
Полная версия:
Ветры земные. Книга 2. Сын тумана
– Как верно подмечено! И я гордым был, – сокрушенно признал Кортэ, ссыпав медь на стол и жадно вцепившись в бледную, непропеченную лепешку. Утолив первый голод и отхлебнув уксусно-кислого вина, сын тумана добавил более степенно. – Вот, одумался. Одежду отдал нищему, коня оставил, желаю приобщиться к смирению. Для такого дела надо уйти от людных мест куда подалее.
– Вот уж да, вот уж верно, – вроде бы смягчился работник, снова принимаясь за дело. – Только у нас-то как сменился в зиму настоятель, так и иссякла святость. Не ходи ты в обитель, там оружие звенит и брань сыплется, молитвенного же слова, кроткого и мирного, даже в постный день не разобрать среди хулы. Шастают, все конные, все спешат, рожи таковы – разбойников в пору пугать, многие и ряс не носят, хуже: замковому камню в своде врат не кланяются…
Обретя слушателя и начав жаловаться, ретивый праведник взялся со вкусом и детально перечислять беды обители. Кортэ вздыхал, возмущенно охал, качал головой, ужасался – а сам, не брезгуя и надкушенным, исправно подъедал с подноса все, что оставил привередливый гость.
Из слов тестомеса сделалось очевидно: в обители действительно накопились перемены, и столь значительные, что счесть их пустыми сплетнями невозможно. Было в длинном перечислении чужих грехов немало обычных жалоб, присущих, как полагал Кортэ, всем святошам. Сам нэрриха не забывал поддакивать тощему и охотно вторил о повсеместном упадке нравов и полнейшем неуважении младших к старикам – эту жалобу он помнил с первых дней пребывания в мире! За два века она не устарела и не приелась людям… Вдвоем тестомес и фальшивый паломник в мелкую мучную пыль перетерли зерно бестолковых слухов. Нашлись среди пустяков, как и бывает при внимательном переборе, и интересные сведения, их нэрриха выслушал с удвоенным вниманием: тестомес, радуясь неперечливому собеседнику, подробно пожаловался на плохой сон, невнятные голоса в ночи, упомянул и огни, время от времени горящие в темноте там, где нет ни селений, ни дорог.
Когда жалобы и домыслы начали повторяться по третьему разу без дополнений и перемен, тестомес прервал работу и принес сам, без просьбы и оплаты, парного молока для праведного паломника. Кортэ утолил жажду и решил: сливки сплетен он снял, прочее – несущественно. Выводы можно начать выстраивать и проверять. Пока ясно лишь, что никакие загадочные и приметные чужаки сегодня от самого рассвета открыто, по главной дороге, в обитель не наведывались. «Пустота» в окрестностях обители явление не разовое, подобное уже замечалось жителями и началось после смены настоятеля. И, увы, лошадей с темными гривами и хвостами у служителей много, почти все – именно такие…
– Благодарствую, – поклонился Кортэ, возвращая кувшин из-под молока. Потер затылок и задал еще один вопрос, на всякий случай. – А что за гость у вас, уж простите за назойливость? Это мыслимое ли дело: столь изрядно приготовленную пищу – да не отведать!
– Нэрриха, – скривился тощий, быстро сотворил знак стены и кивнул, заметив, как дрогнуло лицо «паломника». – Нелюдь, вот те знак! Божье ли дело: еретик явился в обитель, был принят, месяц жил в святых стенах… Благодарение Мастеру, хоть уезжает до праздника, покуда особо слух не разошелся.
– Настоящий нэрриха? – поразился Кортэ, и с сомнением покосился на тощего. – Уж не Кортэ ли?
