скачать книгу бесплатно
Как то и бывает, мало-помалу наше общение приняло иной характер, мы облегченно вкушали радости примирения, но вскоре Диана пожелала знать – просто так, из благожелательности, – насколько далеко я зашел в своих обещаниях Леоле. Слишком молодой для правдивости в таких вопросах, я не рискнул признаться, что и сам очень хотел бы это знать. Не получив вразумительного ответа, Диана подошла к проблеме с другой стороны. Тогда скажи, потребовала она, испытываешь ли ты страсть к этой Леоле? На этот раз я мог с чистой совестью ответить, что нет. Тогда вся твоя страсть направлена на меня, заключила Диана со специфически женской, ошеломительной для мужчин логикой. Я пустился в долгие рассуждения о «страсти» и «любви», я никогда не понимал, сказал я, что имеют в виду люди, говорящие о «страсти». Я могу сказать, что я тебя люблю, сказал я Диане (и это было правдой), но что касается страсти… Чушь, которую я порол, не отложилась в моей памяти, а если бы и отложилась, я не стал бы ее здесь излагать.
Диана тут же сменила тактику. Ты слишком интеллектуален, сказала она, а потому пытаешься применять анализ к проблемам, в которых единственным верным советчиком является чувство. Если я говорю, что люблю ее, ей этого достаточно. Но как мы распорядимся своим будущим?
Я не хотел бы создавать впечатления о Диане как о чрезмерно хитрой особе, но должен в то же время заметить, что она очень даже умела настоять на своем – не мытьем, так катаньем. Диана имела совершенно четкое представление, как мы должны распорядиться своим будущим, я же – никакого, о чем она, как мне кажется, знала. Поэтому она задавала этот вопрос не для того, чтобы выслушать мое мнение, но просто чтобы проинформировать меня о своем. Но я-то тоже был не лыком шит. Я сказал, что война была для меня таким потрясением, что я очень плохо представляю себе свое будущее, и уж во всяком случае мне никогда и в голову не приходило предложить ей связать свою судьбу с таким калекой, как я.
Это оказалось грубейшей ошибкой. Диана так страстно зашлась насчет чувств, вызываемых у порядочной женщины человеком, тяжело пострадавшим на поле брани, – не говоря уж о человеке, получившем высшую награду за отвагу, – что я дрогнул перед этим напором и чуть было не предложил ей руку и сердце. Глядя назад на себя тогдашнего, вспоминая, как я вел себя во время этого разговора, я неизменно ощущаю стыд и даже омерзение. С каким завидным упорством отвергал я любовь этой девушки – и чуть не попался на элементарную лесть. И я ничуть не подвергаю сомнению искренность Дианы, в ней не было ни капли лицемерия. Однако она была взращена на духовной диете героизма, Империи, порядочности, а также эмоционального превосходства женской половины рода человеческого и могла рассуждать о таких вещах, ничуть не краснея, как священники о Боге. А мне было всего двадцать.
Что это была за ночь! Мы проговорили до трех, безнадежно запутывая (в обычной для молодежи манере) и так непростую ситуацию бесконечными оговорками, изо всех сил стараясь не сделать друг другу больно, – и это притом, что Диана хотела выйти за меня замуж, я же отчаянно сопротивлялся этой идее. Однако, как я уже говорил выше и готов подтвердить, Диана была девушкой редкой, исключительной; окончательно осознав, что меня не переломишь, она с честью капитулировала.
– Ну что ж, – сказала она, сидя на диване и приводя в порядок свою прическу (добросовестно отыскивая выход из нашего запутанного положения, мы оказывались иногда в положении весьма запутанном, так что мой новейший протез протестующе скрипел), – раз мы не женимся, об этом можно забыть. Но ты-то, Данни, ты-то что будешь делать? Думаю, ты не намерен жениться на этой девушке с именем, как у средства от перхоти, и зарабатывать на жизнь изданием отцовской газетки, так ведь? Ты достоин лучшей участи.
Я охотно согласился, что я, конечно же, достоин лучшей участи, только еще не знаю, что это может быть за участь, и нуждаюсь во времени для раздумий. Кроме того, я был твердо уверен, что думать мне нужно в одиночку. Я умолчал, что мне предстоит еще хорошенько разобраться с вопросом о маленькой Мадонне, – умолчал, ибо в противном случае Диана с ее традиционным христианским воспитанием и безбрежной сентиментальностью тут же принялась бы объяснять мне, что к чему, причем все эти объяснения были бы напрочь неверными, во всяком случае так подсказывала мне интуиция. Зато я сказал ей, что заранее понимаю, каким препятствием станет для меня отсутствие формального образования, а потому хочу так или иначе поступить в университет; вернувшись в Канаду и разобравшись в обстановке, я, пожалуй, сумею это сделать. Не так-то просто изложить на бумаге свой разговор с девушкой, тем паче разговор, происходивший в подобных обстоятельствах; короче говоря, я всячески давал ей понять, что мне нужно еще повзрослеть, а для этого необходимо время. Война не придала мне зрелости, я – нечто вроде куска мяса, подгоревшего с одной стороны и сырого с другой, вот над этой-то сырой стороной мне и нужно работать. И я поблагодарил ее, как уж там сумел, за все, что она для меня сделала.
– Позволь мне тогда сделать для тебя одну вещь, – сказала Диана. – Я хотела бы дать тебе другое имя. И как это, к слову, тебя угораздило получить имечко Данстэбл?
– Это девичья фамилия моей матери, – сказал я и добавил, видя ее недоумение: – В Канаде такое совсем не редкость, когда у человека имя по девичьей фамилии матери. А чем тебе не нравится мое имя?
– Во-первых, тем, – загнула палец Диана, – что его враз и не выговоришь. А во-вторых, оно громыхает, как телега по булыжникам. Ну на что может надеяться человек с именем Дамблдам Рамзи? Почему бы тебе не сменить его на Данстан? Отличный он был мужик, святой Данстан (#litres_trial_promo), и сильно смахивал на тебя: жадный до учения, кошмарно хмурый, суровый и чопорный и прямо-таки кудесник в сопротивлении всем и всяческим искушениям. Знаешь ли ты, что сделал святой Данстан, когда дьявол явился к нему в образе роскошной, пальчики оближешь, женщины? Он поймал ее за нос щипцами и крутанул что было сил.
Я ухватил ее за нос и крутанул, что едва не разрушило наше с таким трудом достигнутое согласие, но через какое-то время мы снова помирились и разговорились. Мне пришлась по душе идея о новом имени, в ней звучало обещание новой свободы и новой личности. Получив мое согласие, Диана сходила за отцовским портвейном, плеснула мне на голову и произнесла формулу крещения. Легкомысленная небрежность, с какой англиканцы (Диана, конечно же, принадлежала к этой конфессии) относятся к святыням, все еще поражала мою неискоренимую пресвитерианскую сущность, однако я не затем месил кровавую грязь Пашендаля, чтобы придавать особое значение таким мелочам; если святотатство служит правому делу (каковым, по странному стечению обстоятельств, неизменно оказывается наше дело), с ним совсем не трудно примириться. Итогом этой ночи стали два чудесных изменения: мы с Дианой были теперь не любовники, а друзья, и я получил прекрасное новое имя.
Рождество прошло даже лучше, чем я ожидал. Нет сомнений, что родители Дианы понимали, куда ветер дует, и были достаточно благородны, чтобы не вмешиваться, если мы и вправду решим пожениться. Однако они испытали явное облегчение, когда мы передумали. Не знаю уж, откуда они узнали, но родители, как правило, оказываются далеко не такими глупыми, как то кажется детям, и я подозреваю, что Достопочтенная сразу унюхала в утренней атмосфере нечто новое. Да и то сказать, каково было им отдавать свою дочь за человека на четыре года младше, находящегося в плачевном физическом состоянии, вышедшего из совершенно иной общественной прослойки, и чтобы молодые тут же уехали искать счастья в чужой, непонятной стране? Так что они были счастливы, я был счастлив, да и Диана была, как мне кажется, далеко не несчастна (в чем она не призналась бы никогда и ни за что).
Она полюбила меня как творение собственных рук, однако, реши мы в ту ночь иначе, вскоре ей тоже стало бы ясно, что наш брак не имел ни малейших шансов на успех. Так что в то Рождество я лишился возможной жены, приобретя взамен троих очень хороших друзей.
7
Возвращение в Канаду несколько затянулось из-за армейской волокиты и моего, как считалось, хрупкого здоровья, однако в первых числах мая я вышел из поезда на знакомый перрон и сразу попал в руки Орвилла Кейва, старосты нашего муниципального совета; покончив с приветствиями, он усадил меня в машину и повез по дептфордским улочкам в качестве главного зрелищного элемента торжественной процессии.
Все это великолепие было давно и тщательно спланировано, я знал о нем заранее, из письма, и все же не мог не поразиться. Четыре года войны создали в Дептфорде совершенно новую, неожиданную для меня атмосферу; если прежде здешние обитатели практически не интересовались происходящим в мире, то теперь я увидел нашего городского сапожника Мозеса Ланжирена в некоем отдаленном подобии французского мундира, он получил роль маршала Фоша на более чем серьезных основаниях – как единственный франкоязычный канадец на многие мили вокруг и как обладатель огромных седых усов. Здесь же присутствовал высокий, незнакомый мне юнец в костюме дяди Сэма. Джонов Буллей было аж двое – из-за ошибки организаторов, исправить которую, никого при этом не обидев, не представлялось возможным. Сестры милосердия наличествовали в полном ассортименте – штук шесть, а то и семь. Кейти Орчард, знаменитая в школьные годы своими большими ногами, сейчас же сплошь обмотанная бинтами и с повязкой через глаз, персонифицировала Маленькую Отважную Бельгию. Все они вместе с уймой прочих горожан, одетых в нечто неопределенно-патриотическое, образовали процессию в высшей степени аллегорическую, каковая продвигалась по нашей главной улице, имея во главе оркестр из семи медных духовых инструментов и громоподобного барабана. За оркестром ехали мы со старостой в открытом «грей-дорте», далее следовала орава весело разодетых детишек; визжа и приплясывая, они мучили и всячески обзывали Майрона Паппла, который преобразил себя в кайзера Вильгельма посредством больших накладных усов с острыми, лихо закрученными кверху кончиками. Майрон прыгал и кривлялся, забавно изображая сумасшествие и полное отчаяние, причем делал это с живостью необыкновенной, заставляя поневоле задуматься, долго ли выдержит подобную нагрузку он, человек весьма корпулентный. Наш городок совсем невелик, что позволило процессии обойти его весь, до последнего закоулка, а уж главную-то улицу пройти вверх и вниз не менее трех раз и завершить эту начальную стадию празднества к двум сорока пяти, и это притом, что я сошел с поезда в половине второго. Странное это было шествие, страннее я не видел ни до ни после, однако его устроили в мою честь, так что я не имею права смеяться. Оно представляло собой дептфордскую версию древнеримского триумфа, и я старался соответствовать важности события: выглядел сурово и достойно, салютовал каждому попавшемуся на пути флагу с размерами не менее двенадцати на восемь дюймов и уделял особое внимание старейшим из граждан.
