banner banner banner
Пятый персонаж. Мантикора. Мир чудес
Пятый персонаж. Мантикора. Мир чудес
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пятый персонаж. Мантикора. Мир чудес

скачать книгу бесплатно

– Этот ребенок родился слишком рано, – сказал я с более чем очевидным намеком.

– Прежде, что ли? – невольно спросил он, глядя мне в глаза.

– И ты знаешь почему, – не отставал я.

– Нет, не знаю.

– Знаешь, еще как знаешь. Это же ты кинул этот снежок.

– Я кинул снежок в тебя, – сказал он, – и очень хорошо тебе залепил.

Перси лгал, это чувствовалось по откровенной наглости его тона.

– Ты хочешь сказать, что ты так считаешь? – спросил я.

– Ну конечно же, я так считаю, – сказал он. – Да и тебе бы лучше так считать, если не хочешь нажить уйму неприятностей.

Мы смотрели друг другу в глаза, и я понимал, что он боится, а еще я понимал, что он готов драться, лгать, готов на все, что угодно, лишь бы не признаваться в том, что известно мне. И я не понимал, что я могу с этим поделать.

Так что я остался один на один со своей виной, и она меня терзала. Я был пресвитерианским ребенком и предостаточно знал об адских муках. Среди отцовских книг был Данте с иллюстрациями Доре, по тому времени подобные книги встречались в провинции сплошь и рядом; думаю, никто из нас толком не осознавал, что Данте был католиком. Когда-то я смотрел на эти картинки с зябким удовольствием, теперь же выяснялось, что они прямо относятся ко мне, показывают, что ждет за пределами этой земной жизни таких мальчиков, как я. Я был проклят навеки. В наше время подобные фразы кажутся людям пустыми, ничего не значащими, но для меня они были полны глубокого и зловещего смысла. При всей своей увлеченности делами Демпстеров, мать заметила, что я малость побледнел и осунулся, и начала регулярно пичкать меня рыбьим жиром. Я не испытывал особых телесных страданий, зато душевных страданий было хоть отбавляй, по причине, прямо связанной с моим возрастом. Мне было почти одиннадцать лет, и я отношусь, надо думать, к скороспелой породе, во всяком случае у меня уже начали проявляться первые признаки половой зрелости.

О, сколь здоровы духом теперешние дети! Или это только так считается? Не знаю, не знаю. Во всяком случае в те времена общепринятое отношение ко всему связанному с полом было таким, что уже одного этого хватало с лихвой, чтобы превратить в ад жизнь подростка вроде меня, то есть серьезно и с глубоким недоверием относившегося ко всему действительно приятному в жизни. Мало того, что я каждодневно слышал всякие похабные, шепотком передаваемые истории от мальчишек-сверстников, мало того, что я терзался растущими подозрениями, что и мои родители некоторым образом причастны к этому свинству, к сексу, занимавшему все большее и большее место в моих мыслях, – теперь я оказался прямо ответственным за событие, имевшее неоспоримо сексуальную природу, – за рождение ребенка. И какой это был ребенок! Из безумной путаницы моих мыслей выкристаллизовалась странная уверенность, что я более ответствен за рождение Пола Демпстера, чем его родители, и что, если этот факт когда-нибудь выйдет на свет, меня неизбежно постигнут некие страшные кары. В частности, от меня откажется мать. Эта мысль была невыносима, но я не мог выкинуть ее из головы.

Мои страдания ничуть не уменьшились, когда месяца через четыре после рождения Пола я услышал по дымоходу (не такому уже горячему, потому что наступала весна) следующий разговор:

– Я почти уверена, что маленький Пол выкарабкается. Доктор говорит, что будет задержка в развитии, но мало-помалу все придет в норму.

– Вот уж для тебя радость. Это же твоя заслуга по большей части.

– Нет, что ты! Я просто делала что могла. Но доктор говорит, что нужно, чтобы за Полом кто-то присматривал. На мать надежды мало.

– Она что, так и не пришла в себя?

– Куда там. Эта бедняжка испытала страшное потрясение. А Амаса Демпстер никак не возьмет в голову, что есть время говорить о Боге и есть время полагаться на Бога и молчать себе в тряпочку. К счастью, она вроде и не понимает того, что он там плетет.

– Ты хочешь сказать, она лишилась рассудка?

– Бедняжка осталась такой же милой, спокойной и приветливой, какой была прежде, но она словно не здесь, а в каком-то другом мире. Этот снежок сделал с ней что-то ужасное. И кто бы это мог его кинуть?

– Демпстер не рассмотрел. Скорее всего, никто этого так и не узнает.

– Я иногда задумываюсь, а не может ли быть, что Данстэбл знает больше, чем нам рассказывает?

– О нет, он же знает, как все это серьезно. Если бы он знал хоть что-нибудь, он бы обязательно нам сказал.

– Кто бы это ни был, его руку направлял Сатана.

Да, и Сатана подменил ему цель. Миссис Демпстер лишилась рассудка! Я на цыпочках прокрался к своей кровати. Мне хотелось умереть, умереть этой же ночью, но в то же время я панически боялся смерти.

5

Да если бы только смерть! Прямиком в ад, на адские муки, но ты хотя бы понимаешь свое положение. Жить, тая в себе невыносимую вину, гораздо труднее. Чем дальше уходил в прошлое снежок, от которого миссис Демпстер потеряла рассудок, тем невозможнее было мне обвинить Перси Бойда Стонтона, что это он его кинул. Его бесстыдный отказ признать свою вину усугублял мое жалкое положение, добавляя к ответственности за содеянное ответственность за умолчание. Однако с течением времени стало выясняться, что миссис Демпстер утратила рассудок далеко не в той степени, как я сперва боялся.

Моя мать с ее непогрешимым здравым смыслом проникла в корень ситуации, сказав, что миссис Демпстер осталась практически такой же, как была прежде, – ну разве что еще больше такой. Год назад, когда Амаса Демпстер привез свою миниатюрную супругу в поселок, наши кумушки дружно согласились, что ничто и никогда не сделает из этой особы настоящую священникову жену.

Как я уже говорил, в нашем поселке присутствовало очень многое из того, чем может похвастаться человечество, – многое, но не все. Одной из вещей, отсутствие которых особенно бросалось в глаза, являлось эстетическое чувство. Предки-первопоселенцы оставили нам в наследство слишком много грубой практичности, чтобы в ее атмосфере могло возникнуть поощрительное отношение к чему-либо подобному, и качества, ценимые в более цивилизованном и утонченном обществе, мы награждали пренебрежительными словами. Миссис Демпстер не была хорошенькой – мы понимали, что такое «хорошенькая», и сдержанно признавали это качество приятным, пусть и бесполезным, – а вот кротость выражения и нежный цвет ее лица были для нас крайне необычны. Моя мать (у нее было резко очерченное лицо и коротко остриженные, чтобы поменьше с ними возиться, волосы) сказала однажды, что у миссис Демпстер лицо как миска с простоквашей. Вдобавок она была совсем миниатюрная, даже одежда, положенная священниковой жене, не могла замаскировать ее хрупкую, как у девочки, фигуру и легкую поступь. Беременность сказалась на миссис Демпстер неожиданным образом – она буквально сияла, что никак не соответствовало серьезности ее состояния; ну разве это прилично, чтобы беременная женщина все время улыбалась? И уж во всяком случае, она могла бы построже относиться к этим волнистым локонам, то и дело выбивавшимся из строгой, как то и положено, прически. Она была мила и приветлива, но разве смог бы этот тихий, нежный голос укрощать споры на собраниях женского комитета по сбору пожертвований на церковь? И почему она смеется непонятно над чем? Никто не видит ничего смешного, а она смеется.

