Читать книгу Видеть здесь тебя – вот что поистине мне непривычно. Ведь тебя никогда здесь не было (Денис Шпека) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Видеть здесь тебя – вот что поистине мне непривычно. Ведь тебя никогда здесь не было
Видеть здесь тебя – вот что поистине мне непривычно. Ведь тебя никогда здесь не было
Оценить:

3

Полная версия:

Видеть здесь тебя – вот что поистине мне непривычно. Ведь тебя никогда здесь не было

Пора обратно в колесо. Он замечает четверть дыма в выхлопной трубе первого дома на Пигалль, не помня его число. Его истошно зовут, просят поторопиться. Маршу он озвучивает именно то, что каждый в толпе хотел бы услышать. И все внутри отныне говорят слитно. Он отправляется на самаю вершину, впереда по циферблату, и я не очень понимаю, что может его остановить. У него свой компас, где север – это полное недопонимание, кто он такой. Поэтому если и есть какая-то проблема в концентрации этой истории, то она в том, что он не объясняет себе своего поведения.

Тут будто конец семидесятых. В номере до смерти не хватает воздуха. Телефон опять орет, имя мое забудут так быстро. Девы, все до одной, танцуют и ожидают, когда он их пересчитает, кого он выберет. Вам важно угодить им. Но не мне. Ложись ко мне и вдыхай, будто солнца нет, а есть что-то иного рода. Тяга сильна, а с тобой и сейчас – особенно. Наблюдай, как я протыкаю фольгу и одновременно с этим дырявлю себе чердак. Я вовсю не чувствую ног, тела, но проткнуть и тебя сейчас мне хватит сил.

Все так и есть? Так всего и нет. Здесь нет больше никакого риска. Оттого Артюр и ведет себя не так, как задумано.

Ты всегда можешь прекратить эту книгу, если тебе надоест. Хочешь понять, о чем я?

Видишь? Но если ты продолжаешь вчитываться, значит, тебя все-таки заинтересовало то, что я хочу тебе рассказать.

Ближе к вершине Монмартра, над баром Dirty Dick он замечает французский флаг. Забравшись на дом по окнам в пол, он разрывает флаг на две равные части, поперек, но только для роста градуса напряжения. Издается гром разрыва по швам пространства и времени.

Клуб La Machine du Mouling Rouge. Там, где он, папино молоко, отдал щекастый пион без стебля, выменял его на едва окрепшее желание облизать собственные мысли. Машина, двигатель того, что он имеет в виду, только вид этот – сбоку. Его мельница – это затхлое кабаре, где нет места танцам, его охота – на родник непрямой речи. Голова – пыточная для сего текста. Я воображаю. Не соображаю. Я захожу в него и прошу налить мне воды, чтобы без слез запить все, что смогу нащупать в кармане. В чем здесь измеряется время? В фаренгейтах, миллиметрах?

Во мне столько символизма, потому что даже в мире выдуманном уже нечего сказать. Но я пишу это именно так, как был бы должен при обратном, я ведь точно знаю, как нужно исповедовать искусство: цвета, детали, запахи и их слова. Ближе к цели, сквозь паутину ветвей кладбищенских древ смерти, где ему самое место, Артюр замечает пару ягод. Эта голубика выдает себя с первого взгляда, он съедает ее по половинке. Хитро.

Стук колес из-под вечного колокола. Прибытие его поезда. По кромке предначертанного Артюр ползет на самый вверх, к Базилике Святого Сердца, несмотря на усилившийся кислотный дождь. Ему не нужно оборачиваться, чтобы понять, что за ним следует весь город. Единственный базис его искреннего удивления – это непредрешимость сего мира, где все так складно.

На входе в католический храм его рвет, он не может остановиться, сплевывая нечто излишне, cлишком cинее, как новое вино. Так на cтупенях прорезается подлинник Ротко. Однако никто в марше от него не отворачивается, более того, Базилика не в состоянии вместить всех, кто сейчас же поверил в его правду. Он крадет свечу, она еще пригодится. Застыв на алтаре близь мощей, Артюр весьма воодушевлен и готов начать иннагурационную речь нового творца или пророка:

– В моей душе никогда не будет так чисто и дисциплинированно, как было в душе гения. Меня никогда по-настоящему не распирало заниматься творчеством, мне бесконечно стыдно, я не хочу, но молю не узнавать меня такого. Все, что я написал, мне словно диктовали. Я слаб ровно настолько, чтобы дождаться не вдохновения, а обратного, – сухости разума, но эта сухость бьется в истерике и пахнет пачулями, удом. Из нее есть выход. Впрочем, тот выход – краткие озарения, минуты теплой героиновой зоркости, что такой ход жизни абсолютно неизменчив. Я проговариваю это потому, что мир всегда лишь на половину горяч и блажен тот, кто не видит второй, остывшей его половины. Вкусив обе, я в совершенстве перестал их отличать. Как плоды перезрелых, почти гнилых абрикосов, собираю скуку повсюду. Я не вижу проблем в материях, все мои недуги – в восприятии. Потому с помощью наркотиков я лишь не выпрямляю кривую душу и ночи напролет, которым потерял счет два века назад, я безальтернативно брожу по граням моей правды. В самом красивом городе вселенной, в той его части, где эта красота дополнена уютным рабством крещения, я наг пред вами в моей пошлой святости, ненавидящий свои помыслы и пристрастия через зеркала, что не увидеть. Презирающий отсутствие чувств и откровений, перегоревший сам себя. Я перехитрил самого себя. Не настоящий. Кажется, никогда таковым и не был. С дырой и ее не зашить. Это странное влагалище скристаллизировалось будто бы специально для окружающего мира, не понимающего, о чем я толкую. Но я слукавил бы, произнеся, что мне нужно ваше оправдание.

Запрокинув свои головы на красивый купол, на иконопись, которую он только что обвел вокруг пальца вместе со вами всеми, толпа не обратила на его слова никакого внимания. Темно-синяя жидкость начинает литься и из его носа, хлестать флорентийским фонтаном. Ноздри не подвели его. Это спонтанный передоз.

Я успеваю присесть на пустую скамью. Я монолитен, я – ледник, застывший целиком из голубой крови сотни лет назад. Я никого не люблю, и сегодня, вроде бы, не воскресение.

В самой печальной истории так ничего бы и не случилось.

Поэтому, моя вечность, возврати меня туда, где. Туда, где. Туда.

Моя вечность, просто верни меня назад.

Город плывет в море цветных огней,

Город живет счастьем своих людей,

Старый отель, двери свои открой,

Старый отель, в полночь

меня

укрой.

235ħ

Он попадает в кровь. Он обнимается с кровью, целует ее в плечи, в тяжело обвисшую грудь. Кровь разносит его по дряхлому телу, словно талый снег. Пока в комнате нет бога – я живу.

Тишина.



Не распознать и шепот мольбы о невозвратном. Я наблюдаю, насколько беззвучно проститутки, а точнее массы без имен и форм, могут рассыпать порошок на палас такого неизвестного экспрессиониста и лесом пушистых языков слизать его с шерсти. Высасывают весь, но без жадности, здесь у нас социализм и есть запасы. Мы не экономим. Сквозь непрозрачное стекло распространяется жадный до внимания луч света, делая тени мягче. Я присоединяюсь к ним, просто падая ниц. Для этого мне не пришлось взлетать вверх. Мне от этого не легче.

Здесь так тесно без тебя.

Его самая старая любовница, синяя зыбь, рябь, опережает рождение лица в зеркале; почти обесценивает его, предвещает страдальческое выражение совсем скоро. Моя голова меж моих коленей, исключительно от боли. Ветер снаружи превращается в непроизносимый вслух ветер внутри. Я вдруг осознаю, как именно мои клетки воспаляют и обрекают мое же левое полушарие на сопротивление. Я прерываю тишину. Я прошу их остановиться, но они, теплой святой водой омывая мне член, передают, что после смерти Артюр станет только нежнее. И они правы. Нельзя навязывать свой мир чужим.

Раздражение. Его явление. Оно лишь для не узнавших химии тела. Ты можешь всегда вернуться домой, но ты сейчас здесь. В номере два-три-пять.



Мой огромный капюшон из синего бархата и секонд-хэнда спасает меня. Он защитит меня от свального греха. Сама структура книги охраняет меня от полной гибели всерьез. Смеется память – смеется опухоль. Еще немного, совсем чуть-чуть, и я усну с иглой из-за неспособности любить случающееся. Я буду вечно опьяненным молодостью. Еще пару ночей и мы с тобой переспим. Плевать, кто ты есть. Танцуй, пока просто танцуй, чтобы я упал с тобой в кровать. Здесь так много углов, чтобы усыпить тоску.