По завершении шествия и до банкета в мою честь, назначенного в доме старосты на половину шестого, меня упрятали в «Дом Текумзе». Упрятали в самом буквальном смысле слова – сограждане рассудили, что негоже ожидающему апофеоза герою слоняться по улицам, как обычному человеческому существу, а потому засунули меня в лучший номер нашей гостиницы, пришпилили на дверь канадский красный флаг и дали бармену Джо Галлахеру строгое указание никого ко мне не подпускать.
Я сидел у окна, глядел поверх извозчичьего двора на пресвитерианскую церковь Святого Иакова, пытался читать «Войну и мир» (фронтовая мечта о пухлых длинных романах стала явью), однако нервное возбуждение заставляло меня закрыть книгу, и тогда я просто горестно поражался, как меня угораздило попасть в такую ситуацию, да когда же, думал я, я вновь обрету свободу делать все, что мне заблагорассудится.
Программа, составленная для меня согражданами на этот день, не предусматривала никаких таких свобод. В шесть я торжественно обедал у старосты; гостей было так много, что нас пришлось расположить на дворе за складными столами. Мы поглощали холодную курятину и ветчину, картофельный салат и соления разнообразия наипоразительнейшего, равно как и внушительные количества мороженого, пирогов и печений. Затем мы залили упакованную в желудки провизию многими кружками крепкого горячего кофе. Затем, со всей величественностью, приличествующей главным участникам чрезвычайного события, мы переместились в ательстановский оперный театр, прибыв туда за благопристойные десять минут до назначенного на половину восьмого начала.
Мало удивительного, если наличие в столь жалком поселке собственного оперного театра вызовет у вас удивление, но тут я должен пояснить, что это был по существу наш главный зал собраний и располагался он на втором этаже ательстановского дома, каковой являлся главным деловым центром нашего поселка и был выстроен не из обычного для нас дерева, а аж из кирпича. В то же время это был и театр, самый настоящий, с настоящей сценой и умопомрачительным занавесом, на котором был изображен, так сказать, интегральный пейзаж, составленный из всего самого романтичного, что есть в Европе; прошло много лет, но я все еще помню замок на берегу лагуны и гондолы, снующие среди кораблей покрупнее, направляющихся, судя по всему, в Неаполь, расположенный прямо у подножия заснеженных Альп. Пол в театре был горизонтальный, чтобы удобнее танцевать, для компенсации чего сцену наклонили вперед, к рампе, под таким крутым углом, что, сидя там на стуле, ты непрестанно ощущал опасность соскользнуть или сверзиться. Не знаю уж, сколько людей помещалось в зале, но сегодня там было не продохнуть, люди сидели и в проходах на позаимствованных в похоронном бюро стульях, многие просто стояли.
Мы со старостой и прочие нотабли поднялись по черной лестнице, продрались сквозь залежи театрального хлама на сцену и расселись на приготовленных для нас стульях. Гул зала, доносившийся из-за опущенного занавеса, почти заглушал звуки местного оркестрика (рояль, скрипка и тромбон). Чуть после назначенного времени – чтобы пустить припоздавших, как объяснил мне староста, хотя ни один припоздавший не сумел бы втиснуться в этот переполненный зал, – занавес поднялся (угрожающе качнувшись при этом внутрь, в нашу сторону), и зал увидел нас на фоне декоративного задника, изображавшего густой ядовито-зеленый лес. Мы сидели в два ряда; на длинном столе перед нами стояли два графина с водой и целая дюжина стаканов, дабы ораторы могли при нужде утолить свою жажду. Роскошная была у нас компания: три священника, мировой судья, член парламента и член Законодательного собрания штата, председатель школьного совета и семеро членов местного муниципального совета, плюс к тому мы со старостой. Полагаю, мы сильно смахивали на клоунов погорелого цирка. Изо всей нашей сценической братии один я был в военной форме, однако в первом зрительном ряду таких насчитывалось еще шестеро, правый фланг этой боевой группы занимал Перси Бойд Стонтон с майорскими погонами; бок о бок с ним сидела Леола Крукшанк.
На безымянном пальце ее левой руки виднелось кольцо с крупным бриллиантом. Диана посвятила меня во всякие светские тонкости, так что теперь я без труда прочел послание, протелеграфированное мне выблесками этого бриллианта во время бурных аплодисментов, сопровождавших наше явление народу. Был ли я поражен в самое сердце? А может, я побледнел как полотно и ощутил тщетность и суетность всякой земной славы? Ничего подобного, я, скорее, обрадовался. Одна из проблем, связанных с моим возвращением в родные пенаты, разрешилась сама собой. И все же я несколько разозлился на Леолу, что эта зараза даже не потрудилась известить меня о таком развитии событий в одном из своих писем.
Причину, приведшую такую прорву людей в этот зал, ясно обозначали «Юнион Джек», которым был застлан наш стол, и транспарант, подвешенный прямо к верхней кромке ядовитых джунглей. «Родной город приветствует своих отважных сынов, вернувшихся с фронта», – кричал он красным и синим по белому. При первых же звуках гимна все мы вытянулись по стойке смирно и так и стояли, пока рояль, скрипка и тромбон наяривали «Боже, спаси короля», «О Канада», а для полного комплекта еще и «Вечный кленовый лист». Но и потом мы не набросились с непристойной жадностью на изысканнейшие блюда этого вечера. Нет, мы начали с патриотического концерта, иже долженствовал отточить остроту наших переживаний до последнего мыслимого предела.
Мьюриел Паркинсон усладила наш слух песней про «Алую розу ничейной земли»; когда она провизжала (ее поразительный громкий голос был, как говорится, тонок да нечист): «Но посреди свинца, огня и дыма стояла медсестра неколебимо», – многие потянулись за платочками. Затем она спела весьма популярную в годы войны песню про Жанну д’Арк, отдав таким образом должное Франции, нашей великой союзнице. За Мьюриел последовало дитя женского полу, неизвестное мне до тех пор. Одетое под индианку, все в бусах и перьях, дитя продекламировало стих Паулины Джонсон «Рожденный в Канаде», что заставило меня обратить внимание на отсутствие в зале одного из «Отважных сынов», а именно Джорджа Маскрата (#litres_trial_promo), индейца-снайпера, который отщелкивал немцев с той же изящной легкостью, что и канадских белок. Джордж не отличался особой респектабельностью (он надирался до чертиков ванильным экстрактом, имеющим спиртовую крепость градусов эдак восемьдесят, а потом орал на улицах); по этой или еще по какой причине он не получил никаких наград.
Кто-то крикнул женскому дитяти бис, оно тут же согласилось и отбарабанило порядочную часть своего второго номера еще до того, как смолкли аплодисменты после первого. Затем по не вполне понятной причине другая девочка сыграла две фортепьянные пьески, довольно неважно; одна из пьесок называлась «Chanson des Fleurs», а вторая – «La Jeunesse», возможно, устроители вечера решили, что в тот раз с Жанной д’Арк мы чего-то там недодали французам. Затем нас «развлекал» местный остряк по имени Мюррей Тиффин; Мюррея нередко приглашали «поразвлекать» на церковных вечеринках, однако случай продемонстрировать свой талант перед такой большой аудиторией представился ему впервые, и он вкалывал, как ломовая лошадь, стараясь развеселить нас загадками, имитациями и анекдотами, древними по происхождению, но перекроенными под местную обстановку.
– Что такое верх храбрости? – вопрошал он у зала. – Поехать в Африку и застрелить льва? Нет, это далеко не верх храбрости. Захватить в одиночку немецкое пулеметное гнездо? – (Оглушительные аплодисменты, во время которых я, худший актер в мире, пытаюсь изобразить скромность пополам с весельем.) – Нет! Верх храбрости – это прийти в субботу вечером в одну минуту седьмого на дептфордскую почту и попросить у Джерри Уильямса центовую марку! – (Громовой безудержный хохот, люди подталкивают друг друга локтями и оглядываются на почтмейстера, тот же при всей склочности своей натуры пытается выглядеть этаким рубахой-парнем, который любит и понимает хорошую шутку.)
Затем Мюррей отмочил еще пару пенок про то, насколько дешевле покупать бакалею в Боулз-Корнерс, чем даже воровать ее у дептфордских лавочников, и прочее и прочее из того разряда перлов остроумия, что не тускнеют с годами и не приедаются от частого использования. Я потеплел к старику Мюррею, потому что его остроумие сильно смахивало на мое, которое обеспечило мне успех в роли Чарли Чаплина, с той единственной разницей, что он совсем не похабничал, да и как бы ему в такой-то аудитории.