Амаса Демпстер, казавшийся прежде вполне уравновешенным (для священника) человеком (#litres_trial_promo), совсем сдурел со своей женой. Он буквально не сводил с нее глаз, а еще не раз видели, как он таскает воду из колодца, хотя по заведенному порядку женщин освобождали от этой работы только на последнем месяце беременности. А посмотреть, как преподобный Амаса на нее смотрит, так можно было задуматься, в своем ли он уме. Как будто он все еще женихается, вместо того чтобы заняться своим Божьим делом и честно отрабатывать пятьсот пятьдесят долларов в год. Это столько баптисты платили своему священнику, плюс к тому скудное количество дров и десятипроцентная скидка на все покупаемое в принадлежавшей баптисту лавке – ну и еще в нескольких лавках, где, как это говорится, «уважали рясу». Подавая пример прихожанам, он возвращал церкви ровно одну десятую часть своего дохода (это считалось само собой разумеющимся). Широко выражалась надежда, что мистер Демпстер все-таки не превратит свою жену из дурочки в полную дуру.

В нашем поселке резкие слова далеко не всегда сопровождались резкими действиями. Моя мать, которую никто не обвинил бы в чрезмерной мягкости хоть по отношению к семье, хоть к миру, вообще прямо из себя выворачивалась, чтобы помочь миссис Демпстер – я не говорю «подружиться с ней», потому что дружба между двумя настолько различными женщинами лежала за пределами возможного. Мать пыталась «ввести ее в курс дела», и чем бы ни было это загадочное женское дело, в его состав, несомненно, входила уйма всяких вкусных вещей, приготовленных моей матерью, которые она так, между прочим, оставляла юной супруге священника после своих визитов, а также практическая демонстрация полезных устройств вроде растяжки для ковра или сушилки для кружевных занавесок и не менее полезного искусства протирать оконные стекла газетой.

Но почему мать будущей миссис Демпстер не подготовила свою дочь к этим аспектам замужней жизни? Как вскоре выяснилось, девушку взрастила и воспитала богатая тетя, державшая в доме служанку, ну а как, скажите на милость, можно вытесать священникову жену из такого хлипкого материала? Когда отец начинал поддразнивать мать насчет количества пищи, перетасканной ею к Демпстерам, та обижалась и говорила: «Ну неужели я позволю им умереть с голоду, пока эта девочка входит в курс дела?» Девочка как-то не очень спешила, но у матери и на это был ответ: «В таком состоянии она и не может быть проворной».

Ну а теперь и вообще не было похоже, что миссис Демпстер когда-нибудь научится управляться с домашним хозяйством. Выздоровление после родов оказалось затяжным, а тем временем за домом приглядывал муж с помощью соседок, а также одной вдовы из своих прихожан, чью работу он если и мог оплачивать, то крайне скудно. К весне миссис Демпстер полностью восстановила силы, однако не было заметно, что она хотела бы взяться за работу. Она кое-как прибирала дом, изредка что-то неумело готовила и весело, как ребенок, смеялась над своими промахами. Миссис Демпстер буквально тряслась над своим Полом; когда же багровый, как кусок сырого мяса, уродец превратился в мелковатого, но вполне нормального младенца, она радовалась ему, как маленькая девочка новой кукле. Кормление грудью (баллончик от авторучки ушел в прошлое) проходило вполне успешно, в чем соглашались и моя мать, и остальные соседки, – за исключением одного момента: у миссис Демпстер напрочь отсутствовала скромная серьезность, приличествующая кормящей матери, ей нравился этот процесс. Находились свидетельницы того, как она сидит с ребенком у груди, вывалив все наружу, хотя тут же рядом находится ее муж, а чем-нибудь прикрыться, так на это ей ума не хватает. Я тоже наблюдал подобные сцены и, конечно же, таращился жадными глазами подростка, но она вроде ничего не замечала. В поселке росло убеждение, что миссис Демпстер малость тронулась.

В таких обстоятельствах оставалось одно – оказывать Демпстерам посильную помощь, стараясь, чтобы это не выглядело как одобрение или поощрение тенденций, идущих вразрез с принятыми порядками. Меня посылали к Демпстерам колоть и складывать дрова, убирать снег, косить траву, полоть огород и вообще делать все, что потребуется, два-три раза в неделю, а по необходимости и в воскресенье. Кроме того, я должен был приглядывать за ребенком (мама все еще боялась, что в неумелых руках миссис Демпстер он поперхнется до смерти или вывалится из колыбели, да мало ли что может случиться). Я быстро понял, что все эти страхи совершенно напрасны, однако продолжал выполнять материнские инструкции, все время терся где-нибудь неподалеку от миссис Демпстер и смешил ее своим беспокойством о маленьком Поле. Она никак не думала, что с ребенком, оставленным на ее попечение, может приключиться какая-нибудь беда; теперь я понимаю, что так оно и было и что вся моя сверхбдительность должна была казаться настырной и неуклюжей.

Уход за ребенком – это одно дело, а бесчисленные обязанности священниковой жены – совсем другое, и тут миссис Демпстер не выказывала ровно никаких способностей. К тому времени, как Полу исполнился год, его отец воспринимался всем поселком как «несчастный преподобный Демпстер», тащащий на своем горбу ненормальную жену и слабого, болезненного ребенка; все поражались, как это он умудряется сводить концы с концами. Человеку, зарабатывающему пятьсот пятьдесят долларов в год, нужна очень бережливая жена, миссис же Демпстер с легкостью отдавала все, что угодно, кому угодно. Примером может быть скандальный случай, когда она вознаградила соседку, принесшую ей несколько буханок хлеба, декоративной вазой; ваза принадлежала не Демпстерам, а приходу, поэтому все церковные дамы восстали против такой бездумной щедрости и потребовали, чтобы Амаса Демпстер послал свою супругу в соседский дом с просьбой отдать вазу обратно, а если она скажет, что ей неудобно идти на попятную, – ничего, пусть потерпит небольшое неудобство. Но он не захотел подвергать свою жену унижению и взял эту неприятную обязанность на себя; все дружно согласились, что такое проявление слабости может привести к самым печальным последствиям. Мать дала мне поручение посматривать, не появляются ли на крылечных столбиках Демпстеров пометки мелом, а если появятся – сразу же их стирать; такими пометками бродяги сообщают друг другу, что в этом доме хорошо подают, причем не только пищей, но и деньгами.

