бы кто в знак особой любезности не познакомил меня с Либераче, но у шведского стола вроде было безопасно. В голове все мелькали фразы из Шёнберга. Я тогда еще не слышала его музыки, но книга о гармонии казалась взаправду гениальной.
Я стояла у стола, жевала сырные палочки и временами косилась на дверь, но Либераче, хотя и постепенно продвигался внутрь, по-прежнему был между мной и выходом. Ну, и я стояла, размышляла об этой гениальной книжке, думала, что надо бы купить пианино + вскоре ко мне приблизился не кто иной как Либераче.
Он сказал Вы правда так скучаете и расстроились как это у вас на лице написано?
Трудно придумать ответ, который не будет грубым, кокетливым или же грубым и кокетливым.
Я сказала Я на вопросы с подвохом не отвечаю.
Он сказал Я без подвоха. У вас такое лицо, как будто вам все надоело.
Я сообразила, что, увлекшись сочинением ответа, думала о вопросе, а не о вопрошающем. Есть люди, которые понимают, что пока не узнаешь, насколько скучающее и расстроенное у тебя лицо, неоткуда знать, как соотносятся твои переживания и твоя наружность, но в своих работах Либераче доказал, что логика ему неведома, и высока ли вероятность, что в светской беседе на приеме восторжествует могущество его рассудка? Невысока.
Я сказала Я подумывала уйти.
Либераче сказал Вам и впрямь надоело. Не могу вас упрекнуть. На приемах всегда тоска смертная.
Я сказала, что не бывала раньше на приемах.
Он сказал Я и подумал, что раньше вас не видел. Вы из «Пирса»?
Я сказала Да.
Тут меня осенило. Я сказала, что работаю на Эмму Рассел. У нас в конторе все были так счастливы, когда узнали, что вы придете. Давайте я вас познакомлю?
Он сказал Ничего, если я откажусь?
И улыбнулся и сказал Я тоже подумывал уйти и тут увидел вас. Горе беду всегда найдет, сами знаете.
Я ничего такого не знала, но ответила Говорят.
И прибавила Если мы уйдем, у нас уже не будет ни горя, ни беды.
Он спросил Где вы живете? Может, я вас подвезу?
Я сказала, где живу, и он ответил, что ему почти по дороге.
Тут я запоздало сообразила, что надо было сказать, мол, меня не надо подвозить, и запоздало сказала, а он ответил Нет, я настаиваю.
Я сказала Да все нормально, а он ответил Не верьте слухам.
Мы пошли по Парк-лейн, а потом по всяким другим улицам Мейфэра, и Либераче говорил то и это, и все звучало так, будто он нарочно кокетничает и ненароком грубит.
Я вдруг сообразила, что если б у китайцев были японские иероглифы, я бы знала, как написать Белый Дождь Черный Дерево:! Я предварительно сунула это в голову Ю и расхохоталась, а Либераче спросил Что смешного. Я сказала Ничего, а он ответил Нет, расскажите.
И в отчаянии я наконец сказала Знаете Розеттский камень.
Что? сказал Либераче.
Розеттский камень, сказала я. По-моему, нам нужно еще таких.
Он сказал Вам одного мало?
Я сказала Я о том, что Камень – это, конечно, очень вычурная штука, но он был даром будущим поколениям. На нем иероглифы, демотическое письмо и греческий, и чтобы все они были понятны, достаточно выжить одному языку. Может, когда-нибудь английский станет подробно изученным мертвым языком; надо это использовать, чтобы сохранить для будущих поколений и другие языки. Можно взять Гомера, и перевод, и маргиналии про лексику и грамматику, и тогда, если через 2000, скажем, лет откопают только эту книгу, тогдашние люди смогут прочесть Гомера, или еще лучше, можно распространить этот текст как можно шире, дать ему больше шансов выжить.
Надо сделать вот что, сказала я, принять закон, чтобы в каждой опубликованной книге обязательно была бы страница, скажем, из Софокла или Гомера в оригинале, и если купишь роман в аэропорту, а самолет упадет, тебе будет что перечитывать на необитаемом острове. И тут ведь что прекрасно – люди, которым греческий навяз в зубах в школе, получат еще один шанс, мне кажется, их отталкивает алфавит, но что тут трудного, если ты его выучил в шесть лет? Не такой уж сложный язык.
Либераче сказал Вы как закусите удила – так сразу и в галоп, а? То вы тише воды ниже травы, слова из вас не вытянешь, а потом вдруг раз – и не замолкаете. Очень обаятельно.