Когда Мюррей персонально оскорбил чуть не половину присутствующих и привел в полный восторг их всех коллективно, его сменил староста, начавший свою речь словами: «Но если взять более серьезную ноту…»
Он пилил на этой ноте минут десять, а то и больше. Мы с вами пришли сюда, сказал он, чтобы отдать дань уважения тем членам нашей общины, кто рисковал своей жизнью, защищая свободу. Когда он закончил, методистский священник пространно объяснил нам, как это похвально – рисковать своей жизнью, защищая свободу. Затем отец Риган торжественно зачитал имена одиннадцати уроженцев нашего крошечного клочка земли, погибших на войне, одним из них был Вилли; думаю, только в этот момент я окончательно осознал, что никогда его больше не увижу. Преподобный Дональд Фелпс долго и красноречиво молился за то, чтобы они навсегда остались в наших сердцах, и если Господь, пока шла война, не особенно ею интересовался, к тому моменту, когда Фелпс закончил и сел, Он сильно расширил Свои познания по этому вопросу – с нашей, конечно же, точки зрения. Член Законодательного собрания обещал, что не станет нас долго задерживать, и проговорил сорок минут про будущее и как мы им распорядимся, возводя его здание на жертвах этих четырех лет, особо углубившись в проблему расширения и улучшения дорожной сети. Затем на нас спустили члена парламента. Он проговорил битый час (битый час и три минуты), густо разбавляя патриотизм партийной политикой, и не оставил у собравшихся никаких сомнений, что Ллойд Джордж, Клемансо и Вудро Вильсон – парни, конечно же, приличные, однако человеком, который довел войну до успешного завершения, является сэр Роберт Борден, и только он (#litres_trial_promo).
К этому моменту на часах было десять (#litres_trial_promo), и даже страстная любовь моих сограждан к ораторскому искусству (присущая, впрочем, и всем моим соотечественникам) заметно поувяла. Теперь их удерживало в зале одно лишь ожидание торжественнейших событий вечера. Как только зад парламентария коснулся стула, староста сделал второй заход. Чтобы Дептфорд никогда не забыл тех, кто сражался и вернулся с полей сражений, сказал он, а также чтобы наши герои никогда не забывали о благодарности Дептфорда, каждому из них будут вручены часы с гравированной надписью. И это будут не обычные часы, но железнодорожные часы, имеющие гарантию показывать верное время в любых, самых суровых условиях и чуть ли не до скончания века. Мы понимали достоинства этих часов, потому что сын старосты Джек был железнодорожником, работал проводником на великой магистрали и он всегда божился, что такие часы самые лучшие, лучше не бывает. Вручением часов занялись сам староста и законодатель, по три штуки каждый.
Когда выкликалось очередное имя, один из сидевших в первом ряду ветеранов поднимался по ступенькам к боковой дверке, ведущей за кулисы, протискивался сквозь декоративные джунгли и выходил на середину сцены, тем временем его родственники и все кому не лень орали, топали ногами и свистели. И только Перси Бойд Стонтон, вызванный на закуску как единственный офицер, сумел принять награду со стилем и достоинством; выходя на сцену, он надел фуражку, получив же от законодателя часы, четко ему отсалютовал, затем повернулся и отсалютовал зрителям. Эффект получился потрясающий, зал оглушительно хлопал, я тоже хлопал и улыбался, ощущая при этом жгучую зависть.
А ведь мне стоило быть повеликодушнее, ведь я, седьмой, кавалер КВ, был единственный, кто удостоился места на сцене, и единственный, кто получил часы из рук члена парламента, по коему случаю он разразился речью. «Сержант Данстэбл Рамзи, – сказал он, – сегодня я хочу воздать должное вашему героизму…» Эта тягомотина затянулась надолго, хотя я и не знаю, насколько надолго, потому что тогда, стоя перед ним, я чувствовал себя полным идиотом и самозванцем, чего не было, когда я стоял перед королем. В конце концов он вручил мне те железнодорожные часы; я оставил свою фуражку в гостинице и не мог отдать ему честь, а потому только кивнул, вроде как поклонился, а потом кивнул зрителям, они опять кричали и топали, и даже, пожалуй, дольше, чем Стонтону. Но мои чувства находились в таком смятении, что ничто меня уже не радовало, я хотел одного – уйти отсюда, и поскорее.
Все это действо завершилось хоровым исполнением «Боже, храни короля» в хитром варианте: Мьюриел Паркинсон пела какие-то там куски одна, а мы, остальные, вступали, когда она подаст знак; к сожалению, нашлось несколько непонятливых, которые пели всю дорогу вместе с ней, что малость смазывало эффект. Далее мы были свободны, однако никто не торопился уходить; пробравшись сквозь холщовую чащобу, я спустился в зал и тут же попал в кольцо старых дружков и знакомых, каждый из которых хотел поговорить со мной и пожать мою мужественную руку. Я вырвался из этого оцепления со всей возможной скоростью, постаравшись, конечно же, никого не обидеть и никого не пропустить, – у меня еще было некое дельце, задуманное во время часовой речи Члена, и я хотел провернуть его при максимальном количестве зрителей. После непродолжительных поисков я отловил Перси, долго, с чувством тряс ему руку и затем облапил стоящую рядом Леолу и впился ей в губы поцелуем весьма, по дептфордским понятиям, интимной длительности.
Леола была из тех девушек, которые целуются с закрытыми глазами, но я-то свои закрывать не стал и с интересом смотрел, как бешено крутятся под ее веками глазные яблоки; до армии я фактически не умел целоваться, но Диана обучила меня кой-чему по этой части.
– Дорогуша! – радостно заорал я, не выпуская Леолу из рук. – Ты не представляешь, как это здорово встретиться с тобой снова!
Перси нервно улыбался. Прилюдные поцелуи не были в то время такой заурядной вещью, как теперь, а в нашем городке и подавно.
– Данни, – неуверенно начал он, – мы с Леолой хотели открыть тебе небольшой секрет… ну, может, и не секрет, скоро об этом все узнают… но нам бы хотелось, чтобы ты услышал первым… не считая, конечно же, наших семей… одним словом, мы обручились.
Тут он растянул свою мужественную ухмылку от уха до уха; по собравшейся вокруг нас толпе пробежал веселый смешок, кто-то захлопал в ладоши.
Я досчитал до трех, чтобы обеспечить приличествующую обстоятельствам продолжительность паузы, а затем снова встряхнул его пятерню, проорал дурным голосом: «Ну что ж, побеждает сильнейший!» – и снова поцеловал Леолу, не так длительно и по-хозяйски, как в прошлый раз, а только чтобы всем было ясно, что вот было честное соревнование и, сложись все иначе, победа могла достаться мне, – во всяком случае, в предварительном забеге я показал вполне приличный результат.
Сцена вышла что надо, я давно не получал такого удовольствия. Перси щеголял кое-какими наградами, но все это, кроме симпатичного ордена «За безупречную службу», была мелочь, мусорок, по большей части медали за участие в том или сем. Как уже было сказано, актер из меня аховый, однако в тот момент я сумел грубо, но убедительно сыграть героя, непобедимого на полях Марса, но наголову разгромленного в садах Венеры. Думаю, в Дептфорде и сейчас найдутся люди, не забывшие этот спектакль.
Да, конечно, злую разыграл я комедию, бессовестную. Но только Перси со своим блестящим офицерским мундиром завел меня с пол-оборота, как и всегда, а что до Леолы, я искренне радовался, что с ней покончено, и столь же искренне возмущался, что она уходит к другому. Я обещал вести этот рассказ со всей, какая уж мне доступна, откровенностью, а потому не стану прикидываться этакой беззлобной овечкой и прямо признаюсь: да, есть в моем характере злобность, и в немалых количествах.
Эта сцена поставила нас в одно из тех странных положений, которые навязываются людям судьбой, ибо для толпы, а значит, и для всего Дептфорда, и для всего мира, ибо мир сузился в этот момент до размеров Дептфорда, мы являлись главными звездами вечера: двое мужчин – герой, потерявший на фронте левую ногу, и богатый красивый молодой человек, тоже герой, но чуть поменьше, – добивались руки прекраснейшей в городе (в мире!) девушки, и вот победитель назван. Мы представляли собой зримое воплощение роскошной сентиментальной истории, а потому было бы крайне бестактно – все равно что плюнуть судьбе в лицо, – если бы мы не остались вместе, не дали бы людям поглазеть на нас, поразмышлять о нас, посплетничать. Вот так, всем классическим любовным треугольником мы и двинулись к праздничному костру.
Костер был устроен рядом со зданием, вмещавшим нашу мэрию, а также городскую библиотеку, суд и пожарную часть, он являлся, по сути, антитезой, карнавальным завершением недавнего торжественного действа. В оперном театре все было до крайности серьезно, горожане приветствовали юных героев, поминали погибших и внимали умудренным старцам, здесь та же самая публика вела себя весело и непринужденно, между взрослыми шныряли возбужденные ожиданием каких-то событий дети, то тут, то там раздавался громкий, ничем вроде бы не вызванный смех. Но вскоре все изменилось. Вдали загремели кастрюли и сковородки, задудели жестяные дудки, шум все нарастал, и наконец на главной улице появилась процессия, освещенная дымным багровым пламенем метелок, пропитанных мазутом; здесь снова были маршал Фош, два Джона Булля, дядя Сэм, Маленькая Отважная Бельгия и целая команда ряженых, тащившая на веревке дептфордского кайзера, толстого Майрона Паппла, чьи теперешние ужимки и прыжки так же превосходили все продемонстрированные им утром, как предсмертная ария оперного тенора превосходит его же воздыхания о возлюбленной из первого акта.
«Вздернуть его!» – кричали представители (от слова представление) стран-победительниц, и люди на площади подхватили этот крик. «Вздернуть его! – ревела толпа. – Вздернуть кайзера!»