Очень абстрактно, одна из девушек, самая неразрешимая из всех, садится на кожаное кресло напротив. Выглядит так, будто совершает паломничество в мой угол. Ее лицо неясно, челка наверняка была запутана водой с неба. Отсутствующая, безучастная девица, выпавшая в моих объятьях из времени и грез, не более чужда мне, чем дверь или окно, через которые я могу выглянуть или пройти. Обычно такая гибнет в моих глазах цвета синего кокса или руках, не успев родиться. Я не вижу ее отличий от других и ничего не чувствую. Моя Магдалена. Упорно взявшись за мой член, она, как кажется, старается, но я не в состоянии шевельнуться. Никакого ремня, никакой ширинки. Член вымазан кокаином, только ли им? Мокрые волосы входят в рот вместе с ним раз за разом, но она будто бы не замечает этого. Она давится, горлом. Отбеливает свои зубы, ей важен такой лоск будущего. Было бы неудивительно, если бы она только сейчас ощутила, что она муляж. Зеркало на потолке. Лишь через него я в состоянии наблюдать за этими губами.

Не пролить слез зря, не раскаяться, солгав. Лишь дешевый богемный вкус ее стараний на языке. Вокруг пустые действия, направленные в никуда. Вокруг летают синие тени и больно меня жалят.

С ними я могу понять непроговариваемое. Вспомнить запах каждого ее слова в его втором смысле. Я слушаю тебя, хотя твой мотив навсегда скрыт. Верши же полноту забвения. Танцуй головой, я буду напротив тебя. Я не знаю, кто ты, я не помню, кто я.

Я отличаю ее по татуировке на кадыке, «noir + bleu», где цвета вбиты наоборот, супротив реалий. Я и сам супротив вашим примитивным побуждениям, жалкой мистике. Меняю все на ничего. Такой закрытый, что туда вам не забраться. А ты сможешь. Буквы скачут в противовес друг другу. Будь осторожнее, это травмоопасно.



Надо мной о неровности уже треснувших зеркал старательно пытается лопнуть черный воздушный шар.

Удивительно, но никак не удержаться, и из члена вылетает стая черных птиц, будто со спермой, и ввинчивается в воздух. Та же стая, что клюет его сердце, когда рядом никого. Она никуда не спешит и начинает общаться со мной необязательным языком:

– Моя история начинается в Японии в год революции Советов. В нем я родилась, и на выходе из матки мне было дано имя Лючия. Лючия Джойс, как это принято, по отцу. Все детство я болела, росла стеснительной и одинокой. Растерянные врачи очень удивились, когда все прошло. Я справилась с этим сама. Тогда я написала свой первый стих. В тринадцать лет меня отправили в школу-интернат. Уже там я стала ответственной за литературный журнал. Я печатала только твои стихи, Артюр. Когда станок сломался, я переписывала поэмы целиком на сотни экземпляров. Мама умерла в семнадцать. На факультете литературы, я изучала только твою жизнь. Впервые прочла тех, на кого ты сам того не понимая оглядывался: Лотреамона, Гельдерлина. Но твоя пуповина обрублена гениальнее. Твой лимб. Он самый витиеватый. Помню дни, когда началась война. Помню, когда закончилась. Все, что между, – не помню. Помню Курильские острова. Наверняка, мне приходилось скрещивать ножки над тазами большевиков в опиумных курильнях Владивостока. Через месяц, я встретила ту, которая молилась на тебя еще сильнее. Я влюбилась. Мне было двадцать семь, но некоторые уже называли меня «матерью». Та девушка была очень деликатным и по-настоящему не тронутым твоей поэзией в прозе созданием. Но потом ты закончил «Одно лето в аду».



Она сошла с ума на первых страницах, Артюр. Ее звали Михо, шел тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год. В это время я ухожу из семьи, чтобы жить с ней за оконной решеткой. Но вот же она – настоящая депрессия. Ты и она в сумасшедшем доме, вас тянет к любой религии. Здесь выхода нет вообще, потому что несколько раз повеситься сложно. Ее тело перестает расти, нет месячных и не растут волосы. Она всегда молчит. Через два года, я прошу убрать из палаты все священные писания и начинаю творить сама. Я горячо верю в подобное исцеление духовных ран. Тех, что глубже метра внутрь. Ей любопытно, она начинает редактировать меня. Переписывая лист за листом, она настаивает на печати этой книги. Моя слава растет. Счастье возвращается к ней. Вот лишь некоторые названия всех выпущенных мной рукописей на сегодня: «A l’intérieur de l’hôtel «L’ennuї-bleu», «Царство вагуса», «На помин того, как я отсосала Артюру Рембо, а он, затем, изнасиловал мою сестру. И мать». Эстеты, критики повально ссут кипятком.