Я не знала, что сказать, и после паузы он спросил Ну и что тут смешного?
Ничего, сказала я, и он сказал А, понятно.
После паузы я спросила, где его машина. Он ответил, что должна быть здесь. Сказал, что ее, наверное, эвакуатор уволок, и давай ругаться Сволочи! Сволочи! а затем рявкнул, что придется, значит, подземкой.
Я дошла с ним до подземки, а на его станции он сказал, что я должна пойти к нему, чтоб он не думал про машину. Сказал, что я не представляю, какой это кошмар, пойти на прием, вот как сегодняшний, откуда мы ушли, а потом узнать, что это стоило тебе фунтов пятьдесят плюс чистый ужас поездки за машиной в Вест-Кройдон или куда там их свозят. Я как-то посочувствовала. Вышла из поезда, чтобы продолжить разговор, а потом вышла из подземки и зашагала с Либераче по улицам к нему домой.
Мы поднялись по лестнице и зашли, и Либераче озвучивал небольшое такое монологовое попурри о машинах, эвакуаторах и колесных зажимах. Импровизировал на тему стоянки для эвакуированных машин. Импровизировал на тему чиновников, которые препятствуют попыткам забрать машину назад.
Говорил он примерно так же, как писал: быстро, нервно, был одержим желанием изобразить одержимое желание понравиться, и то и дело повторял Ох господи я столько болтаю вам скучно вы сейчас меня бросите оставите тут одного киснуть понимаете я сам не считаю свою машину то есть если б вы ее увидели вы бы поняли что я и не могу ее считать фаллическим символом но ведь так принято считать правда и тут есть какой-то смутно ужасный символизм ну сами посудите если ее эвакуируют ровно когда предлагаешь подвезти то есть вы наверное думаете что это все банально и не могу не согласиться но блин, и он говорил Скажите, если заскучаете. Люди, с которыми мне не было скучно, никогда не спрашивали, не скучаю ли я, и я не знала, что тут ответить, или, говоря точнее, ответ тут может быть один, и это ответ Нет, и я сказала Нет-нет, что вы. Решила, что лучше сменить тему, и попросила чего-нибудь глотнуть.
Он принес из кухни стаканы, говорил о том о сем, показывал мне сувениры из своих поездок, отпускал замечания, то циничные, то сентиментальные. У него был новый компьютер, «Эмстрад 1512», с двумя 5-дюймовыми дисководами, 512 Кб оперативки. Он сказал, что поставил себе «Нортон-Утилиты», чтобы в файлах не путаться, включил и показал, как эти «Нортон-Утилиты» работают.
А греческий они умеют? спросила я. Он сказал, что вряд ли, и я не стала спрашивать, что они умеют еще.
Мы сели и, к своему ужасу, я увидела на столике новенькое издание лорда Лейтона.
Под лордом Лейтоном я, естественно, подразумеваю не поздневикторианского художника-эллиниста, автора «Сиракузской невесты во главе процессии диких зверей» и «Гречанок, играющих в мяч», а его духовного наследника, живописного американского писателя. Лорд Лейтон (художник) писал сцены античности, в которых по холсту разбредались удивительные препоны драпировок, в своих странствиях мешкавшие разве только для того, чтобы скромно прикрыть очередную наемную модель из театральной школы Тайрона Пауэра[35 - Тайрон Эдмунд Пауэр-мл. (1914–1958) – американский актер театра и кино; снимался главным образом в амплуа героев-любовников, обычно искусно владеющих шпагой.]. Грех его был не в недостатке мастерства; на эти полотна в их безупречности неловко смотреть, потому что они догола раздевают душу создателя. И лишь перо писателя лорда Лейтона умело отдать должное кисти художника лорда Лейтона, ибо даже крайнее волнение лорд Лейтон (писатель) низводил до безвоздушного беззвучного неторопливого и каждое слово у него расцветало поскольку у каждого слова впереди была вечность цветения и только величайший Мастер в силах подарить цветение слову позволить непристойному порыву осознать свою наготу и с благодарностью прикрыться фиговым листочком что валяется поблизости и в конце концов вся страсть в безвоздушности и беззвучии и отсутствии торопливости пристойно утопает в медленной смерти движения в вечном застое: любой персонаж у него взглядывал, шагал, заговаривал, волоча за собой шикарный словесный шлейф, что обволакивал бедные его глупые мысли и в прекрасной неге распускался в неподвижном бездыханном воздухе.