Кайзера повесили на веревке, загодя привязанной к флагштоку; тот, кто смотрел повнимательнее, мог заметить, что во время суматошных приготовлений Майрон ускользнул в темноту, а его место заняла большая тряпичная кукла; ее зацепили веревкой за шею и медленно потащили вверх. Одна из сестер милосердия поднесла к колену болтающейся куклы свою огненную метелку; достигнув верхушки флагштока, «кайзер» пылал уже весь, с головы до ног. Толпа ревела все громче, дети прыгали и носились вокруг флагштока, истерично взвизгивая: «Вздернуть кайзера!»; многие из них были слишком малы, чтобы понимать, кто такой кайзер и что такое «вздернуть», но я никак не назвал бы их невинными, эти детишки были злобны и порочны в той мере, какую допускали их возраст и жизненный опыт. Что касается взрослых, я с трудом признавал в них серьезных благопристойных граждан, которые, не прошло еще и часа, с таким благоговейным вниманием слушали патриотическую болтовню и чуть не плакали над «Рожденным в Канаде», которых так волновала судьба нашего с Перси и Леолой любовного треугольника, и вот они же, в этом мрачном, горячечном свете, с радостной охотой участвуют в отвратительном действе, символизирующем жестокое насилие и ненависть. Единственный в этой толпе, кто на собственном опыте знал, что такое гореть заживо, я смотрел со смятением, переходившим в ужас, ибо это были мои сограждане, мой народ.
Леола закинула свое поразительно хорошенькое лицо кверху, неотрывно глядя на пылающую в небе фигуру, Перси смеялся, выкрикивая время от времени: «Вздернуть кайзера!» Его голос звучал сильно и мужественно, а глаза бегали по сторонам, ища на лицах окружающих признаки восхищения.
Майрон Паппл, прирожденный артист, поднялся на башню мэрии, чтобы источник страдальческих воплей кайзера находился как можно ближе к пылающей фигуре. Мне не хотелось дожидаться конца праздника, я вернулся в «Дом Текумзе» и лег, а с площади все еще доносились эти вопли.
8
На завтра, на субботу, у меня было намечено много дел. Моя персона все еще вызывала у сограждан повышенный интерес, однако ходить я мог куда угодно. Первым делом я забрал в мэрии ключи от нашего дома и ностальгически обошел его, не пропустив ни одной из шести комнат. Все здесь было, как и прежде, однако все предметы странным образом съежились и потускнели – мамины часы, стол отца с камнем, который он привез с родины, из Дамфриса, и всегда использовал в качестве пресс-папье. Этому дому остро не хватало любви, без нее он увял и пожух. Я взял кое-какие вещи – в частности, то, что прятал уже много лет, – и поспешил уйти.
Далее я навестил Аду Блейк, подружку Вилли, и поговорил с ней. Ада всегда мне нравилась, но, конечно же, Вилли, каким она его помнила, мало походил на моего брата, каким знал его я. Думаю, они были любовниками, недолго, но были, вот этим Вилли и вошел в ее жизнь, для меня же его главное значение заключалось в том, что он умер дважды и что после первого раза миссис Демпстер вернула его к жизни. Я отнюдь не собирался навещать доктора Маккосланда, выяснять, не изменилось ли его мнение на этот счет, хотя и нашел время поболтать на разные темы с двумя или тремя нашими старожилами; чуть за полдень я вернулся в гостиницу и пообедал.
Торопливо заглотив до безумия жирное рагу и кусок яблочного пирога, я отправился в парикмахерское заведение Паппла, для чего потребовалось всего лишь пересечь улицу. Я успел уже заметить, что сегодня работает один Мило (надо думать, его папаша отлеживался после вчерашних пароксизмов патриотизма), так что появлялась прекрасная возможность ознакомиться с местными новостями. Мило приветствовал меня как героя, по полной программе, а затем усадил в одно из двух кресел, обмотал полосатой простыней, благоухавшей в равных долях одеколоном и здоровым потом дептфордских мужей.
– А слышь, Данни, это ж первый раз, как я стричь тебя буду, ведь точно. Папашу твоего, его я подравнивал пару раз, пока ты на фронте был, а чтоб тебя, так ни разу, это все, что мы с тобой ровесники, потому и так. Но теперь-то я подменяю старика все чаще и чаще. Сердце у него пошаливает, он ведь что говорит, что он всю жизнь вдыхал чужие волосы, обрезки, а от этого, говорит, у всех парикмахеров получается внутри такой волосяной шар, они от него помирают, многие. Только я не верю, ненаучно это. Он-то, он ведь и третьего класса не закончил, ты, наверное, не знал. А все равно, вот уж посмешил он их вчера так посмешил, верно? Особенно ночью. Но это ему даром не сошло. Утром сказал, что прямо чувствует этот шар, ну как словно один из своих органов… А у тебя двойная макушка, ты это знаешь? С двойной макушкой трудно сделать, чтобы прическа хорошая. А с халупой вашей, ты что с ней сделаешь? Жить будешь, да? Если женишься, так самое то место. Твои старики, они всегда держали дом в порядке. Сес Ательстан, он всегда говорил: «Эти Рамзи, они считай что свихнулись на краске». Но на Леоле, на ней ведь ты не женишься, верно? Ты пойми, ведь кто хоть что понимал, ни на секунду не сомневались, что она его, Перси, девушка, ни на секунду. Ну да, я знаю, у вас с ней бывало такое, что вроде как совсем уже ты и она, перед тем как ты на фронт ушел, все это видели и только смеялись. А как было не смеяться, вот и я, я тоже смеялся. Это ж просто, как тогда говорили, военная лихорадка – ты был в форме, вот и все. И она ведь все по-честному, писала тебе до самого конца. Джерри Уильямс, он нам рассказывал, что письма поступают на почту каждый второй понедельник, как по часам. Это потому, что она писала тебе каждое второе воскресенье, понимаешь? Но когда Перси закончил эту свою школу в Торонто, это, значит, летом семнадцатого, он и минуты не задумывался, ну ни минуты. Сразу прошел армейскую подготовку, уехал в Европу уже со званием, а вернулся майором. И кавалером ЗБС. У тебя-то КВ, да ведь? Везет же некоторым. Меня-то так и не взяли, плоскостопие. А тебе и Перси, вот вам повезло, я так считаю. Он приезжал сюда ну при каждой возможности, и было видно, кому отдано сердце Леолы. Это мамаша ее так говорила. Бен Крукшанк, ему-то Перси был совсем не очень, но старуха его заткнула. Теперь-то он доволен, с этим все в порядке. Видел его вчера? Для него-то, конечно, только и света в окошке, что Леола. Папаша он и есть папаша. Но главным вчера номером это был ты. Такой себе золото-парень, руки оловянные, ноги деревянные. Это я не про вообще, а так, шутка. Но с Леолой тебе вышло боком. Ее сердце отдано. А в нашем городишке, тут война все поменяла. Все вверх тормашками, ты понимаешь, про что я? Уйма перемен. Два пожара, большие, а Гарри Хендерсон продал свою лавку. Но главные перемены – это что в людях. Молодые ребята, ну каждый день кто-нибудь во что-нибудь вляпается. А Джерри Каллена – ты его помнишь? – так его засунули в каталажку. Его же дочка на него и стукнула. Сказала, что он всю дорогу к ней лезет. И ведь она, учти, она же совсем еще маленькая. Но самая тут пенка, я не думаю, чтобы Джерри хоть раз пришло в голову, что он делает что-то не то. Думаю, он думал, что так и заведено, что все так делают. Он же всегда был такой, ну тупой вроде. Но если в этом смысле, так самый сильный номер был с Грейс Иззард, ты, может, и не помнишь, ее еще звали Заячья Губа, из-за губы, губа у нее такая. Так вот, доросла она до четырнадцати и стала, видно, задумываться, только кому ж она нужна с таким-то лицом? И вот она обещала своему младшему братику Бобби, ему там двенадцать или вроде, четвертак, если он с ней это сделает, и он согласился, но только если десять центов вперед, а потом, вот тут главное, когда он все сделал, она ему дала второй никель и сказала, что еще много, что оно и двадцати-то центов не стоит! Ведь это кому расскажи – не поверят, точно? Сильные теперь детишки, что да, то да. А еще…
А еще два незаконнорожденных ребенка, роскошная история про выкидыш, произведенный домашними средствами, несколько супружеских измен, старая дева, свихнувшаяся с началом климакса, и эпизод из врачебной практики доктора Маккосланда – зоб одного из обладателей Боулз-Корнерс, разросшийся до столь невероятных размеров, что рядом с ним все прежние местные зобы все равно что бородавки. Грязь, похоть и унижающие человека страдания – вот что вызывало у Мило наибольший, ликующий интерес, и мы обследовали эти аспекты городской жизни со всей доскональностью.