Умница, выскребла себя вдаль и вширь. Досуха.

– Я боготворила тебя, Артюр Рембо, а теперь люблю.

Пока ты есть ангел, а бог-Годо так и не пришел, моей каторге нет конца. Этого номера явственно хватит на все мои сны.

Здесь каждый из нас – бог.

Твое покаяние – мои покои

Я помню, как одним хладным зимним утром слушал эту музыку на повторе и по-настоящему помыслил убить себя, стоя на границе четырех государств. Именно она заставила меня в первый раз и один на один столкнуться с болезненными чувствами внутри меня. Далекими воспоминаниями о детстве души и свежими – о гигантском блике печали, с которым я просыпался теперь. Снова, один на один. Лежа в трусливом ропоте перед ней. Я не ждал этому изменений. Музыка привела меня в это место, но она же и помогла мне преодолеть эти странные чувства. Увидеть все вокруг, как вневременное пространство, историю, которая несмотря ни на что продолжит развиваться. Теперь я знаю, знаю истину, что мы должны прощать других и себя самих не потому что они этого заслуживают, а потому что мы заслуживаем мира. Вокруг, внутри.

Тут сложно сосредоточиться, поэтому не цепляйся к словам, пожалуйста. Я лишь хочу спросить у тебя одну вещь: на что ты потратишь ночь, когда уже ничего не будет иметь значения?

Последнюю ночь.

***

Уже в семнадцатый раз в моей левой руке гаснет спичка. Правая устала держать знаменитый столовый прибор, из него давным-давно выплескалось все, в чем до сих пор мне видится зубами оторванный с мясом кусок от спасения. Что я только не смешивал, чтобы воспроизвести нашу жизнь вне этой многоэтажной клетки, запертой самой Госпожой Ночь. Кровать как трон перед пиром. Только так я тебя понимаю, оставшись наедине с собой в пустых покоях. В придонной акватории м

е

д

л

е

н

н

ы

х и тягучих синих слов свыкаясь с тем, зачем ты совершила то, что совершила.

В непонятной, нелепой позе я хочу закончить это взаимосвязанное дело, я не сдаюсь, но между большим действом и следующим перемещением задумываюсь, что не помню, в каком из номеров нахожусь. Потому в одиночестве я включаю синюю лампу хлопком одной руки, чтобы оглядеться.

Порой то, что мы видим, и то, что являет реальность, бывает столь разным. В иллюзии этого таинства я нахожусь на почти управляемой основе, а после снова теряюсь, ибо меня это утешает.

И зачем только ты возвращаешь мне ожидание. Оставь меня в покое. Я хочу забыть, как страшный сон, он все равно не будет здесь первым из числа, но не скрыться мне от этих бесподобных чувств, посланий изнутри. Я устремляю голову во все стороны тьмы.

Тут с самого зачина строительства не существовало выбора. На четырех стенах вокруг я оказываюсь способен распознать проекции твоего почерка.

И дверь захлопывается.

вправо

«Я так многому учусь у тебя. Спокойствию, доверию, отсутствию ожиданий. Сдаваться жизни в том, что есть, и отдавать себя в моменте, при этом сохраняя это полностью.»


влево

«Я влюблена и в то, какая я рядом с тобой, что наше взаимодействие раскрывает во мне. То, как я открываюсь тебе, так естественно, без усилий. И то, как много нежности я чувствую, как мне хочется окружить тебя ею, оградив от невзгод, если только ты примешь ее. А если нет, то и это не важно. Потому что того, что я это чувствую – уже достаточно. И я могу лишь благодарить тебя, а может и что-то выше нас за этот дар. За возможность чувствовать. Вот так.

Так много.

Так глубоко.

Так всепоглощающе.»


на пол

«И мне действительно совсем ничего не надо. Больше нет. И я у тебя этому учусь. Свободе. И за это тебе спасибо.»


в небо

«Ты не знаешь, потому что для тебя это естественно. Но для меня это нечто волшебное.»

Струны рвутся и дорогая безвкусная люстра тоже срывается с зеркального потолка, падает, пронзая тело в сантиметрах от моего сердца. Мимо.

Но теперь ты ближе к разгадке того, где оно, где моя ноша.