Еще через год наша поселковая общественность (женского по преимуществу пола) устала жалеть Демпстера и начала склоняться к мнению, что он такой же чокнутый, как и его жена. Подобно многим людям, подвергающимся остракизму, они стали проявлять еще более отчетливые признаки странности. Однако моя мать держалась непоколебимо, ее сострадание не было похоже на бабочку-однодневку. В результате Демпстеры попали, в некотором смысле, под опеку нашей семьи, а мне прибавилось работы. Мой брат Вилли почти ничего для них не делал. Он был на два года старше меня, учеба отнимала у него больше времени, ну а после школы он шел в типографию «Знамени» – помогать отцу и постигать азы профессии. Как и всегда, моя мать держала события под своим контролем, а отец, свято уверенный в ее непогрешимости, полностью одобрял все, что она делала.

6

Должность неофициального попечителя семьи Демпстеров доставляла мне уйму хлопот и нисколько не увеличивала мою популярность. Слава еще Богу, что я быстро рос и был достаточно сильным для своего возраста; немногие из ребят, с которыми я ходил в школу, решились бы сказать что-нибудь такое мне в лицо, зато у меня за спиной говорилось более чем достаточно, и я об этом знал. Одним из говоривших был Перси Бойд Стонтон.

Он занимал в нашем школьном мире особое место. Есть люди, сызмала способные окружить себя ореолом некой важности, исключительности. Перси был такого же роста, как я, только поплотнее – не то чтобы толстый, но пухлый. Он ходил в школу в лучшей, чем все мы, одежде, у него имелся интересный перочинный ножик с цепочкой, чтобы пристегивать к поясу, а его чернильницу можно было перевернуть, не разлив ни капли; по воскресеньям он щеголял в костюме с модным хлястиком на спине. Он ездил однажды в Торонто на выставку и вообще повидал значительно больше, чем мы, остальные.

Мы с Перси постоянно соперничали: на его стороне были импозантность и богатство, на моей – острый язык. Я был тощий и нескладный, постоянно донашивал одежду, из которой вырос Вилли, но зато славился в школе своими язвительными замечаниями, «пенками», как мы их называли. Если меня доставали, я мог отмочить такую пенку, что ее повторяли потом годами – наша компания ценила убойные шутки и обладала долгой памятью.

И у меня была пенка, специально приберегаемая на случай серьезного столкновения с Перси. Однажды его мать неосторожно рассказала моей (я при этом присутствовал), что, когда Перси Бойд только-только начинал говорить, он произносил свое имя как Писи Бо-Бо и что с тех пор Писи Бо-Бо стало его ласковым прозвищем в семье. Я понимал, стоит мне хотя бы раз назвать Перси таким образом на школьном дворе, и его песенка спета, дело вполне могло дойти до самоубийства. Это понимание давало мне ощущение силы.

Я в нем очень нуждался. Что-то от странности и одиночества Демпстеров начинало передаваться и мне. Чрезмерное количество обязанностей почти не позволяло мне принимать участие в играх сверстников; бегая туда и сюда между двумя домами то с тем, то с этим, я неизбежно встречал кого-нибудь из своих друзей; когда я возвращался домой, миссис Демпстер выходила на крыльцо, махала рукой и безумолчно меня благодарила своим жутковатым (мне начинало так казаться) голосом. Я понимал, как смешно выглядит эта сцена со стороны и что смеяться будут именно надо мной, не над ней. Смеялись даже девочки, это было хуже всего; некоторые называли меня «нянькой» – только за глаза, но все равно я об этом знал.

Мое положение было крайне печальным. Я хотел иметь хорошие отношения со всеми знакомыми мне девочками; вероятно, я хотел, чтобы они мной восхищались, считали меня неподражаемым (не совсем понятно, в чем именно). Многие наши девочки избрали себе кумиром Перси, они посылали ему на День святого Валентина открытки без подписей, однако отправительницы легко узнавались по почерку. Ни одна девочка ни разу не прислала мне валентинку, разве что Элси Уэбб, известная у нас за свою неуклюжую, враскорячку походку, как Паучиха. Но я не хотел Паучиху, я хотел Леолу Крукшанк, к чьей нормальной походке прилагались роскошные вьющиеся волосы и дразнящая манера никогда не смотреть тебе прямо в глаза. Но мои чувства к Леоле вступали в жесткий конфликт с моими чувствами к миссис Демпстер. Леолу я хотел как трофей, для самоутверждения, тем временем миссис Демпстер начинала заполнять всю мою жизнь, и чем больше странностей обнаруживалось в ее поведении, чем больше наш поселок сострадал ей и отвергал ее, тем крепче я к ней привязывался.

Я считал себя влюбленным в Леолу – иначе говоря, если бы я застал ее в каком-нибудь темном углу, и если бы я был совершенно уверен, что никто никогда ничего не узнает, и если бы я набрался в нужный момент храбрости, я бы ее поцеловал. Но теперь, глядя через годы назад, я знаю, что в действительности я любил миссис Демпстер, только если обычно подросток, влюбленный во взрослую женщину, обожает ее издалека, вводит ее идеализированный образ в мир своих фантазий, мое общение с миссис Демпстер было куда более непосредственным – и болезненным. Я видел ее ежедневно, помогал ей по дому и нес на себе обязанность присматривать за ней, удерживать ее от неразумных поступков. Кроме того, меня привязывала к ней моя уверенность, что именно я ответствен за помрачение ее рассудка, за ее изломанный брак, за слабость и болезненность ребенка, бывшего главной радостью ее жизни. Я сделал ее тем, чем она была, а потому мог относиться к ней только одним из двух образов: либо любить, либо ненавидеть. Вот я и любил ее, что влекло за собой последствия, непомерно тяжелые для неопытного подростка. Любовь заставила меня вставать на защиту миссис Демпстер, и если кто-нибудь называл ее малахольной, мне приходилось отвечать, что это он сам малахольный и что я сверну ему голову, если услышу такое еще раз. К счастью, в первом столкновении подобного рода моим противником оказался Мило Паппл, а уж с ним-то я как-нибудь мог разобраться.

За Мило, сыном поселкового парикмахера Майрона Паппла, закрепилась твердая репутация шута. В местах не столь захолустных, как Дептфорд, мне случалось видеть парикмахеров с богатыми шевелюрами либо, наоборот, с элегантно выбритыми черепами. Наш же Майрон не мог похвастаться подобной красотой. Это был толстый, грушевидный коротышка; и цветом лица, и растительностью на голове он сильно смахивал на борова честерской белой породы. Из прочих особенностей Майрона Паппла стоит упоминания только одна: каждое утро он запихивал себе в рот пять палочек жевательной резинки и выплевывал липкий ком только вечером, уже закрыв свое заведение. В процессе стрижки и бритья он развлекал своих клиентов непрерывным трепом, заодно обдавая их густым запахом мяты.