– Мастер миловал, – вздрогнул тестомес. – Рыжий черт беснуется в столице. Наш-то нелюдь посмирнее, иной раз даже и здоровается. Пьет мало. Погромов не чинит. – Работник огляделся, шагнул ближе и шепнул в самое ухо гостю: – Только лучше бы пил. Нечистое с ним дело, ох, нечистое. Может, грех за ним великий…
Тестомес замолчал, осознав, как много сболтнул лишнего. Отвернулся, сгреб монеты и жестом указал на дверь – иди, кончен разговор. Кортэ посопел, вроде бы огорчившись. Для порядка спросил, нет ли ему, паломнику, какой несложной работы. Выслушал ожидаемый отказ. Еще чуток потоптался, двинулся к двери и уже выходя, уточнил:
– Этот… нелюдь, он уезжает? Уж до чего конь красив, глянуть радостно, а на ходу он и того, ну, значит, складнее и краше…
– Утром из обители явились сэрвэды, передали свиток. Видно, погнали еретика из святых мест, одумались, – кивнул тестомес, не дожидаясь завершения смутно выстроенного вопроса. – Он и приказал, значит, коня… А едой побрезговал. Ругался… твердил, рыжий столичный черт к эдакой гадости не притронется. И ему, значит, тоже не хороша.
– К святым камням-то пускают в полдень?
– Самое время налаживаться в путь, – успокоился тестомес, приметив смену опасной темы, и махнул в сторону обители. – Уже врата открыли, вон – звон пошел, на проповедь собирают, значит.
– Пойду, – решительно молвил Кортэ, сотворил знак замкового камня и прощально поклонился. – За пищу благодарствую, да будут крепки стены вашего дома.
– Воистину, – привычно отозвался тестомес.
Вороной скакун все еще переминался у коновязи, скучал, гонял мух небрежно расчесанным хвостом. Пыльная шкура не давала настоящего блеска, копыта были заляпаны плюхами полужидкого навоза. Кортэ прищурился, с раздражением оглянулся. Если бы конюх так плохо ходил за Сефе, быть бы тому конюху нещадно битым. Однако – не время распускать руки, отстаивая чужую лошадь. Куда важнее держаться тихо и думать. Кто из нэрриха мог жить в обители у чернорясников? Уж конечно не Оллэ. Из пяти иных сыновей ветра, часто наведывающихся в Эндэру, трое не связались бы с отдаленной обителью ни за какие деньги: найм для них серьезное решение, а чернорясники – сомнительный напарник. Нэрриха всегда говорят напрямую с патором или его представителем, доверенным грандом. Неплохо знакомый по давнему общему найму сын зимы – пятый круг, северный ветер, навязчивый страх перед покушениями – тот слишком брезглив, он не остановился бы в убогом рассаднике блох и клопов.
Остается неупомянутым совсем простое, даже слишком очевидное имя, первым пришедшее на ум и принадлежащее неразборчивому в привязанностях недорослю второго круга, к тому же обладателю вороного коня. Только Виону полагается как раз теперь целовать следы и смиренно нести походный мешок несравненного учителя – Оллэ. Внимать мудрости сына шторма, подражать ему в каждом жесте, тем более Вион посмел выбрать себе прозвище «сын шторма», прямо копируя Оллэ, что не только не принято, но даже и неприлично, зато выдает с потрохами степень завистливого благоговения… Все это не вяжется с догадками! Зачем Виону сидеть в глуши и поминать через слово «рыжего черта Кортэ» – то есть выказывать ревность, часто предшествующую у недоумков попыткам набиться в попутчики и даже ученики?
– Мало мне головной боли с внезапной славой, – отчаялся Кортэ, опасливо косясь на вороного и все быстрее шагая прочь от гостерии, к обители, а точнее – к лощине, способной скрыть путника. – Учить предателя, обманувшего малышку Зоэ? Как же! Да я отродясь никого не учил, Мастер миловал. Сам ищу, кому бы сесть на шею и свалить в довесок свои вопросы. Мне требуется трезвый, мудрый собутыльник… тьфу ты, собеседник!