Malgré etat libre d’abricot (Reprise)

О, пальмы, синие пальмы,

Вы все не случайны, вы из белых дорог, Жаль, мы не синие пальмы —

Тебя обнял пророк, последний пророк.

Пальмы, о, синие пальмы,

Сладость касаний ваших спелых плодов, Втайне от палящего солнца,

От оков.

Мне не сидится на холодном камне, из которого чудесным образом сумели венами прорасти ветви моего прекрасного дерева. Перед глазами открыт сонник, я пытаюсь выяснить, отыскать подсказку, к чему все эти сюжетные линии, все эти бесконечные перемещения.

Две сотни лет назад ты и я договорились встретиться в щели под водопадом в местечке Big Sur. Несмотря на время, что я провел под солнцем мертвых, я все еще помню, как был влюблен в тебя. С тех пор поменялось очень многое. За время моего отсутствия эта страна обрела название, под этим водопадом занимались любовью все битники, одновременно и по очереди. Это место успели сделать свой меккой поклонники их текстов.

На сухой бумаге, которую я отыскал в песке кармана брюк без складки, скроенных так по-неактуальному, я вижу шесть цифр, и, если я прочел их верно, ты будешь здесь сегодня, рано или поздно. Приди, прошу тебя, пожалуйста. Дай же мне знать, милая, что моя новая жизнь что-то да означает.

Вытащи меня из нее. Вытащи из этих цифр, слов.

На моей левой руке так и не вымыло временем ту точку, которую ты цеременно нанесла на вену синим фломастером перед уколом. Она напоминает мне о сути литературы, создаваемом мной искусстве, где высший смысл хранится в словах, лежащих на поверхности. Они, правильно подобранные, расставленные, и подчеркивают унижение, в котором я лежу, разлагаясь, вне этого, но без него я бы и не осмелился мыслить.

Пока тебя не слышно, не видно, я ищу в оглавлении сонника твое милое имя рядом с моим и вчитываюсь в наше бестолковое толкование:

«С рассветом пчелиные рои и кричащие птичьи стаи обрушиваются на побережье, качают цветочные стебли, листву и обломанные верхушки деревьев, купаются в пыли, пролетают над еще объятыми тьмой долинами; небо, кишащее вольными птицами и золотистыми пчелами, проясняется, поворачивается к больному солнцу, глубокие раны которого затягиваются и подсыхают. Ручьи поворачивают к руинам и пробивают новое русло там, где прежде был неф храма или сточная канава темницы для рабов.

Напротив, вдалеке, на опушке елового леса, стучит барабан. Олени, лежащие на солнце напротив скалы, трубят и засыпают. Артюр и она с бьющимися сердцами бегут к океану, бросаются на песок, погружают в него пальцы, отрывают перепелов, засыпанных ночным движением песка, выпускают их на волю, скатываются по пляжу до кромки прибоя; из леса, из листвы на опушке на них смотрят молодые буйволы, оленята, орлята и волки; Артюр поднимает руку, юные звери скачут, прыгают, летят к синей воде; орленок слетает, расправляет крылья, ложится на нее, теплый пух его живота трепещет на ее груди; рядом с Артюром ложится лань, юноша обнимает ее, сжимает ногами; два молодых буйвола, зайдя в воду до живота, бьются лбами, один волчонок лижет ее лицо, другой нерешительно застыл на берегу, потом входит в воду, у его морды выпрыгивают блестящие рыбки, он ловит их лапой; потом все перемешиваются, и из этого скопища шкур, перьев, когтей, рожек и клыков исходит треск языков и мускулов, жалобный писк, частое дыхание, смех Артюра; чайки, прилетевшие из открытого моря, спускаются на пляж, садятся на спины волчат и оленят; Артюр, смеясь, встает, слюна стекает с его губ на шею, на его плече сидит чайка, буйволенок подталкивает его в спину.

Волчата, высунув мокрые языки, часто дыша, катаются по траве, глазами, утонувшими в мягком подшерстке, ловят ее взгляды. Ладони Артюра поднимаются по животу девушки, накрывают ее груди, она видит волчат, улыбается им, Артюр целует ее улыбку, его колено прижимается к ее коленям.

Когда стемнело, она поднимается рядом с Артюром, идет к волчатам, сбившимся в кучу, спящим на эвкалиптовом пне, только один не спит. Она берет его на руки, относит на вершину горы, кладет на омытые лунным светом, свисающие до земли лианы, ложится под него, ласкает и обнимает его.