– Но рядом с инфлюэнцией все это семечки. Испанка, так ее называли, но я-то петрил, что это устроили гунны, не знаю уж как. Ты бы видел, что было тогда в нашем городишке, ну чистая Долина Видений (#litres_trial_promo). Конечно же, мы чувствовали это больше других, на парикмахера, на него же все подряд дышат. Мой старик и я тоже, мы с ним повесили себе на шею мешочки с асафетидой (#litres_trial_promo), чтобы с микробами бороться. Но все равно люди мерли прямо как мухи. Чисто как мухи. Маккосланд, он, думаю, работал двадцать четыре часа в сутки. Док Стонтон, тот-то переехал жить на одну из своих ферм и вроде как оставил практику. Да и то он уж давно считай что фермер, только крупный, с размахом. Богатенький стал. Ты помнишь Роя Джейнса с женой, ну который англиканский священник? Они не давали себе ни секунды покоя, обходили дома больных, а потом раз – и преставились друг за другом, за сорок восемь часов. Староста приспустил в тот день городской флаг, и все говорили, что правильно. А твоя мама, Данни, господи, какая ж была прекрасная женщина! Ухаживала за всеми, разносила суп и всякое такое, и так до самого конца, пока твой отец не свалился. Ты знаешь, что он отказывался лечь в постель? Уже болел, но боролся до последнего. Конечно же, всем было видно. Синие губы. Синие, как черники наелся. Это был главный признак. После этого человеку оставалось сорок восемь часов. Твой отец держался с губами синими, как воскресный костюм, целый день, а потом просто упал у талера, тогда Джампер Сол погрузил его на телегу и отвез домой. И вот только тут твоя мама сломалась, и она умерла вслед за ним, неделя не кончилась. Прекрасные были люди. В следующем номере «Знамени» Джампер Сол и Нелл перевернули шпоновые линейки, и вся первая страница получилась как один громадный некролог. Господи, да когда я это увидел, заревел как маленький. Не мог удержаться. Вот ты поверишь, что такой городишко с населением в пятьсот человек потерял, если считать с ближней округой, девяносто восемь, вот как такое может быть? Но страшнее всего было, это когда Джампер перевернул линейки. Все говорили, что это он правильно… А ты знаешь, что Амаса Демпстер умер? У него-то, конечно, и так неизвестно, в чем душа держалась. С того самого скандала, помнишь? Да еще бы тебе не помнить! Мы же все тогда видели, как ты линял туда после школы и лез в окно к ней и к Полу. Ты не думай, никто тогда ничего и не думал. Мы знали, что это мама тебя посылает. На людях-то она ничего не могла сделать для Демпстеров, вот и посылала тебя, чтобы присмотрел за ними. Все это знали и уважали ее за это. Помнишь, как ты сказал, что Мэри Демпстер воскресила Вилли? Да, Данни, у тебя бывали такие заскоки, что зашибись, но теперь-то, наверное, война все это вышибла… Миссис Демпстер? Да нет, она не заболела. Вот так всегда и бывает, что порядочные люди мрут, а таким хоть бы хны. Но когда Амасы не стало, с ней получилась проблема. Денег-то у нее не было, и негде взять. Потом староста и судья Махаффи разузнали, что у нее есть тетка где-то около Торонто, в Уэстоне вроде бы. Ну, написали, тетка приехала и забрала. У нее-то, у тетки, деньги есть. Муж заработал на теплицах, так рассказывают. Пол? Нет, Пол с ней не поехал. Вообще, странно с ним. Ему ж и десяти не было, а вот взял и сбежал из дому. В школе ему приходилось туго, это факт. Драться толком не мог, он же мелкий, хилый, так ребята обступят его в перемену и давай орать: «Эй, Пол, а твоя мамочка, она трусы-то носит?» – ну и все в таком роде. Но это ж так, для смеху, ты же знаешь, какие они – ребята. Он психанет и в драку, и ему, конечное дело, накидают, они и дразнили-то его, считай, для того, чтобы он психанул. Или кричат ему через улицу: «Что-то ты, Пол, с лица сбляднул!» С подковыркой такой, значит, ведь он-то, Пол, он-то понимает, что они это не сочувствуют ему, в смысле что: «Какой-то ты бледноватый сегодня», – а считай что говорят: «Твоя мама блядь». Такая вроде как игра слов, каламбур еще называется. Ну так вот, когда тут к нам приезжал цирк, осенью восемнадцатого, он с ними и сбежал. Махаффи пробовал найти этот цирк, но их и след простыл, словно и не было. Скользкие ребята. Смешно сказать, это было лучшее, что Пол в жизни сделал, ну в некотором смысле, ведь каждый мальчишка только и мечтает, что сбежать с цирком, так что он стал потом вроде героя. А вот Мэри Демпстер совсем от этого вроде тронулась. Увидит в окно, ребята идут из школы, и кричит: «Ребята, вы не видели моего сына Пола?» Жалко было бы смотреть, не знай мы, что она и так давно свихнутая. А через две или три недели Амаса подхватил испанку и помер. Трудная у него была жизнь, не позавидуешь. А еще через неделю приехала эта тетя, и больше мы о них ни слуху ни духу.
К этому моменту стрижка была завершена, и Мило в знак уважения к моему героическому прошлому чуть не насильственно умастил мне голову всеми нашедшимися под рукой тонизирующими и ароматическими средствами плюс натер лицо удушающим тальком.
Назавтра было воскресенье, и я наконец-то осуществил свое давнее намерение – посетил пресвитерианскую церковь Святого Иакова. В понедельник, после коротких переговоров с аукционером и банковским менеджером, а также значительно более продолжительной и приятной беседы с Джампером Солом и Нелл, я сел на поезд – на этот раз дело обошлось без толпы провожающих – и покинул Дептфорд бренной своей плотью. Довольно скоро мне пришлось убедиться, что я отнюдь не покинул его духом.
III
Моя малоумная святая
1
Осенью 1919 года я поступил в Университетский колледж Торонтского университета и начал заниматься историей по расширенной программе. Не имея школьного аттестата, я был вынужден держать собеседование перед комиссией из пяти профессоров. Это издевательство продолжалось целый час, но в конце концов они решили принять меня – по специальной квоте, выделенной для фронтовиков. Впервые в жизни я извлек хоть какую-то пользу из своих детских стараний стать эрудитом; нельзя исключать и того, что перманентно хмурое лицо и довольно занудный шотландский голос помогли мне казаться значительно более образованным, чем то было в действительности, да и мой КВ плюс образ человека, проливавшего кровь за свободу, тоже не помешали. Короче говоря, я поступил в университет и был рад по уши.
Я продал родительский дом за тысячу двести долларов, продажа на аукционе его содержимого принесла мне еще шестьсот долларов, значительно больше, чем я ожидал. Я сбагрил с рук даже «Знамя» – некий печатник, решивший попробовать свои силы на издании газеты, дал мне за него семьсот пятьдесят долларов сразу и еще две тысячи семьсот пятьдесят векселями с оплатой долями в срок до четырех лет. Я был полный лопух в таких делах, а печатник – выжига еще тот, в конечном итоге мне удалось вытянуть из него только часть долга, да и то с большим скрипом. Но это потом, а в первое время надежда на грядущие финансовые поступления была весьма ободряющей. Еще у меня имелись вполне приличная пенсия по инвалидности, право на бесплатное получение протезов, буде возникнет такая необходимость, ну и, конечно же, пятьдесят долларов в год, положенные каждому кавалеру КВ. Я представлялся себе весьма обеспеченным господином, да так, по сути, и было, ведь, заслужив четырьмя годами прилежного ученичества диплом бакалавра искусств, я позволил себе потратить еще один год на получение степени магистра. Я твердо намеревался написать когда-нибудь диссертацию на доктора философии и так бы и сделал, не склонись мои научные интересы в область, где это не имеет особого значения.
В летние каникулы я устраивался табельщиком в дорожно-строительную фирму или на какую-нибудь еще столь же нехитрую работу, позволявшую много читать на рабочем месте и сохранять душу в теле, не притрагиваясь к «деньгам на образование» – так называл я про себя свои капиталы.
Меня очень привлекала история. Мое решение учиться на историка прямо связано с войной; сидя в окопах, я постепенно пришел к убеждению, что меня используют силы, мне неподконтрольные, в целях, мне совершенно непонятных. Я питал надежду, что история покажет мне, как устроен и функционирует мир, человеческое общество. Надежда оказалась тщетной, но зато я увлекся историей как таковой и со временем нашел некую ее отрасль, которая полностью меня захватила, чтобы никогда больше не отпустить. В университете я ни разу ни по одному предмету не опускался ниже пятого места среди своих однокурсников и закончил обучение первым; моя магистерская диссертация заслужила определенные комплименты, хотя мне самому она казалась довольно скучной. Я глотал, почти не пережевывая, все дополнительные предметы, без которых, как считалось, мое образование не было бы «гармоничным»; не поперхнулся даже зоологией (вводный курс) и вполне сносно овладел французским. За немецкий я взялся гораздо позднее, когда возникла необходимость, и освоил его в страшной спешке при помощи берлитцевского преподавателя. Кроме того, я был одним из плачевно немногих студентов, искренне увлекшихся историей христианства, хотя, как нетрудно догадаться, предмет этот преподносился нам довольно поверхностно, преподаватель слишком уж углублялся в подробности странствий апостола Павла, избегая каких бы то ни было дискуссий о том, ради чего, собственно, Павел странствовал. Но все равно после недавнего барахтанья в грязи было очень приятно находиться в тепле и уюте, и я работал, работал очень усердно, сам не догадываясь о своем усердии. У меня установились ровные, хорошие отношения со всеми соучениками, но не было ни одного близкого друга, я не входил ни в один из многочисленных студенческих комитетов и не гонялся за популярностью – короче говоря, представлял собой фигуру довольно унылую. Нет, юность не стала для меня порой цветения.
А вот Перси Бойд Стонтон, учившийся здесь же на юридическом, цвел и блистал; теперь мы встречались с ним регулярно, ведь блестящие молодые люди всегда ищут себе тусклых, унылых компаньонов, оттеняющих их блеск, – точно так же, как хорошенькие девушки окружают себя невзрачными подружками. У Перси тоже появилось новое имя. Я поступил в университет как Данстан Рамзи, он же в период своей армейской карьеры отказался от имени Перси (ставшего несколько анекдотичным, как, например, Алджернон) и сделал второму своему имени небольшое обрезание. Бой Стонтон – это имя сидело на нем как влитое. Почему получили свои имена Чайльд Роланд и Чайльд Гарольд (#litres_trial_promo)? Потому что они олицетворяли собой романтику и благородство происхождения; точно так же Бой Стонтон вобрал в себя все великолепие послевоенной молодежи. Он сиял и сверкал, его волосы блестели сильнее, а зубы были белее, чем волосы и зубы людей заурядных. Он часто и охотно смеялся, его голос звучал как музыка. Он великолепно танцевал и знал все новейшие танцы, а ведь в те времена новые танцы появлялись чуть не ежемесячно. Я так и не понял, откуда взялись его внешний облик и манера поведения, но уж всяко не от склочного дока Стонтона с его моржовыми усами и отвислым брюхом и не от тусклой, бесцветной мамаши. Бой словно сам слепил себя из ничего, и результат получился великолепный.