За спиной, на приличном удалении, защелкали копыта. Не оборачиваясь, Кортэ слушал и разбирал: вороной двигается неторопливым шагом, его хозяин бредет рядом, бухает подкованными башмаками по звонкой дороге, почти каменной в нынешнюю сухую погоду. Ветер нехотя слушается владельца скакуна, которому отчетливо не хватает опыта даже для беглого осмотра окрестностей.
Тропка ползла к обители путем извилистым, как помыслы грешника, Кортэ брел и не спешил, вслушиваясь. Подковы и башмаки щелкали все тише: молодой нэрриха удалялся от обители. И, если он намеревался двигаться подобным способом, до столицы ему добираться – много дней… Странно.
– Или сошел с ума я, или чернорясники, – буркнул Кортэ, все более недоумевая. – Ловить нэрриха с помощью иного сына ветра – дело обычное… Но я старше и опытнее, значит, засада заведомо слабая, это раз. Рыжий Кортэ сейчас, если не слепые за ним следят, пьет в «Курчавом хмеле», или я вовсе зря срезал усы – это два. Наконец, встретив наемного олуха, я-то не изменю планов, но заставлю его подчиниться, и вдвоем мы еще вернее перебаламутим гнездо здешних злодеев… Так в чем хитрость?
Кортэ почесал зудящую кожу возле губ. Упрямо мотнул головой и пошел к обители, уже понимая, что в выбранном пути нет ни смысла, ни пользы. Сын тумана запоздало задался вопросом: что вообще он намеревался делать, добравшись сюда? Первый и явный ответ прост: он желал весело гулять и драться, раз в столице все знают в лицо и более не выстраиваются в очередь за тумаками. Получается, названная дону Вико причина поездки в сознании ловко подменилась более сложной задачей, занятной для драчуна Кортэ лично…
Или он намеревался совместить развлечение с делом, шумно вторгнуться в чужую обитель, крепко придушить настоятеля, разукрасить синевой всех оттенков рожи служителей и сэрвэдов… Так просто и нелепо! Но разве тайны – настоящие, весомые – посильно выбить из тени на свет кулаком, пусть и крепким? Хотя, покидая столицу, можно ли было предположить существование заговора и тем более его размер? Он ехал чудить, будучи уверенным, что сама причина – мелкая и вздорная.
Подслушав ночной разговор, почуяв кожей удушающее безветрие, Кортэ теперь не сомневался: он нащупал в мирной и вроде бы благополучной Эндэре заговор, причем опасный. Басовитым голосом были упомянуты патор и семья Коннерди. Настораживал и способ общения, намекающий на то, что служители Башни допустили далеко не божье дело. Вдобавок нанят, если верить осторожному предположению, нэрриха… Загадочная пустота, как заверил тестомес, не первый раз висит в лесу и прячет нечто важное от внимания ветров. Получается, орден Зорких погряз в заговоре весьма глубоко: по тайным тропам скачут гонцы, вооруженные люди беспокоят деревню, да и настоятель в обители сменился слишком уж кстати.
– Гляну сам, а тогда уж решу, – уперся Кортэ, продолжая двигаться к обители.
Шел он по тропке, не меняя направления и не останавливаясь просто потому, что внезапно ощутил пустоту, куда худшую, чем ночная, и пробовал сохранить хотя бы остатки былой уверенности в замыслах и расчетах, в себе самом. Увы… Оказывается он, нэрриха четвертого круга, проживший почти два века в мире людей, не понимает, как без синяков и крика вмешаться в серьезные дела этих самых людей? И тем более – как сделать хоть что-то, не причиняя вреда близким. Впервые за много лет у него есть эти самые близкие. Те, кто дорог сердцу. Те, кто делает сильного, ловкого, почти бессмертного и неописуемо богатого Кортэ – уязвимым.
До столицы, где осталась Зоэ, скакать или бежать два дня. А может, он вообще зря покинул Атэрру так спешно? Вдруг надо именно теперь всё бросить и мчаться на выручку малышке?