Скала рабов, вершина нового острова, заплыла грязью; Артюр, голый, встает, опираясь на локоть, раны на лице и коленях промыты, пропитанные грязью волосы блестят, губы красны, рот забит илом; выгнув спину, уперев руки в бедра, он открывает глаза и осматривается; присев на корточки, он разрывает ладонями грязь, освобождает ее тело, поднимает, прижимает ее к себе, целует в губы, в плечи, в грудь. Она просыпается, по ее закрытым векам, по ее ушам стекает слизь, щеки измазаны илом, Артюр целует их; так, голые и замерзшие, они даруют жизнь друг другу, а солнце зажигает их и включает в свою орбиту, как две новые планеты. Они бегут, погружаясь в хаос цветов, листвы, птиц и ручьев. Ладонь Артюра на ее животе, ее ладонь на его груди; солнце вспенивает их волосы.

Артюр поднимает ее, уносит ее вглубь леса, укладывает в русло теплого ручья, ложится на нее, над его спиной смыкаются травы; птицы ищут их, раздвигая кусты; они кричат, сидя на спинах оленят, на их клювы липнет паутина и коконы насекомых. Чайки взмывают во влажное небо, листья пальм, распрямляясь, освобождаясь от их тяжести, раскачиваются в тумане, как птичьи крылья; синеглазый голубь порхает над ручьем, садится на тростник, чирикает.

– О, ты, свет и тьма, мужчина и женщина, соедини во мне два пола, утоли мое желание их вечным слиянием в глубине моего тела.

После первого оплодотворения спавшие на ветвях птицы суматошно взлетают, бросаются в ночь, разбиваются о стволы, запутываются в петлях лиан; разбуженные звери сплетаются и разрывают друг друга на куски; пара оленей, спавшая на опушке, вскакивает, сталкивается; сломанные деревья цепляются за тяжелый воздух и, иссушенные, падают вниз.

Теперь они все время лежат, обнявшись на вершине скалы, и питаются собственным соком; земля под ними осела. Вокруг них высохли деревца, цветы увяли и сгнили на земле, насекомые умерли, пролетающие над ними птицы падают, едва их тени касаются скалы, бьют крыльями по земле, их клювы отваливаются, перья и глаза тускнеют; вокруг, в лианах и тростниках, кричат напуганные звери; однажды ночью Кмент встает и направляется в лес, он срезает свежие лианы, сплетает их, расстилает циновку на земле, перекладывает на нее свою Еву, сам ложится на нее; утром звери и растения оживают, со скрежетом сплетаются до вечера, надвигающийся мрак наводит ужас на зверей и распустившиеся цветы, но ночью с безлунного неба на священную скалу изливается свет; Артюр и она встают, смотрят на каменную богиню, изваянную с рабыни в день обретения свободы. Они преклоняют колени, гладят мрамор барельефа; раскинувшееся под ними ночной океан блестит сквозь синие кусты.

Внизу, на поляне, снова, как и десятки лет назад, бьет барабан; сквозь раскидистые корни они видят лежащих сплетенных зверей; из глубин неба до них доносится крик, спускается на землю в раскаленном луче, Артюр и она прячутся в кустах, засыпают; в полночь кусты дрожат от шума гигантских крыльев; луч гаснет, крик стихает; на горизонте возникает белый парус, надутый яростным вихрем, в котором смешались все тайные вздохи земли и моря.»

Извечная дилемма. Все так и было бы, любимая. Но ты не явилась мне ни в одном из своих обличий и смыслов.

Этот бордовый будто тоже синий

Есть особый страх глубоких ночных часов, когда лунная яркость, тишина и холодный зной приближаются к пределу, когда Пан играет на дудке, когда день достигает высшего своего накала.

Чуть не испортив электронный ключ, как он портил девственниц, Артюр Рембо проник в номер Hôtel Costes. В течение года или уже дольше он колол и мял постель чаще, чем писал. В городе мрака и вихрей им не было найдено лучшего способа убивать время, чем будучи самому убитым. Всем творцам ставят в укор, что они ставят себя выше остальных. При жизни. Это может показаться слишком очевидным, но их талант просит обратного, а именно – затеряться в толпе, стать бессмысленным сейчас и в итоге, переродиться в липкий атрибут зауми. Светлее всего перед смиренной гибелью. Я ощущаю это на собственном опыте, который только и делает, что горчит. Как итог: я на свободе взаперти.

bannerbanner