Мило был уменьшенной копией своего папаши и общепризнанным шутником. Его репертуар был невелик, но зато состоял из шуток, проверенных веками, если не тысячелетиями. Он умел управлять своей отрыжкой – и громко рыгал в самые неподходящие моменты; точно так же он умел в любой момент испортить воздух, да не просто, а с долгим, скулящим, жалобным звуком. Проделав такое в классе, он оборачивался и яростно шептал: «Кто это сделал?» Мы валились на пол от хохота, а учительница возмущенно поджимала губы, всем своим видом показывая, что она слишком хороша для мира, где возможны подобные вещи, – да и что еще могла она сделать? Даже девочки – даже Леола Крукшанк – считали Мило заправским шутником.

Как-то раз ребята спросили меня, буду ли я после школы играть в мяч. Я сказал, что нет, что у меня много работы.

– Да уж конечно, – сказал Мило. – Данни пойдет в этот дурдом косить траву.

– В дурдом? – переспросили те, кто соображал помедленнее.

– Ага. К Демпстерам. Там сейчас самый натуральный дурдом.

Отступать было некуда.

– Мило, – ласково улыбнулся я, – в следующий раз, когда я услышу от тебя что-нибудь подобное, я подберу пробку побольше и заткну тебя снизу наглухо. На чем и кончатся твои шутки.

Произнося эту фразу, я угрожающе надвигался на Мило; он испуганно попятился, что автоматически делало меня победителем. В этот раз. Шутку насчет Мило и пробки хозяйственно сохранили наши коллекционеры колкостей, так что он и хотел бы забыть ее, но не мог. «Если заткнуть Мило снизу, все его шутки кончатся», – говорили эти бесстыдные собиратели объедков с пиршественных столов остроумия и покатывались со смеху. Отныне никто из ребят не решался произнести при мне слово «дурдом», хотя иногда я видел, что их так и подмывает, и ничуть не сомневался, что за моей спиной они его говорят. Это обостряло мое ощущение изоляции, ощущение, что меня вытеснили из нормального мира, где мне и полагалось бы находиться, в сумеречный и небезопасный мир Демпстеров.

7

С течением времени моя изоляция усугублялась. В тринадцать лет я должен был приступить к изучению печатного дела; мой отец работал очень аккуратно и споро, Вилли старался следовать его примеру. А вот от меня в типографии было больше вреда, чем пользы; я никак не мог выучить расположение окошек в наборной кассе, пытаясь заключить набор, я мог его рассыпать, пачкал все вокруг краской, переводил без толку уйму бумаги – в общем, не годился ни на что, кроме вырезания пробельного материала и вычитывания гранок, а гранки отец все равно не доверял никому, кроме себя самого. Я так никогда и не овладел типографским искусством читать зеркально обращенный текст и даже не научился правильно складывать лист. Короче говоря, я путался у всех под ногами и страдал от сознания собственной никчемности; в конце концов отец сжалился и решил подыскать мне какую-нибудь другую, достаточно почетную работу. Давно уже предлагалось, чтобы наша поселковая библиотека работала не только в воскресенье, но и два-три вечера по будням, на случай если школьникам, которые посерьезнее, вдруг потребуются какие-нибудь книги, только вот библиотекаршей у нас была учительница, и ей совсем не улыбалось после дня, проведенного в школе, просиживать весь вечер в библиотеке. Отец разрешил ситуацию, назначив меня младшим библиотекарем – без всякого жалованья, разумно полагая, что почет сам по себе является достаточным вознаграждением.

Это вполне меня устраивало. Три вечера в неделю я открывал нашу библиотеку (одна комнатушка на верхнем этаже ратуши) и строил важный вид перед забредавшими ненароком школьниками. Однажды мне выпало головокружительное счастье найти что-то такое в энциклопедии для Леолы Крукшанк, которая должна была написать реферат про экватор и никак не могла уяснить, проходит он посередине глобуса или через верхушку. Но чаще всего посетителей не было или заявлялись такие, что возьмут нужную книгу и сразу уйдут, так что библиотека находилась в моем единоличном распоряжении.

Она не была особенно богатой, тысячи полторы книг, из них детских – от силы одна десятая часть. Ее годовой бюджет составлял двадцать пять долларов, значительную часть этой жалкой суммы съедала подписка на журналы, которые хотел читать мировой судья, он же председатель библиотечного совета. Поэтому новые книги поступали к нам либо когда кто-нибудь умирал, из наследства, либо от нашего местного аукционера; он передавал в библиотеку всю печатную продукцию, которую ему не удавалось продать, мы же оставляли себе все мало-мальски приличное, а остальное отсылали в Миссию Гренфелла (#litres_trial_promo), из тех соображений, что дикарям все равно, что читать.

В результате среди наших книг имелись и довольно необычные, самые экзотичные из которых хранились за пределами библиотечной комнаты, в запертом шкафу. Там была, в частности, некая медицинская книга с устрашающими гравюрами; особенно мне запомнились изображения выпавшей матки и варикозного расширения семенных протоков, а также портрет мужчины с роскошной шевелюрой и усами, но без носа, сделавший меня убежденным противником сифилиса. Там же хранились и мои главные сокровища: «Секреты сценического фокуса», написанные Робером-Гуденом, «Современная магия» профессора Гофмана и «Позднейшая магия» того же автора, – все эти раритеты были отправлены в ссылку как неинтересные – неинтересные! – и стоило им попасть мне на глаза, я понял, что это подарок судьбы. Изучив эти книги, я стану великим фокусником, завоюю всеобщее восхищение (в частности, восхищение Леолы Крукшанк) и получу огромную власть. Я тут же спрятал их в надежное место – дабы не попали в недостойные руки, в том числе и в руки нашей библиотекарши, – и с головой окунулся в освоение магии.

Я все еще вспоминаю эти часы, когда я вникал в приемы, посредством которых французский фокусник поражал подданных Луи Наполеона, как эпоху невинных пасторальных наслаждений. И нет нужды, что книга была безнадежно старомодной, даже через пропасть, отделявшую меня от Робера-Гудена, я воспринимал его мир как реальный – во всем, что касалось изумительного искусства иллюзии. Когда оказывалось, что нужные для работы предметы напрочь неизвестны в Дептфорде, мне было абсолютно ясно, в чем тут дело. Просто Дептфорд – жалкая деревушка, а Париж – огромная, знаменитая столица, где каждый хоть чего-то стоящий человек безумно увлекается искусством сценического фокуса и страстно мечтает, чтобы его ловко надул элегантный, чуть зловещий, но в целом очаровательный маг. Мне казалось вполне естественным, что император направил Робера-Гудена в Алжир как дипломата с секретным заданием подорвать власть марабутов, продемонстрировав превосходство своего искусства над их магией. Читая о триумфе французского фокусника на яхте турецкого шаха, когда он положил усыпанные бриллиантами часы шаха в ступку, растолок их в хлам и выкинул обломки за борт, а затем забросил в море удочку, поймал рыбу, попросил шахского повара ее почистить, и как повар нашел в рыбьих кишках те самые часы, ничуть не поврежденные и аккуратно упакованные в шелковый мешочек, я проникся убеждением, что вот это и есть настоящая жизнь – жизнь, какой ей следует быть. Ясно как божий день, что фокусники – люди выдающиеся, вращающиеся в обществе других столь же выдающихся людей. Я буду одним из них.