И он стремился к совершенству, никогда не удовлетворяясь малым. Помню, как на первом курсе Бой рассказал мне, что некая девушка нашла в нем сходство с известным киноартистом Ричардом Бартельмессом, и он был крайне недоволен, потому что считал себя похожим на Джона Барримора. Зная (по экрану, конечно же) всех кинозвезд, я тут же брякнул, что Бой, скорее уж, походит на Уоллеса Рейда в «Танцоре», и был донельзя удивлен, почему он так возмутился, ведь Рейд – парень очень симпатичный. Почему? Бой страстно мечтал, чтобы в его внешности и манерах находили аристократичность, каковой у Рейда отродясь не бывало, но это я понял значительно позднее. В те дни Бой еще не закончил поиски идеала, по чьему образу и подобию он мог бы себя сформировать. К середине второго курса идеал был найден.
Этим идеалом, этой скульптурной формой для всех его внешних проявлений оказался ни больше ни меньше, как Эдуард Альберт Кристиан Джордж Эндрю Патрик Дэвид, принц Уэльский. Газеты того времени пестрели именем принца. Он был полномочным послом Содружества, однако в нем замечалось и что-то вполне простецкое; его просторечное произношение ужасало аристократичных старушек – и его очарование действовало на людей с безотказностью дудки гаммельнского крысолова; он прекрасно танцевал и имел репутацию завзятого сердцееда, говорили, что он спорит с отцом (с моим королем) по вопросам костюма; его сфотографировали курящим трубку с чашечкой в форме яблока. В принце были романтика и таинственность, ведь на его смятенное чело незримо ложилась тень короны, – сможет ли этот блестящий, раскованный молодой человек стеснить себя жесткими рамками королевских обязанностей? Им восторгались пожилые женщины, озабоченно решавшие, на какой бы принцессе ему жениться; им восторгались молодые женщины, потому что он явно уделял больше внимания красоте и обаянию, чем голубизне крови. Ходили слухи о буйных развлечениях с участием веселых девушек, каковыми он перемежал официальные мероприятия во время своего последнего визита в Канаду. Пылкий, безрассудный юнец, но притом, что ни говори, принц, недоступный и самою судьбою предназначенный для великих свершений. Ну прямо идеальный образчик для Боя Стонтона, который воспринимал самого себя примерно в том же духе.
В те дни нельзя было закончить университет и тут же, на следующий день, стать адвокатом, во всяком случае в нашей части Канады. Ты должен был получить дополнительную подготовку в Озгуд-холле и только когда-нибудь потом, когда Юридическое общество Верхней Канады решало, что ты созрел, ты получал место в Коллегии. Это тревожило Боя, но не слишком. Университет, – откровенно признался он, хотя я не напрашивался ни на какие откровенности, – ставит на тебя печать «годен», но если сперва зарабатывать печать, а уж затем изучать юриспруденцию, ты одряхлеешь и поседеешь за этим занятием и только потом сможешь окунуться в яростный поток жизни. Насколько я мог судить, яростный поток жизни был напрямую связан с сахаром.
Сахар был главным деловым интересом старого дока Стонтона. Он нахапал в окрестностях Дептфорда уйму земли и всю ее пустил под сахарную свеклу; богатая аллювиальная почва заливных низин, окружавших Дептфорд, позволяла выращивать все, что угодно, для сахарной же свеклы она подходила идеально. Док не дорос еще до звания Короля Сахарной Свеклы, но был на пути к тому – нечто вроде Сладкого Герцога. Бой, видевший дальше своего отца, уговорил его вложить деньги в переработку, в получение сахара из свеклы, и это принесло такие огромные барыши, что вскоре богатство дока Стонтона вышло далеко за пределы понимания обитателей Дептфорда, настолько далеко, что они даже вроде забыли, как он слинял из города во время эпидемии. Ну а теперь-то было ясно, что у сказочно богатого человека найдутся занятия и получше, чем слушать через трубочку старушечий кашель или латать фермера, свалившегося дуром в соломорезку. Док Стонтон не стал формально объявлять, что оставляет практику; он принимал ореол исключительности, неизбежно возникающий вокруг каждого богача, равно так же, как авторитет врача, – с кислой физиономией и своеобразной, ему одному лишь свойственной смесью напыщенности и постоянной обиды на весь мир. Док так и остался в Дептфорде. Как мне кажется, он просто не представлял себе, куда бы можно было уехать, да и положение главного богатея поселка – человека куда более богатого, чем Ательстаны, – устраивало его как нельзя лучше.
Ательстаны молча дулись, и только Сес, ничем, как всегда, не сдерживаемый, отмочил пенку, не забытую поселком даже через много лет. «Если Христос, – сказал он, – умер ради искупления грехов дока Стонтона, все его старания пошли псу под хвост».
Так что Бой тоже жил с оглядкой на ждущую его корону. Он отнюдь не думал посвятить себя юридической практике, однако юриспруденция давала хорошую подготовку для бизнеса и – в перспективе – политики. Он намеревался стать очень богатым – значительно более богатым, чем его отец, – человеком и загодя к тому готовился.
Отношения Боя с отцом оставляли желать много лучшего (еще одна параллель между ним и его идеальным образчиком). Док Стонтон выдавал сыну деньги на содержание не то чтобы скупо, но и без особой щедрости, а Бою с его замашками требовалось значительно больше. Он начал делать краткосрочные, неизменно удачные покупки акций на бирже и вскоре получил возможность жить с размахом, удивлявшим и бесившим дока, который злорадно предвкушал, что беспутный сынок скоро по уши залезет в долги. Но Бой не залезал в долги, в долги залезают только идиоты, – так он любил говорить. Он небрежно щеголял перед отцом такими игрушками, как золотые портсигары и сшитая на заказ обувь, ничего при этом не объясняя.
Если Бой жил роскошно, то я жил – нет, не убого, но весьма скромно. Я считал двадцатичетырехдолларовый костюм из магазина готовой одежды довольно дорогим, а четырехдолларовые ботинки – безумно дорогими. Я менял рубашку дважды в неделю, а исподнее – один раз. Мои потребности оставались крайне непритязательными; например, я вполне удовлетворялся жизнью в хороших меблированных комнатах; прошло немало лет, пока я осознал, что хорошие меблированные комнаты – вещь, в природе не существующая. Как-то раз минутная зависть к Бою подвигла меня купить шелковую рубашку – за умопомрачительные девять долларов. Рубашка жгла мне тело, как туника Несса, но я доносил ее до дыр, чтобы деньги зря не пропали.
Мало-помалу мы приблизились к точке, где я должен сделать признание, которое позднее, по ходу этой истории, неизбежно представит меня в дурном свете. Проявляя несомненное благородство, Бой регулярно делился со мной информацией о положении на рынке ценных бумаг; его советы позволяли мне время от времени рискнуть на бирже двумя-тремя сотнями долларов, неизменно с результатом весьма ободряющим. Именно тогда, в студенческие дни, были заложены основы скромного, но приличного состояния, которое есть у меня сейчас. То, что Бой делал с тысячами, я делал с сотнями, причем без него я был бы совершенно беспомощен, моих финансовых познаний только и хватало, чтобы точно следовать его советам – когда купить, когда продать, а когда (и это самое главное) придержать. Почему Бой взял меня под свою опеку? Очевидно, он был ко мне неравнодушен, иных причин я просто не вижу. Однако это было (как станет, я надеюсь, ясно из дальнейшего рассказа) неравнодушие труднопереносимого рода.
Оба мы были молоды, ни один из нас не успел еще полностью сформироваться, и, как бы там ни относился ко мне Бой, я отчетливо понимал, что завидую ему – в некоторых отношениях. Ему было чем со мной поделиться – советом, как превратить несколько сотен в несколько тысяч; я же относился к нему со скрытой насмешкой и без зазрения совести пользовался его советами – шотландская кровь не позволяла мне упустить доллар, оказавшийся в пределах досягаемости. Я не ищу себе оправданий, а уж тем более не намереваюсь рисовать себя рыцарем без страха и упрека. Позднее, когда у меня было что ему дать и я мог ему помочь, он не захотел моей помощи. Для него вся реальность жизни лежала во внешних вещах, для меня же не было иной реальности, чем реальность духа – разума, как я думал в то время, не успев еще осознать, каким грубым насмешником и жестоким хозяином может быть интеллект. И если Вам захочется видеть во мне жалкого притворщика, бесстыдно паразитировавшего на доверчивости щедрого, богато одаренного соученика, – валяйте. Мне остается лишь надеяться, что дальнейший рассказ заставит Вас изменить свое мнение.
Мы встречались раза два в месяц, договариваясь заранее где и когда, иначе бы нам просто не пересечься. Да и с чего бы, особенно после того, как Бой купил автомобиль – щегольскую такую таратайку густого рыжего цвета. Он и его приятели мотались по всем танцевальным заведениям в компании своих девиц, они поминутно прикладывались к фляжкам (#litres_trial_promo) и производили уйму шума.
Осенью 1923-го я встретил его на матче по регби; не прошло и года, как граф Карнарвон раскопал гробницу Тутанхамона, а мужские модельеры уже вовсю изощрялись «под Египет». На Бое был шикарный красно-коричневый пуловер, по которому шествовала череда миниатюрных египтян, скопированных с фресок в гробнице, и невероятно широкие оксфордские брюки (#litres_trial_promo); он небрежно покуривал трубку с чашечкой в форме яблока и вел себя так, словно весь мир у него под ногами. С ним была хорошенькая, коротко стриженная девица, чьи закатанные вниз чулки изредка позволяли мельком полюбоваться восхитительными голыми коленками; оба по очереди прикладывались к очень большой фляжке, содержавшей, вне всякого сомнения, некое тонизирующее средство, приобретенное отнюдь не в аптеке, а у лучшего из местных бутлегеров. Он словно сошел со страниц Скотта Фицджеральда, квинтэссенция Века джаза, да и только. Эту особенность Бой пронес через всю свою жизнь – он всегда был квинтэссенцией чего-то такого, что кто-то другой подметил и описал.