Либераче перехватил мой взгляд и спросил Любите его и я сказала Нет а он сказал Но он ведь замечательный.
Он взял книгу и стал читать одну очаровательную фразу за другой…
+ в отчаянии я сказала Очень красиво, так говоришь Погляди, какое перышко! Погляди, какой бархат! Погляди, какой мех!
Разумеется, я часто думаю, что хорошо бы попросить у Либераче денег для Людо, а порой думаю, что дело даже не в деньгах, все равно надо бы сообщить Либераче. И думая об этом, я вспоминаю этот наш разговор и просто-напросто не могу.
Я говорила Но он как будто играет на фортепиано битловское «Вчера» с брамсовским размахом и сочностью и тем самым ненавязчиво отбрасывает самую суть песни, все равно что оркестру Перси Фейта играть «Удовлетворение» «Роллингов»[36 - «Вчера» (Yesterday, 1965) – акустическая баллада Пола Маккартни, вышла на альбоме «Битлз» Help!, одна из самых известных песен группы. Перси Фейт (1908–1976) – канадский композитор, аранжировщик, руководитель оркестра, популяризатор легкой музыки как жанра. «Удовлетворение» ([I Can't Get No] Satisfaction, 1965) – песня Мика Джаггера и Кита Ричардса, вышла синглом, а затем на альбоме «Роллинг Стоунз» Out of Our Heads.]
а он отвечал Ты вот это послушай
и зачитывал фразу, которая была как «Вчера» с брамсовскими гармониями или как будто оркестр Перси Фейта играет «Удовлетворение» по особому заказу
и я говорила Но он как будто так медленно играет первую часть «Лунной сонаты», что все время ошибается, и его ложные доводы лезут на глаза, потому что ему так охота время потянуть
а Либераче отвечал Но ты вот это послушай
и зачитывал очаровательную фразу, под завязку набитую ложными доводами
и я говорила Или даже как будто он играет третью часть «Лунной сонаты», ослепительно виртуозно + совершенно наплевав на музыку, Шнабелю учитель когда-то сказал, что Шнабель музыкант, а пианистом ему не быть[37 - Артур Шнабель (1882–1951) – австрийский классический пианист и композитор; приведенная оценка принадлежала его учителю, польскому пианисту и педагогу Теодору Лешетицкому (1830–1915) и побудила Шнабеля не стремиться к виртуозности ради виртуозности, а серьезно заниматься серьезной музыкой.] + у этого писателя ровно наоборот
а Либераче отвечал Да, но ты вот это послушай
и зачитывал фразу, которую сотворил глупый виртуоз
и он, по-моему, вообще не понимал, о чем я говорю. Лорд Лейтон то, сё и это + и он как будто наваливал матрасы на галечном пляже + я как принцесса + горошина, я не собиралась выступать про английский + американский роман, чтобы оценили мое обаяние, так что я прихлебывала из стакана, а Либераче, дочитав, еще порассуждал о лорде Лейтоне.
Вы поймите, я уверена или, говоря точнее, у меня нет причин сомневаться, что, расскажи я Либераче о Людо, Либераче поступил бы как порядочный человек. И все же… Известно, что 99 из 100 взрослых людей 99% времени не утруждают себя рациональным мышлением (исследования этого не доказывают, я сама выдумала статистику и зря сказала «известно, что», но я удивлюсь, если подлинные цифры окажутся иными). В менее варварском обществе дети не оказывались бы экономически абсолютно зависимы от иррациональных существ, чьим заботам препоручила их судьба: им бы за посещение школы выплачивали приличную почасовую. Однако мы в столь просвещенном обществе не живем, у нас любой взрослый, особенно родитель, обладает ужасной властью над ребенком – и как я могу отдать эту власть человеку, который… иногда мне кажется, что могу, один раз я даже взяла телефонную трубку, но потом подумала и просто-напросто не смогла. Представила, как опять услышу его слепое мальчишеское восхищение пред очаровательной глупостью, его неколебимую верность принципу «должен – значит, не можешь»[38 - В противоположность этическому принципу, который не раз формулировал немецкий философ Иммануил Кант (1724–1804): «должен – значит, можешь»; принцип означает, что если моральный долг побуждает человека совершить некий поступок, логика диктует, что человек на этот поступок способен. Напр.: «Тем не менее долг повелевает ему безусловно: он должен оставаться ему верным; и отсюда он справедливо заключает: он необходимо должен также и мочь это» (Иммануил Кант. «Религия в пределах только разума» [1793]. Пер. Н. Соколова и А. Столярова).], и просто-напросто не смогла.