Я пытался подражать шотландской практичности своих родителей, но она мне так и не привилась, я слишком мало задумывался о возможных трудностях. Я трезво признавал, что в Дептфорде вряд ли найдется настоящий стол фокусника – раззолоченный guеridon с хитроумным servante на дальней от зрителей стороне, чтобы складывать вещи, которые не должны быть видны, и gibeci?re, куда можно будет уронить монету или часы; у меня не было фрака, а даже и будь он, я сильно сомневался, что моя мама взялась бы пришивать к фалдам тайный profonde, необходимый для исчезновения предметов. Когда профессор Гофман приказывал отогнуть манжеты, я не расстраивался, хотя и знал, что никаких манжетов у меня нет и в помине. Нет так нет, придется посвятить себя иллюзиям, для которых все эти вещи не нужны. Как вскоре выяснилось, для таких иллюзий требовались специальные устройства; Гофман неизменно характеризовал их как простейшие, вполне доступные для самостоятельного изготовления. Однако для подростка, который столь же неизменно шнуровал свои ботинки сикось-накось и завязывал воскресный галстук таким образом, что тот сильно напоминал петлю на шее висельника, эти устройства представляли проблему неразрешимую, как выяснилось после нескольких попыток. Точно так же я не мог подступиться к фокусам, для которых требовались «химические субстанции, которые вам продадут в ближайшей аптеке», потому что в аптеке Рукле и слыхом не слыхивали ни об одной из этих «субстанций». Однако я и не подумал капитулировать. Если так, я добьюсь совершенства в жанре сценической магии, являющемся, по словам Робера-Гудена, самым высоким, самым классическим: я разовью у себя ловкость рук, стану несравненным престидижитатором.

В своей обычной безалаберной манере я начал с яиц, а точнее – с одного яйца. Мне как-то и в голову не пришло, что для моих целей вполне пригодно яйцо глиняное, какими обманывают несушек. Я утащил одно из яиц, лежавших у мамы на кухне, и тем же вечером, когда в библиотеке никого не было, начал тренироваться, извлекая его из своего рта, из локтя и из подколенной ямки, а также засовывая его в правое ухо, чтобы затем, немного покудахтав, извлечь из левого. Все шло настолько великолепно, что, когда неожиданно в библиотеку заскочил мировой судья, желавший взять последний номер «Скрибнера», меня так и подмывало изумить почтенного адвоката, вытащив яйцо из его бороды. Такой поступок был бы чистым безумием, и я вовремя сдержался, однако сама уже мысль, как бы все это выглядело, вызвала у меня такой приступ истерического хихиканья, что судья недоуменно вскинул глаза. Когда он ушел, я продолжил манипуляции с яйцом, ничуть уже не сомневаясь в своих возможностях, что привело к легко предсказуемому финалу. В тот момент, когда яйцо должно было очередной раз исчезнуть в моем брючном кармане, я проткнул его пальцем.

Ха-ха-ха. Забавная ребяческая незадача, такое случалось с каждым. Однако это яйцо послужило причиной жуткого скандала. Мать заметила пропажу – я и подумать не мог, что кто-то там считает яйца, – и верно угадала виновника. Я отпирался. Чуть позже она поймала меня на попытке застирать карман, ведь в доме без водопровода стирка не может быть интимным процессом. Получив в свое распоряжение неоспоримые улики, мама захотела узнать, зачем я взял яйцо. А теперь подумайте, как может тринадцатилетний мальчик объяснить шотландке, славящейся своей практичностью и житейским здравым смыслом, что он вознамерился стать лучшим в мире престидижитатором? Я вызывающе молчал. Мать взорвалась. Она вопросила, не думаю ли я, что она сделана из яиц. Как назло, мне пришла в голову очередная пенка, я не сдержался и сказал, что это уж ей самой лучше знать. Моя мать не отличалась особым чувством юмора. Она сказала, что, если я считаю себя таким взрослым, что меня и выпороть уже нельзя, она докажет мне, что я ошибаюсь, и вытащила из кухонного буфета хлыст, какими погоняют пони.

Пони тут совсем ни при чем. Во времена моего детства эти симпатичные маленькие хлыстики продавались на сельских ярмарках, их покупали дети для игры – чтобы хлестать по деревьям или просто так размахивать. За несколько лет до этого мать конфисковала этот конкретный хлыст у Вилли, с тех пор он хранился в буфете и применялся для воспитательных целей. Хлыст лежал без употребления уже года два, но теперь мать снова его вытащила, я нахально рассмеялся, и она обожгла меня по левому плечу.

– Не смей до меня дотрагиваться! – закричал я во весь голос; эта неслыханная дерзость окончательно привела ее в бешенство. Сторонний наблюдатель назвал бы последовавшую сцену совершенно дикой: мать гонялась за мной по кухне, стегала хлыстом и плакала, истерически взвизгивая; в конце концов я не выдержал и тоже заплакал. Она хлестала меня все сильнее и безостановочно кричала, что я ее совсем не уважаю, кричала про мою наглость, обвиняла меня в неподобающей эксцентричности и интеллектуальном высокомерии – мать излагала все это совсем другими словами, которые мне не хотелось бы здесь приводить, – когда же ее бешенство выдохлось, она убежала, всхлипывая и обливаясь слезами, наверх и громко, как из пушки, захлопнула за собой дверь спальни. Пойманный и наказанный преступник, я тенью проскользнул в дровяной сарай и тяжело задумался: как жить дальше? Стать бродягой, на манер оборванных, жутковатых типов, которые чуть не каждый день стучатся в нашу заднюю дверь с просьбой подать хоть что-нибудь? Повеситься? Впоследствии мне не раз случалось чувствовать себя глубоко несчастным – несчастным не на час, а по несколько месяцев кряду, – но я до сих пор могу ощутить полную безысходность отчаяния, охватившего меня тогда, если не пожалею себя и оживлю его в памяти.

Когда отец и Вилли пришли домой, ужина на столе не было, а мама так и сидела в спальне. Отец безоговорочно принял ее сторону, а Вилли пустился рассуждать, каким невыносимым стал я в последнее время и что хорошая порка еще самое малое, что я заслужил. В конце концов мать согласилась спуститься вниз, если я попрошу прощения. Я должен был встать на колени и повторять формулу, на ходу сочиненную отцом, – клятвенно обещать, что я всегда буду любить свою мать, которой я обязан бесценным даром жизни, а затем сказать, что я молю ее – а заодно и Господа – простить меня, полностью понимая, что недостоин такого милосердия.