До долины Сантэрии добираться и того дольше, дней двенадцать, и это – загоняя коней и без скупости покупая новых. За невысоким перевалом совсем один и без поддержки – Энрике, презираемый орденом Зорких за то, что чернорясники вслух объявили «ересью и предательством интересов святой веры». Энрике, единственный служитель и смотритель новой и пока что не всеми признанной святыни – острова Отца ветров. Средоточия чуда, равного схождению священного огня, – так утверждает патор Факундо, рискуя и жизнью, и саном, и добрым именем. А еще в долине живет Хосе, совсем юнец, просто друг – но разве этого мало, чтобы за него болела душа?
– Оллэ, старый мудрюк, как же ты ловко отсиживаешься в кустах со своей гнилой мудростью, – зашипел Кортэ, распаляясь и кипя злостью. – Тут гнусь зажирает людей заживо, а тебе и дела нет! А кого мне еще спросить: что за пустота гноит лес, как можно обмануть и оглушить ветер? Ты знаешь, ты все знаешь… но молчишь равнодушнее святых, намалеванных на потолке и пялящихся одинаково умильно и на грешников, и на праведников.
Продолжая внутренне бурлить, Кортэ замедлил шаги, даже остановился. Вздохнул и старательно уставился в пыль, вынуждая шею гнуться, выказывая смирение хотя бы своим видом.
Перед воротами было пусто. Немногочисленные паломники и нищие уже внимали полуденной проповеди. Три служителя в потрепанных черных рясах подпирали стену и лениво переговаривались, поглядывая то на двор, то за ворота, на дорогу. Бредущего мимо Кортэ не удостоили и самым малым вниманием, тем подтвердив успех его маскировки. Нэрриха, старательно кряхтя и прихрамывая, протащился через двор. Отметил, что оседланных лошадей у коновязи нет, вооруженных людей не видно, а весь дозор на стенах составляют два старика, они как раз теперь разбрасывают хлебные крошки с таким блаженным и важным видом, с каким в столице бросают в толпу монеты, празднуя именины наследника.
Внешний храм, открытый для паломников, понравился Кортэ с первого взгляда. Невысокое строение, сразу видно: старинное. Прилепилось к обомшелой скале, дверь узкая и низкая, как щель. Первый же шаг через высокий порог погружает в полумрак, прохладу и отрешенность от суеты мира. Масляные лампады чуть вздрагивают подле стены, у первого камня кладки. На скромном возвышении в одну стертую щербатую ступень стоит, опираясь на посох, пожилой и на редкость мирно выглядящий служитель. Проповедь он читает не по-столичному, без надрыва и показного усердия. Нет у старца ни усыпанного каменьями символа первого камня, ни дорогущей книги в золотом окладе. Служитель неторопливо разговаривает вслух – то ли сам с собою, то ли с собравшимися. И не выглядит огорченным малочисленностью паломников, и не требует через слово жертвовать на храм…
– Каждый вытесывает основу для кладки личной жизненной башни делами и помыслами, – чуть прикашливая, рассуждал служитель. – Одни берут мягкий камень – песчаник – в работу, себя жалеючи, себе потакая. Иные вовсе норовят сидеть без дела да после в один миг насыпать фундамент из песка, бездумно доверяя последнему дню и случаю главное дело жизни, смысл её… А кого тщимся обмануть? Только себя одних… По делам нашим и воздаяние грядет. Кто песок грёб, тот и останется вязнуть в песке. Кто песчаник тесал, создаст слабые ступени, до срока они рассыплются. Лишь усердные воздвигнут всход, столь высокий и прочный, чтобы дать доступ к порогу вышнего…
Старик вздохнул, слегка прикашливая, отвернулся, зажег от одной из лампад тонкую восковую свечу и установил её в углубление на первом камне. Поклонился, зашептал едва слышно «отдание почести», высоко ценимое Кортэ. Завершив молитву, старец обернулся, благословил всех и удалился.