Я был полон холодного презрения, а попросту говоря – завидовал, но это мне понятно сейчас, тогда же я искренне принимал свою зависть за философическую умудренность. А ведь я не завидовал ни его одежде, ни его девице, ни его выпивке, меня выводило из себя то, какое удовольствие получает от всего этого он, и я поковылял прочь, ворча себе под нос, как Диоген. Много позднее я понял, что в те моменты, когда я завидовал Бою, моя хромота непременно усиливалась, – сам того не сознавая, я старался подчеркнуть свою калечность, чтобы люди заметили и сказали: «Он, наверное, с фронта». Господи, да какое же это кошмарное время – молодость! Такое изобилие чувств при полном неумении с ними обращаться!
Разговаривая с глазу на глаз, мы почти неизбежно переходили к концу на Леолу. Родители Боя и Крукшанки совместно решили повременить со свадьбой, пока Бой закончит образование и станет юристом. Леола было заикнулась, что она могла бы тем временем поучиться на медсестру, но быстро отказалась от этой мысли под давлением родителей, считавших, что такое обучение неизбежно огрубит их милую крошку – там ведь и судна нужно выносить, и утки, да еще мужчин голых мыть. Так что она слонялась без дела по Дептфорду в ауре ангелической безгрешности, каковая, как считается, окружает каждую обрученную девушку, – слонялась, поглядывая, не пылит ли вдали рыжий автомобиль Боя, приезжавшего иногда на выходные. Бой доверительно рассказывал мне, что они с Леолой выходили очень далеко за рамки обычного «обжимания» (то, чем они занимались, можно определить скучным термином «взаимная мастурбация»), однако у Леолы были твердые принципы, и она так и осталась девушкой – в смысле физиологическом, но, конечно же, не духовном.
Однако Бой поднабрался в годы войны опыта, на фоне которого мучительно затянутые, невразумительно вознаграждаемые пыхтения и всхрипы в стоящей у обочины машине никак не могли его удовлетворить. Он напропалую изменял Леоле со своими свободомыслящими компаньонками из Торонто – и не обладал ясностью ума, достаточной, чтобы сбросить бремя вины. Кустарно сляпав некую метафизическую конструкцию, обещавшую выход из этого затруднения, он обратился ко мне с просьбой подтвердить ее с точки зрения университетской учености.
Эти разбитные девицы, сказал Бой, «знают, что делают», а потому он не несет перед ними никакой моральной ответственности. Среди них были большие специалистки в том, что носило тогда название «французский поцелуй», или, в варианте менее почтительном, – «обмен слюнями». Он мог «закрутить» с той или иной девушкой на несколько недель, мог даже «запасть» на нее, но никогда и ни к кому, кроме Леолы, он не испытывал страсти. Во время оно я проводил точно такое же схоластическое расщепление волоса в своих беседах с Дианой – и крайне поразился, услышав его теперь из уст Боя; самонадеянный олух, я искренне считал софистику собственным изобретением. Пока он верно и неизменно хранит свою страсть к Леоле, все эти «западания» ровно ничего не значат, ведь верно? Или я думаю, что значат? Превыше всего он хотел быть абсолютно честным по отношению к Леоле, она ведь так ему верит, что ни разу даже не спросила, не испытывает ли он соблазна закрутить с какой-нибудь из своих городских партнерш по танцам.
Я ругал себя последними словами за вялую нерешительность, за то, что я не могу ему сказать, что плохо разбираюсь в таких вопросах, искушение было сильнее меня, и я слушал его рассказы, получая от них жгучее, болезненное удовольствие. Я знал, что, лишний раз демонстрируя мне свое обладание Леолой, он тоже получает удовольствие, хотя, пожалуй, и неосознанное. Он вытащил из нее признание, что одно время она любила меня, вернее, ей так казалось, но теперь-то каждый из нас троих понимает, что это было случайное завихрение, легкий приступ военной лихорадки, – вот так он меня уверял. Я не спорил с такой трактовкой, хотя она мне и не нравилась.
Я не хотел Леолы, но меня бесило, что она досталась Бою. Диана не только преподала мне головокружительные уроки плотской любви, общение с ней сформировало у меня образ женщины как восхитительного существа, способного двигаться и говорить, смеяться и шутить, мыслить и понимать, что далеко превосходило скромный ассортимент Леолиных прелестей. И все равно – по бессмертному принципу «сам не ам и другому не дам» – я остро переживал, что она бросила меня ради Боя, да к тому же не нашла храбрости написать мне об этом. Теперь-то я понимаю, что Леола даже при всем желании не могла бы изложить что-либо важное на бумаге: ей недостало бы как словаря, так и умения связно выражать свои мысли. Однако в те дни, когда она являлась чем-то вроде предоплаченной эротической собственности Боя, переданной на временное хранение родителям, я воспринимал все это до крайности кисло.
Почему я не нашел себе какую-нибудь другую девушку? Диана, директор, не забывайте о Диане. Я часто мечтал о ней, стремился к ней, однако никогда настолько, чтобы написать в Лондон: а может, подумаем еще раз? Я знал, что Диана встанет на пути той жизни, какую мне хотелось прожить, знал, что она не удовлетворится чем-либо меньшим, чем контрольный пакет в жизни человека, за которого выйдет замуж. Что отнюдь не мешало мне хотеть ее, хотеть остро, даже мучительно.
Ну и кем же я был? Жалким, завистливым, эгоцентричным негодяем?
2
Жизнь, какую мне хотелось прожить… Да, конечно, только нужно иметь в виду, что я имел весьма туманное представление, какой именно жизни мне хочется. У меня были отдельные догадки, минутные озарения, но они не складывались ни во что определенное. Поэтому, когда я закончил университет, а затем, как то и заведено, получил магистерский диплом по истории, поиски единственно верной дороги все еще не были завершены, что и привело меня – как и многих людей, попадавших в аналогичное положение, – в педагогику.
Так что же это было – тупик? Можно ли утверждать, что с этого момента я пополнил собой бесчисленное воинство университетских выпускников, подававших надежды, но так никогда их и не оправдавших? Вы, директор, можете ответить на этот вопрос с той же легкостью, что и я, и нет никаких сомнений, что Вы скажете: нет. Я окунулся в преподавание, как рыба в воду; подобно той же самой рыбе, я никогда не уделял чрезмерного внимания среде, в которой существую и двигаюсь. Я оказался в Колборнском колледже главным образом потому, что он частный, мне не хотелось убивать еще один год на получение учительского свидетельства, обязательного для работы в государственных школах, тем более что я не намеревался связывать себя с преподаванием надолго. Меня привлекало и то, что Колборн – мужская школа, мне совсем не хотелось учить девочек; правду говоря, я не думаю, что им так уж подходит система образования, придуманная мужчинами и для мужчин.
Из меня получился хороший учитель, потому что я никогда не размышлял над процессом обучения, а попросту работал по программе и не давал ученикам никаких поблажек. У меня никогда не было любимчиков, я никогда не искал дешевой популярности, никогда не возлагал чрезмерных надежд на успехи какого-либо сообразительного мальчика и всегда старался безукоризненно знать свой предмет. Мне удалось поставить себя так, что ребята не решались допекать меня всякой ерундой, но если уж кто-нибудь из них подходил ко мне после уроков, я беседовал с ним вежливо и серьезно, как с равным. Я репетировал десятки мальчиков, хотевших получить стипендию, и никогда не брал с них денег. И я делал все это с удовольствием, что, как мне кажется, положительно влияло на учеников. С годами у меня выявился определенный пунктик – мотивы, странным образом повторяющиеся в истории, а одновременно и в мифах, – но почему бы и нет? Но это потом, а когда я впервые переступил порог класса, одетый в непривычную для себя мантию (по тому времени это было обязательно), я и подумать не мог, что покину Колборн только через сорок с лишним лет.
Глядя со школьной точки зрения, моя жизнь может показаться пресной и несколько странной, хотя, конечно же, и полезной. Время сняло с меня подозрение, незримо висящее над каждым холостым учителем, что он гомосексуалист, либо прямой, настоящий, либо сжигаемый неким чадным, им же лично и придуманным пламенем. Мальчики никогда не казались мне привлекательными. Более того, я всю жизнь недолюбливал мальчиков. Для меня мальчик – это зеленое яблоко, а преподаваемая мною история – солнечный свет, существенно необходимый, чтобы яблоко вызрело, чтобы мальчик превратился в мужчину. Я знаю о мальчиках слишком много, чтобы их идеализировать. Я и сам был мальчиком, а потому знаю, что он такое – либо дурак, либо мужчина, задыхающийся в детской оболочке и рвущийся наружу.
Но учительство было лишь профессиональной гранью моей жизни, я отдавал ему положенное, и только. Источники, питавшие мою основную жизнь, лежали в совсем ином месте, именно о них и хочу я рассказать Вам, директор, в этом повествовании, движимый надеждой, что потом, после моей смерти, хотя бы один человек будет знать правду и отнесется ко мне по справедливости.
И еще. Я отзывался о беспорядочных связях Боя Стонтона с явной неприязнью, что вызывает естественный вопрос: ну а ты-то сам, насколько чиста и непорочна была твоя жизнь? Ввиду того что теперь ни одни мемуары не считаются завершенными, если в них нет ни слова о половой жизни автора, позвольте мне сказать, что в ранние годы преподавательской деятельности мне попадались иногда женщины, достаточно интересные для меня и достаточно интересовавшиеся мною, чтобы обеспечить мне нечто вроде «личной», как это называется, жизни. Этих женщин объединяла некая общая черта: они не метили замуж, а потому вступали в связь по преимуществу с мужчинами, непригодными для матримониальных целей. Была Агнес Дей, стремившаяся взять на себя грехи всего мира и пожертвовать свое тело и разум во благо какого-нибудь достойного мужчины. Довольно скоро ее общество стало вгонять меня в тоску. Затем была Глория Мунди, любительница хорошо пожить, которой постоянно требовались дорогая пища, театральные билеты и разнообразные увеселительные поездки. Она обходилась мне значительно дороже, чем того стоило ее, несомненно, приятное общество, и я вздохнул с облегчением, когда она благородно проявила инициативу и прервала нашу связь. Ну и, конечно же, Либби Доу, которая считала секс великим, целительным и единственно верным ключом к райским вратам и никогда не могла им насытиться – я же мог. Я тешу себя надеждой, что был с ними честен; я не любил ни одну из них, однако все они вызывали у меня самые теплые чувства, и я ни разу в жизни не использовал женщину как некий бездушный предмет.