Я поднялся с колен очищенный и просветленный и почти не ел за ужином, как то и подобает преступнику. Когда пришло время ложиться спать, мать подозвала меня, чмокнула в лоб и прошептала: «Я знаю, что мой дорогой, любимый мальчик никогда больше не доставит мне горестных минут».

Лежа в постели, я долго обдумывал ее слова. Как совместить это воплощение материнства с яростно визжащей фурией, которая гоняла меня хлыстом по кухне, била меня, пока до отвала не насытилась – чем? Отмщением? Или чем? Лет через двадцать после этих событий, когда я впервые читал Фрейда, мне показалось на минуту, что я знаю. Теперь я в этом далеко не уверен. Но тогда я осознал, что в этом странном мире, где скрытого больше, чем проявленного, нельзя доверять никому – даже матери.

8

Парадоксальным образом этот эпизод не убил во мне увлеченность магией, а еще больше укрепил. Мне было необходимо стать хозяином положения в некой области, недоступной для моих родителей, особенно для матери. Конечно же, я был тогда далек от подобных рациональных формулировок, иногда я страстно хотел, чтобы мать меня любила, и ненавидел себя за то, что причиняю ей огорчения, но ничуть не реже приходило осознание, что ее любовь обходится мне непропорционально дорого, а ее представления о том, что такое «хороший сын», предельно примитивны. Короче говоря, я продолжал тайно осваивать ремесло мага.

Теперь настал черед карточных фокусов. С картами больших проблем не возникало – мои родители страстно увлекались юкером, так что в доме имелось несколько колод, и я всегда мог утащить на вечер самую старую из них – слишком истрепанную и засаленную, чтобы использовать ее в игре, но слишком целую, чтобы так вот взять да выбросить, – а потом, также потихоньку, подсунуть ее на прежнее место, в дальний угол буфетного ящика. Ограниченный одной колодой, я не мог подступиться к фокусам, для которых требовались две одинаковые карты, однако мне удалось вполне прилично освоить кое-что из этих избитых трюков, где фокусник тщательно тасует колоду, а затем находит карту, предварительно задуманную зрителем; в моем репертуаре был даже самый настоящий перл с использованием тонкой шелковинки – я равнодушно стоял в стороне, а карта сама выпрыгивала из колоды.

Чтобы беспристрастно судить, насколько ловко получаются у меня эти трюки, нужна была аудитория, и я нашел ее в лице Пола Демпстера. Полу было четыре года, мне – четырнадцать, я брался иногда присмотреть за ним часок-другой, вел его в библиотеку и развлекал своими фокусами. Из Пола получилась вполне приличная аудитория – если его попросить сидеть тихо, он сидел тихо, охотно выбирал карту из колоды, и если я протягивал ему плотно сжатую колоду, из которой чуть-чуть высовывалась одна карта, он непременно выбирал именно ее. Были у Пола и недостатки – он не умел ни читать, ни считать, а потому не мог в полной мере оценить творимое у него на глазах чудо, когда после долгого, тщательного перемешивания карт я торжественно предъявлял ему выбранную. Но я все равно понимал, что сумел облапошить Пола, и сам сообщал ему эту новость. Если разобраться, именно там, в этой крошечной библиотеке, впервые проявились мои педагогические способности, и так как мне очень нравилось читать лекции, я научил Пола гораздо большему, чем можно было бы предположить.

Вскоре Пол захотел тоже включиться в мою игру, и мне было совсем не просто объяснить ему, что я не играю, а знакомлю его со сложной, увлекательной наукой. Мне пришлось разработать систему поощрений; Пол любил всякие истории, поэтому после демонстрации фокусов я читал ему книгу.

Как наудачу, нам с ним нравилась одна и та же книга; этот симпатичный томик, найденный мною во все том же запертом шкафу, принадлежал перу Уильяма Кантона и назывался «Детская книга про святых». Начиналась она с разговора между маленькой девочкой и ее отцом, каковой разговор казался мне в то время эталоном элегантной прозы. Я до сих пор помню отдельные куски этого вступления, потому что многократно перечитывал их Полу – даже тогда, когда он и сам уже помнил все наизусть (пока ребенок не умеет читать, его память гораздо острее). Вот один из фрагментов, я уверен в его дословной точности, хотя с того времени, когда я читал эту книгу, прошло уже добрых полвека:

Иногда эти легенды приводили нас на опасную грань религиозных противоречий и непостижимых тайн, однако подобно кротким дикарям, подвешивающим над рекой с дерева на дерево цветочные гирлянды, дабы тем умилостивить духов воды, У. В. (У. В. – это инициалы той самой девочки) умела навести над любой из наших пропастей мост из цветов. «Наш разум, – заявляла она, – есть ничто рядом с Божьим, и пусть у взрослых людей больше разума, чем у детей, все равно даже разум всех взрослых людей мира, собранный воедино, ничтожно мал в сравнении с разумом Господа. Для него все мы – не более чем малые дети, и не в наших силах постичь Его». Смысл легенды, поучающей нас, что, хотя Бог всегда откликается на наши молитвы, Он не всегда откликается так, как мы бы хотели, но другим, премного лучшим способом, представлялся ей прозрачным и очевидным. «Да, – говорила она, – ведь Он наш старый, любимый Отец». Все касающееся Господа мгновенно захватывало ее внимание, она нередко мечтала, чтобы Он пришел снова. «Тогда, – бедное, вконец запутавшееся создание, чьи затруднения даже трудно себе представить, – мы будем во всем уверены. Миссис Кэтрин рассказывает нам из книг, Он же рассказал бы нам из Его памяти. Теперь люди не будут с Ним так жестоки. Королева Виктория не позволит Его распять, никому не позволит».

В библиотеке висел портрет королевы Виктории; взглянув на эту женщину, вы сразу понимали, что находиться под ее покровительством – огромная, редкостная удача.

Это продолжалось несколько месяцев, я использовал Пола в качестве пробной аудитории и расплачивался с ним рассказами про святую Доротею, святого Франциска, а также давал ему посмотреть симпатичные иллюстрации, исполненные Хитом Робинсоном.

После карт я взялся за монеты, и это оказалось несравненно труднее. Начать с того, что у меня имелось очень мало монет, и когда в книге говорилось: «Возьмите шесть монет по полкроны и спрячьте их в ладони», – я мог не читать дальше, потому что у меня не было ни монет по полкроны, ни чего-нибудь хоть отдаленно на них похожего. У меня была одна симпатичная кругляшка – латунная медаль, присланная отцу в рекламных целях фирмой, производившей линотипы, и совершенно ему не нужная; медаль была размером с серебряный доллар, и я начал тренироваться на ней. Но, Господи, до чего же неуклюжими оказались мои руки!