Нэрриха дождался, пока паломники прошаркают к выходу, пока угаснет шум шагов и голосов, а затем уляжется и душевный непокой. Только тогда нэрриха приблизился к древней стене, тронул первый камень. Постоял, озираясь и чувствуя себя самым нелепым из пройдох: золото жжет ладонь, свое золото – а достать его почти невозможно! Откуда у бродяги достаток? Между тем, старому храму хочется отдарить сполна за согретую душу… По совести рассуждая, не только за тепло! Гнет тяжестью стыд и перед проповедником. Кого собирался избивать шумный дон Кортэ, покидая столицу? Этого вот немощного старика, горячо верующего и готового искать в чужой душе и малую искру – даже если на проповедь явится всего один паломник?
Последний раз воровато оглянувшись на щель входа, Кортэ ссыпал горсть золота под первый камень, погладил глянцевый прохладный блок, до стеклянной ровности заполированный прикосновениями. Успокоено вздохнув, Кортэ улыбнулся, поклонился и пошел к выходу.
Солнце после сумерек храма ударило яростно, ослепило раскаленным добела жаром дня. Пришлось на ощупь отыскать место и сесть, привалившись спиной к кладке стены. Двор обители оставался по-прежнему тих, только птицы гомонили, хвалили служителей за щедрость хлебного подношения.
– Некоторые полагают волков грешными уже потому, что те желают отведать баранины, – негромко молвил рядом голос проповедника. – Между тем, урожденная природа не грех. Грех – неуемная жажда, вынуждающая при сытом брюхе резать все стадо, до последнего ягненка.
Кортэ смущенно пожал плечами, поднялся и поклонился, как следует. Полтора года жизни в обители научили соблюдать правило приветствия. К тому же уходить, не повидав старца еще раз, не хотелось, и Кортэ втайне обрадовался неслучайной встрече.
– Что, сразу видно, что я – волк? – буркнул нэрриха, поцеловав простой серебряный перстень и получив благословение.
– Так и я не овца, – повел бровью старик. Он, кряхтя, устроился рядом, на скамеечке, принесенной расторопным юным сэрвэдом. – Возраст берет свое, клыки выпали, шерсть повылезла, а повадки-то сразу вижу, на себя примеряю… Орден Зорких не таков, как мнится многим. Это по молодости братья жаждут сгребать души в костер веры – вилами. И я греб, грешен. Глядел на пламя, а того не ведал, что создаю лишь страх, а страх – он еще не вера… Или уже не вера. Теперь вот из сырых углей по зернышку добываю огонь. Хлопотно это, трудно, а все одно, пользы поболее, чем от иных затей. Ты с чем пришел, оборотень? Не рычи, что вижу, то вижу, не в своей ты шкуре, а только явился сюда сам… и значит, твой кривой путь выведет тебя к пользе и душевному благу.
– Как же, выведет… С чем я пришел? – усмехнулся Кортэ, глядя мимо собеседника, в сторону ворот. – Сам уже не понимаю, с чем и зачем. Не то я вижу, чего ждал.
– Первый настоятель древнего храма в горах избрал для нас имя Зорких потому, что полагал природу зрения исключительно сложной. Есть то, что доступно глазу. Но есть и иное, тайнописью внесенное в книгу души. Ты пришел в обитель ради явного, но чудо состоялось, и ты начал примечать сокрытое… так я разумею, – тихо молвил старик. Иным тоном уточнил: – Золота довольно ли оставил себе на дорогу?
– Конечно… Ловок ты подглядывать.
– Это ты неловок таиться, – рассмеялся старик. Покосился на ворота и тише добавил: – К обеду возвернутся здешние молодые волки. Спрашивай, что хотел и иди своей дорогой, мирный паломник. Новый-то настоятель, он пока что вилы предпочитает, горяч еще. Или выжил из ума… уже. Не разберу, мне свои грехи застят взор.