Все они быстро мной утомлялись, и по одной и той же причине: сдерживая свое чувство юмора в классе, я давал ему полную волю в спальне. Женщины терпеть не могут разговорчивых любовников, а я как раз таким и был. Да и мои физические недостатки тоже доставляли мало радости. Женщины горячо уверяли меня, что это не имеет для них никакого значения, а Агнес, так та явно воспринимала мое изувеченное тело как свой мученический крест. Однако я ни на секунду не забывал о багрово-коричневой культе, заменявшей мне ногу, и о левом боке, похожем на корку жаркого. Все это не только оскорбляло мое чувство эротической пристойности, но и порождало иные проблемы, иногда даже забавные – с моей точки зрения. Каких правил этикета должен придерживаться неполноногий кавалер? В каком порядке следует ему действовать – сперва снять механическую конечность, а потом уж надеть предохранительное средство, или наоборот? Я говорил своим партнершам, что стоило бы написать об этом Дороти Дикс и посмотреть, что она ответит, но они не находили мою шутку смешной.
Лишь через много лет я снова открыл для себя любовь, и теперь это не была старая Песня Любви, воскрешающая образ Дианы, – нет, я испил животворящую каплю из котла Керидвен (#litres_trial_promo). Ради такого стоило и подождать.
3
К двадцати шести годам я стал магистром искусств, а пять или около того тысяч, с которыми я начинал, превратились под руководством Боя в увесистые восемь, мне же вполне хватало на жизнь моей пенсии. Бой таинственно определял свой капитал как «персик» (словечко из репертуара принца Уэльского); не знаю уж точно, чему равнялась эта фруктовая сумма, но вид у моего старого знакомого был вполне преуспевающий. Когда они с Леолой венчались (в дептфордской пресвитерианской церкви Святого Иакова), Бой пригласил меня шафером; во взятом напрокат костюме и в цилиндре я чувствовал себя полным идиотом, да и выглядел так же. По завершении безалкогольного пиршества у Стонтонов юридические приятели жениха облегченно вздохнули и пошли ставить на уши «Дом Текумзе», – это было, пожалуй, единственным обстоятельством, омрачившим самую высокосветскую в истории Дептфорда свадьбу. Родители Леолы держались в тени, как то, по мнению общественности, и приличествовало, ибо они «были не в состоянии организовать прием». Родители Боя тоже «были не в состоянии» – сами о том не догадываясь; ошеломленные светскостью нагрянувших из города гостей, они утешали себя пониманием, что могут всех их купить и продать, с родителями, чадами и домочадцами, ничуть при этом не обеднев. К этому времени мне стало ясно как божий день, что Бой далеко превзошел своего отца в честолюбии и размахе. Ему требовалось только время.
Все соглашались, что Леола великолепна; даже в кошмарном свадебном одеянии 1924 года она выглядела без пяти минут аристократично. Ее родители (Бен Крукшанк не пал настолько низко, чтобы рядиться в прокатное тряпье, однако его сапоги лучились серебристым сиянием, характерным для графитовой пасты, какой обычно натирают печки) плакали в церкви от счастья. Обязанностей у шафера особых не было, а место впереди, рядом с женихом, позволяло мне разглядеть, кто из пришедших на венчание плачет, а кто ухмыляется.
Медовый месяц было решено провести в Европе – вещь по тем временам почти небывалая. Я и сам собирался на тот берег Атлантики, просвистеть одну из восьми тысяч, в награду самому себе за то, что был хорошим мальчиком. Я купил билет во второй – не ставший еще «туристским» – класс парохода «Мелита»; буквально через час после отплытия мне попалась на глаза строчка в списке пассажиров первого класса: «Мистер и миссис Бой Стонтон». Можете себе представить мое огорчение! Подобно многим, я считал женитьбу безвыходным тупиком и надеялся, что смогу теперь отдохнуть от Боя и Леолы. И вот они свалились мне на голову почти буквально.
Ладно, пусть они сами меня найдут. Мне-то наплевать на классовые различия, сказал я себе, а насчет них это еще дело темное. Как и обычно, я недооценил Боя. На обеденном столе меня ждали записка и бутылка вина. За время пути Бой спускался ко мне три или четыре раза; очень жаль, объяснял он, но здешние правила не позволяют мне пригласить тебя к нам, в первый. Леола не приходила, однако она помахала мне рукой на корабельном концерте, где одаренные пассажиры пели «Розы Пикардии» и рассказывали анекдоты, а мичман (в те времена на пассажирских судах держали еще так называемых мичманов, они трубили в рожок, созывая пассажиров к обеду, и делали что-то еще в том же роде) танцевал вполне приличный хорнпайп.
Можете не сомневаться, Бой перезнакомился со всеми пассажирами первого класса – в их числе оказался даже новоиспеченный сэр, обувной фабрикант из Ноттингема, – но кто потряс его больше всего, так это преподобный Джордж Молдон Ледбитер, великий пророк некой модной нью-йоркской церкви, который плыл из Монреаля по той причине, что так получалось дольше, чем из Нью-Йорка.
– Он ну ничуть не похож на других проповедников, – говорил Бой. – Господи, да я просто не понимаю, как у заскорузлых ископаемых вроде Эндрю Боуйера и Фелпса хватает наглости выходить на кафедру, когда в этом бизнесе есть люди вроде Ледбитера. Если про меня, так я впервые увидел, что в христианстве есть какой-то смысл. Это я про то, что Христос действительно очень выдающаяся личность – принц из дома Давидова, интеллектуал и поэт. Ну да, конечно же, Он был плотником, все эти евреи библейских времен умели что-нибудь делать руками. Только каким Он был плотником? Уж всяко не сараи для коров сколачивал, это я на что хочешь поспорю. В нашей теперешней терминологии Он был конструктором и предпринимателем, тут уж нет никаких сомнений. А иначе откуда бы у Него такие связи? Ты же помнишь, когда Он путешествовал, то останавливался у разных богатых и влиятельных людей и всюду Его принимали с почетом, – понятно же, что они не стали бы принимать у себя какого-нибудь безродного бродягу, они знали Его как человека солидного, ну а заодно и как создателя великого учения. Ты же знаешь, как это принято у них на Востоке, – сперва подкопят деньжат, а потом берутся за философию. И ты посмотри, как Он разбирался в хороших вещах! Когда эта женщина вылила Ему на ноги благовоние, Он же сразу понял, что это хорошее благовоние, – разбирался, где хорошее, а где плохое, это уж точно. А свадьба в Кане? Пиршество, и Он помог хозяину выйти из неприятного положения, когда вдруг выпивка кончилась, это ж потому, что с Ним самим тоже, наверное, бывало такое, когда Он не отошел еще от бизнеса, и Он понимал, что такое потерять лицо перед коллегами. И какой экономист! Выгнал менял из храма – вот ты задумывался почему? Потому что они драли с паломников запредельный процент, ставя тем самым под угрозу очень важное направление туризма и подрывая национальную экономику. По-нынешнему говоря, это был вопрос рыночной дисциплины, и Он единственный имел достаточно мозгов и решительности, чтобы заняться наведением этой дисциплины. Ледбитер думает, что это и было настоящей причиной, почему Его распяли: ясное дело, что священники храма были с менялами в доле, вот они и решили избавиться от парня, у которого был более широкий экономический кругозор, так же, конечно, как и огромная интеллектуальная сила во многих других областях. Ледбитер – он говорит, чтобы я называл его Джорджем, и мне надо как-то избавиться от этой английской манеры называть всех по фамилии, – так вот, Джордж, он просто обожает красоту. Этим-то он и взял Леолу. Знаешь, Данни, как старый товарищ я тебе прямо скажу, у Леолы не было особых возможностей для роста в этом ихнем семействе. Не спорю, Крукшанки, они отличные люди, вот только ограниченные. Но теперь она быстро наверстывает. Джордж чуть не насильно всучил ей этот прекрасный роман А. С. М. Хатчинсона «Когда приходит зима», так теперь ее просто не оторвать. И вот что действительно произвело на меня впечатление, это что Джордж так прекрасно одевается и вообще понимает в одежде. И ты не думай, что «прекрасно» – это со скидкой, что это для священника; для кого угодно, безо всяких скидок. В Лондоне он познакомит меня со своим портным. Хороший портной – вещь абсолютно необходимая. Он говорит, что Господь сотворил прекрасные, добротные вещи и что пренебрегать ими – значит пренебрегать промыслом Господним. Вот ты, ты слышал когда-нибудь, чтобы проповедник говорил такое? Ясное дело, такой человек не станет пережевывать Библию за шесть сотен в год, одна только кафедра приносит ему восемь с половиной тысяч, да еще лекции, да еще книги – это еще столько же, если не больше! Если Христос не был бедняком – а он точно не был, – то и Джордж тоже не намерен жить в нищете. Вот ты поверишь, он носит в правом кармане горсть самоцветов (#litres_trial_promo) – камни полудрагоценные, но совершенно великолепные – просто для того, чтобы их трогать! Два или три раза в день он рассыпает их по краповому шелковому платку, который у него всегда в нагрудном кармане, и смотрит, как они переливаются на свету, и ты бы только видел, какое у него тогда лицо. «Греховность и нищета – лишь малая часть сотворенного Господом, – говорит он с такой вроде как поэтичной улыбкой. – Вот они, – это он про камни, – не уступают в красоте и Его дождевым каплям, и сотворены они тоже Им в ничуть не меньшей степени, чем прокаженный, цветок или женская улыбка». Мне бы так хотелось пригласить тебя в первый класс, чтобы вы познакомились, но об этом и говорить бессмысленно, а попросить его спуститься сюда я просто не решаюсь.