Сейчас и не припомнить, сколько долгих недель пытался я отработать трюк, именуемый «Паук». Для исполнения этого элемента, входящего во многие фокусы, вы зажимаете монету между указательным пальцем и мизинцем, а затем вращаете ее, пропуская два средних пальца то перед ней, то за; действуя таким образом, вы можете продемонстрировать зрителям обе стороны ладони, не обнаруживая присутствия монеты. Но вы попробуйте, попробуйте это сделать! Попробуйте крутить монету в красных корявых шотландских пальцах, задубевших от прополки и сгребания снега, и я посмотрю, что у вас получится! Ясное дело, Полу потребовалось узнать, чем это я там занимаюсь, и я ему рассказал, очередной раз продемонстрировав свои педагогические способности.

– Это что, вот так надо? – спросил он и тут же, с первой попытки, безукоризненно выполнил трюк.

Я был ошеломлен, однако постарался проглотить обиду и унижение.

– Да, примерно так, – кивнул я; мне потребовалось несколько дней, чтобы осознать, что с этого момента я стал наставником Пола. Для его пальцев не было ничего невозможного. Тасуя колоду, Пол никогда не ронял карты (в отличие от меня), с латунной же медалью он творил настоящие чудеса. Он не мог полностью спрятать медаль в своих маленьких ладошках, однако было видно, что медаль эта проделывает нечто крайне интересное; он мог заставить ее ходить по тыльной стороне своей руки, передавая латунный диск от пальцев к пальцам с ловкостью, заставлявшей меня разинуть рот.

Завидовать Полу не имело смысла, просто у него были руки, а у меня их не было; иногда мне очень хотелось зашибить его, просто чтобы избавить мир от этого скороспелого клеща, однако я не мог не признать про себя его превосходство. Самое потрясающее обстоятельство заключалось в том, что он относился ко мне с почтением, как к своему учителю, ведь я умел читать и говорил ему, что нужно делать; своя же собственная способность проделывать все эти манипуляции не производила на него никакого впечатления. Он светился благодарностью, я же был в таком возрасте, когда благодарность и восхищение – даже со стороны такого существа, как Пол, – очень греют сердце.

Если выражение «такое существо, как Пол» показалось вам жестоким, позвольте мне объясниться поподробнее. Странновато он выглядел, этот человечек, – непропорционально большая голова на хрупком тельце. Одежки все больше с чужого плеча, подарки сердобольных прихожанок преподобного Демпстера, а так как миссис Демпстер была совершенной неумехой, выглядели они страшненько: незашитые дырки, обтрепанные края, оторванные пуговицы. Курчавые темно-рыжие волосы Пола свисали до самых плеч, потому что миссис Демпстер всеми силами отодвигала тот ужасный день, когда ее сыну придется идти к Майрону Папплу на скальпирование. По контрасту с бледной как бумага кожей маленького личика его большие, широко посаженные глаза казались почти черными. Эта бледность очень тревожила мою мать, поэтому она время от времени брала Пола на свое попечение и начинала гнать у него глистов – теперешние дети как-то обходятся без этого унижения. Пол не пользовался среди наших сограждан особой любовью, свою неприязнь к его матери (такая неприязнь регулярно сопутствует всем необычным, хронически невезучим людям) они бессознательно переносили и на ни в чем не повинного сына.

9

Моя же неприязнь была безраздельно отдана его отцу. Кое-кто из его паствы поговаривал, что от преподобного Амасы Демпстера веет какой-то жутью, уж очень он ушел во все это божественное. У нас в семье тоже молились, но только как? Почтительное выражение благодарности Господу перед завтраком, обедом и ужином – вот и все, а что еще надо? Демпстер же мог брякнуться на колени в любое время, в любом месте, и молился он с жаром почти непристойным. Если мне случалось оказаться поблизости (рядовая ситуация, ведь я бывал у Демпстеров чуть не каждый день), он подзывал меня взмахом руки, тыкал пальцем в пол рядом с собой, и я вставал на колени и стоял, пока он не закончит молитву, а это могло быть и десять минут, и пятнадцать. Иногда он упоминал и меня, я был «пришлец в их доме», и я знал, что он докладывает Богу, как славно я потрудился с косой или с колуном, но потом добавлялась этакая маленькая шпилька, он просил Бога очистить мои уста от словес суетных, то бишь от вполне невинных шуток, которыми я пытался хоть чуть-чуть развеселить его жену. А под конец он неизменно просил у Господа сил, чтобы нести свой тяжкий крест, и я понимал, что он имеет в виду миссис Демпстер, и она тоже понимала.

Кроме этих концовок, ей не в чем было его упрекнуть. Амаса относился к жене с бесконечным терпением и, насколько позволял его душевный склад, с любовью. Только если до рождения Пола он любил ее как свет своей души, то теперь вроде как из принципа. Не думаю, что он сознательно намекал Господу: мол, обрати внимание, как кротко и безропотно переношу я все свои невзгоды, – однако его молитвы производили на меня именно такое впечатление. Бедняга не мог похвастаться ни особым умом, ни красноречием, а потому нередко выказывал свои чувства в словах значительно яснее, чем ему хотелось бы.

А чувствовать он умел, тут уж не возникало никаких сомнений. Думаю, именно это завоевало ему признание среди баптистов, которые ставят чувство очень высоко – значительно выше, чем наши пресвитериане, изначально боявшиеся чувства и попытавшиеся заменить его интеллектом. Я испытал на себе всю силу этого чувства в тот ужасный день, когда Демпстер сказал мне:

– Данни, проводи меня в церковь. Я хочу с тобой поговорить.

В полной растерянности, что бы все это значило, я поплелся следом за ним в баптистскую церковь; когда мы оказались в его крошечном кабинете, располагавшемся рядом с крестильной купелью, он опустился на колени, попросил Господа помочь ему быть справедливым, но не чрезмерно суровым, а затем взялся за меня.

Я привнес порчу и разложение в невинный мир детства. Я соблазнял одного из малых сих. Я стал – неумышленно, как он надеется, – орудием, посредством которого враг рода человеческого замарал своей мерзопакостной слизью чистую детскую душу.

Я, конечно же, перепугался. К западу от нашего поселка был старый, заросший деревьями щебеночный карьер, я знал, что некоторые ребята и девочки изредка наведываются туда, чтобы пообжиматься. Говорили даже, что одна из девочек, Мейбл Хейингтон, переходила все границы много раз и с разными мальчиками. Но я-то не принадлежал к этой компании: с одной стороны, боялся, а вдруг застукают, с другой же – отдадим должное мне, малолетнему, – я был достаточно разборчив, чтобы не интересоваться этой прыщавой потаскушкой Хейингтон, да и вообще не испытывал особой склонности к этим потным, неопрятным развлечениям, предпочитая молча обожать Леолу Крукшанк. Однако, когда затрагивается половой вопрос, ни один мальчик не может считать себя совершенно безгрешным; скрываемые от всех фантазии, не говоря уж о полуосознанных действиях, уличают его в собственных глазах. Я решил, что кто-то назвал мое имя, чтобы прикрыть себя или кого-нибудь еще.