Либераче все говорил, говорил и говорил. Мы выпивали и выпивали. Либераче говорил все больше, больше и больше и все чаще и чаще спрашивал, не заскучала ли я с ним, и в результате уйти становилось все невозможнее и невозможнее, потому что если я с ним не заскучала, с чего бы мне уходить?
Тут я подумала: должен же быть еще какой-то способ устроить так, чтоб не пришлось все это слушать, и способ, конечно, был. Либераче ведь привел меня сюда, чтоб закадрить, так? Закрыть ему рот ладонью будет грубо, но если закрыть ему рот губами, он тоже замолчит, а я не нагрублю. У него были большие глаза, точно прозрачное бутылочное стекло, очерченные черным, как у ночного зверя; если его поцеловать, решила я, не придется больше его слушать, и вдобавок я приближусь к этому прекрасноглазому зверю.
Он что-то сказал, замолчал, и не успел он заговорить вновь, я его поцеловала, и тотчас наступила блаженная тишина. Было очень тихо, только Либераче глупо хихикнул, но хихиканье потом прекратилось, а его монологу не было конца.
Я еще не протрезвела и все размышляла, как бы поступить и обойтись при этом без непростительной грубости. Ну, подумала я, можно с ним переспать, это не будет грубо, и когда он расстегнул на мне платье, откликнулась как подобает.
Большая ошибка.
* * *
Воет ветер. Льет холодный дождь. Под яростным ветром и ливнем хлопает оберточная бумага на окне.
Мы сидим в спальне, смотрим шедевр современного кинематографа. С утра я три часа просидела за компьютером + с поправкой на вмешательства печатала часа полтора. В конце концов сказала, что иду наверх смотреть «Семь самураев» + Л сказал, что тоже хочет. Л прочел песни 1–10 «Одиссеи»; историю про циклопа перечитал шесть раз. Еще он прочел про Синдбада-морехода, три главы «Алгебры по-простому», и несколько страниц из «Метаморфоз» и из «Калилы и Димны» и из 1-й книги Самуила – по какой-то системе, которой я не понимаю, и на каждой книге он засыпает меня вопросами.
Я знаю – во всяком случае, говорю себе, – что лучше так, чем японский (поскольку сейчас я хотя бы на 80% вопросов знаю ответы), + я помню, что сама ему велела. «Илиаду» он читал год – уж не знаю, откуда мне было знать, что 10 песен «Одиссеи» он осилит за три недели.
Я тут вспомнила, что в Книге Ионы всего четыре страницы. Вопросы про иврит – наверняка не так страшно, как про японский. Может, еще не поздно сказать, что вообще-то я имела в виду Иеремию.
Надо печатать «Рыбалку для профи», ее ждут к концу недели, но, по-моему, важно сохранить рассудок. Это обманчиво выгодное предприятие – печатать, пока не озвереешь по вине безвинного дитяти.
В интересах того же рассудка я несколько дней ничего не писала для потомков. Писать мне довольно уныло – пока писала про Моцарта, вспомнила вдруг, как моя мать наяривает песню Шуберта и говорит дяде Бадди, Господи, Бадди, да что с тобой такое, ты поешь, как бухгалтер какой, и, хлопнув крышкой, вылетает из очередного отцовского недостроенного мотеля + мчится прочь по шоссе, а дядя Бадди тихонько насвистывает мелодийку + почти ничего не говорит. И что толку об этом помнить?
Потом я вспомнила где-то вычитанный бесценный совет: Долг матери – не унывать. Мой материнский долг – не унывать + очевидно, что мой долг – смотреть работу гения + бросить «Рыбалку для профи» + сочинительство.
Камбэй – самурай 1. Он вербует остальных.
Одного самурая он находит на улице. Велит крестьянину Рикити его привести. Велит Кацусиро встать за дверью с палкой и ударить. Сам сидит внутри и ждет.
В дверь заходит самурай, вырывает у Кацусиро палку, бросает его на пол. Камбэй рассказывает ему, в чем дело; самураю неинтересно.
Камбэй выбирает другого самурая.
Кацусиро стоит за дверью с палкой. Камбэй сидит и ждет.
2 подходит к двери. Он сразу разгадывает фокус; стоит на улице и смеется.