Я ошибся. По завершении жуткого в своей таинственности вступления выяснилось, что преподобный Демпстер ставит мне в вину совращение Пола игральными картами; я не только вложил ему в руки эти «сатанинские картинки» (выражение Демпстера), но и – что много хуже – обучил невинного ребенка мошенническим приемам, какими пользуются поездные шулеры, а заодно и обманным трюкам с монетами. Этим самым утром на столе лежали три цента сдачи, оставленные булочником, так Пол взял их и заставил исчезнуть! Конечно же, он их вернул – разложение не успело еще окончательно укорениться, – а после порки и долгих молитв рассказал, как и чему я его учил, в том числе и про карты.

Но худшее приберегалось на закуску. Папизм! Я рассказывал Полу про святых, и если мне еще не известно, что почитание святых является одним из самых омерзительных суеверий Вавилонской Блудницы, он переговорит с пресвитерианским священником, преподобным Эндрю Боуйером, пусть доведет это до моего ума. Не в силах отличить истину от лжи, Пол взахлеб нарассказывал святотатственную белиберду про кого-то там, кто всю свою жизнь провел в молитвах на столбе высотою в сорок футов; и про святого Франциска, который видел живого Христа на Кресте, и про святую Марию Ангелов, и многое еще в подобном роде, отчего у него (у Демпстера) кровь застывала в жилах. Ну и как же мы с этим поступим? Приму я более чем заслуженную мною порку от него или ему придется рассказать все это моим родителям, чтобы те сами исполнили свой христианский и родительский долг?

В это время мне было уже пятнадцать лет, и я решил ни в коем случае не принимать порки от него, ну а если родители начнут меня бить, я убегу из дому и стану бродягой. Одним словом, я сказал: ладно, рассказывайте родителям.

Это заметно смутило Демпстера, за свою достаточно долгую службу священником он успел усвоить, что жаловаться родителям на их детей – дело довольно неблагодарное. Я набрался наглости и сказал, что, может, он лучше осуществит свою первоначальную угрозу и переговорит с мистером Боуйером? Это был весьма убедительный довод, потому что наш священник был слеплен не из такого теста, чтобы принимать советы от людей вроде Амасы Демпстера; нет сомнений, что потом он покажет мне, где раки зимуют, но предварительно съест чрезмерно увлекшегося баптистского священника с пуговицами и без соли. Бедняга Демпстер! Видя, что битва проиграна, он взял небольшой реванш, отправив меня в изгнание. Моей ноги не будет в их доме, сказал он мне; мне запрещалось разговаривать с кем бы то ни было из его семьи, а что касается Пола, к нему я не должен был приближаться и на пушечный выстрел. В заключение он сказал, что будет за меня молиться.

Я покинул церковь в состоянии ума, весьма странном для дептфордского мальчишки – и вполне заурядном в действительности, как показал мой позднейший жизненный опыт. Мне казалось, что я не сделал ровно ничего плохого, разве что свалял дурака, запамятовав, какой дурной репутацией пользуются карты у баптистов. А что до историй из книжки про святых, это же были просто волшебные сказки на манер «Тысячи и одной ночи»; когда преподобный Эндрю Боуйер призывал нас, своих прихожан, изготовиться к грядущему Брачному Пиру Агнца, у меня зачастую мелькала мысль, что Библия и «Тысяча и одна ночь» имеют много общего – и совсем не в каком-нибудь глумливом смысле. Меня крайне уязвило, что Демпстер уравнял искусство фокуса с грязным ремеслом мошенников и карточных шулеров, в то время как мне оно казалось волшебным миром чудес, благородным, никому не приносящим вреда расширением пределов обыденной жизни. Блестящий, пленительный Париж моих смутных видений, Робер-Гуден, вызывающий восторг светского общества своими чудесами, – и все это смешал с грязью жалкий дептфордский священник, совершенно невежественный в подобных вопросах и ревниво ненавидящий все не сопоставимое с его жизнью, жизнью на пять с половиной сотен в год. Я стремился к лучшей жизни – и пал жертвой морального насилия, не смог ничего противопоставить убежденности Демпстера, что он прав, а ведь эта убежденность, дававшая ему власть надо мной, была чисто эмоциональной, не имела под собой никаких разумных оснований. Это было мое первое знакомство с эмоциональной силой общепринятой нравственности.

Вне себя от обиды, я пожелал Амасе Демпстеру плохого. Я знал, что так нельзя делать. Мои родители придерживались мнения, что все суеверия – чушь, плод невежества, однако делали из этого правила несколько исключений. В частности, они говорили, что опасно желать кому-нибудь плохого, такое пожелание обязательно обернется против тебя самого. И все же я пожелал Амасе Демпстеру плохого, я попросил кого-то – некоего Бога, который выслушает и поймет меня, – чтобы Демпстер горько пожалел, что разговаривал со мной подобным образом.

Он ничего не сказал моим родителям, да и мистеру Боуйеру вроде бы тоже. Я счел это молчание признаком слабости, как оно, возможно, и было. Теперь я старался не приближаться к Демпстеру, но регулярно видел его издали; раз от раза он все больше походил на человека, сломленного жизненными невзгодами. Он не согнулся, но сильно исхудал и стал окончательно похож на ненормального. Пола я видел только однажды; заметив меня, он с ревом бросился домой, мне было его очень жалко. А вот миссис Демпстер я встречал очень часто, она приобрела страсть к прогулкам и визитам и часами бродила от дома к дому – «таскалась», как выражались многие женщины, – навязывая хозяйкам пучки вялого ревеня, или подгнивший салат, или еще какую продукцию своего огорода (без моих рук огород Демпстеров пришел в полное запустение и ничего в нем толком не росло). Однако миссис Демпстер все время хотела кому-нибудь что-нибудь подарить и очень обижалась, когда соседки отвергали эти подношения. С ее лица не исчезало приветливое, но до ужаса не дептфордское выражение; она бродила бесцельно, куда глаза глядят, и порою умудрялась посетить какой-нибудь дом трижды за одно утро – к вящей досаде хозяйки, занятой на кухне, или стиркой, или еще чем.

Я помню, как вела себя в подобных случаях моя мать. Никудышная актриса, она все-таки умудрялась изобразить, как она рада нежданному подарку и непременно навязывала дарительнице что-нибудь взамен, по преимуществу что-нибудь большое и нескоропортящееся. Она всегда помнила, что приносила миссис Демпстер в прошлый раз, и рассыпалась в благодарностях, говоря, как удачно это пригодилось, хотя обычно все тут же отправлялось на помойку.

– Эта бедняжка так любит делать подарки, – говорила она отцу, – и было бы просто нечестно ее обижать. Очень жаль, что люди, которым действительно есть что отдать, не берут с нее пример.