– Что у вас…
– Погоди, – отмахнулся старик. Покачал головой и глянул на Кортэ прямо, так, что стал виден выцветший, почти белесый тон его собственных глаз. – Не умеешь ты спрашивать. Ну какое тебе дело, гость случайный, что у нас творится? Помогать станешь? Нет. То-то и оно… Давай я сам отвечу тебе то, что следует по моему разумению. Коротко отвечу, запоминай. Беречь надобно смутное и сложное дело нашего патора, за то молюсь ежедневно. Еще прибавлю – это тебе, для души: хорошо ты слушал в храме, хоть и явился не в срок. Так скажу… ходят люди, вздыхают, шепотом поминают тьму, зажигают лампады, смягчают тени – но все одно, страх в них велик. А что есть тьма? Только слово. Все настоящее в нас, внутри. У всякого и тьма своя, и свет. Ни отнять нельзя, ни влить извне, покуда нет готового вместилища. Сосуд же для тьмы и света человек приготовляет сам. Лишь плясуньи, так мне думается, по бабьей глупости одни сосуды бьют в осколки, а иные наполняют, иногда не брезгуя и мутными источниками, черпая без души и дозволения.
– Ничего не понял, – признался Кортэ. – Кроме того, что дорога моя выложила петлю и теперь ведет в столицу.
– Может, и так, – старик с некоторым сомнением пожевал губами.
Встал, кряхтя и растирая спину, сокрушенно покачал головой, перехватил посох и побрел к воротам. Кортэ проводил проповедника взглядом. Обернулся к сэрвэду, явившемуся унести скамейку.
– Это кто был?
– Черный Убальдо, – отозвался юноша, глядя вслед проповеднику. Опасливо сотворил знак стены и добавил, не в силах сдержаться: – Восьмой раз за месяц является. Спаси нас святой Хуан от гнева пламенного.
– Ты о нем, как о призраке, – заинтересовался Кортэ.
– Сеньор, зря шутите, – шепнул юноша с отчетливой дрожью в голосе. – Отшельник наш строг, и кое-кому с ним лучше и не встречаться.
Кортэ неопределенно хмыкнул, встал и тоже пошел к воротам. Отметил: птицы улетели, их вспугнули вставшие на стене дозором молодые служители. В отличие от стариков, безмятежно кормивших птиц, эти деловито и буднично звякали оружием, перекликались. У ворот заняли места уже не трое – шестеро, и глядели они на нерасторопного нищего бродягу с отчетливым раздражением: иссякло время проповеди, убирайся…
За воротами день улыбался с присущей лету жаркой веселостью. Шелестела трава, лоснилась под лаской ветра. Вытоптанная конными широкая тропа сбегала по холму двумя плавными изгибами. Темная фигура старика обнаружилась неожиданно далеко, отшельник спускался с холма уверенно и споро. Но недостаточно быстро, чтобы разминуться с конными, шумно и кучно скачущими от леса.
Кортэ нахмурился, сердито покачал головой и дернулся было ускорить шаг… Вспомнив о разговоре во дворе, тяжело и нехотя выдохнул сквозь зубы. Старец все верно расставил по местам: за спиной – чужая обитель, нет у рыжего нэрриха права лезть эдаким столичным чертом в здешние тонкие и сложные дела.
Следуя совету проповедника, сын тумана переборол порыв гнева, подобный шквалу чужого ветра. Сопя и вздыхая, побрел узкой тропкой к лощине, как и подобает паломнику, не лезущему под копыта конным служителям. Всадники у любого деревенщины вызвали бы оторопь, они мчались с гиканьем, при полном вооружении.
Взгляд то и дело возвращался к темному, едва приметному штриху вдали – фигуре старика. Взгляд остро и раздраженно изучал всадников, летящим махом, не придерживая коней и не уводя их в сторону ни на волос.
Сделав еще пять шагов, Кортэ сплюнул, смачно выругался, поминая чертей, сосуды, тьму и многочисленных тупых баранов. Добавив несколько слов относительно своих маскировки и выдержки, сын тумана резко свернул на главную дорогу, пошел быстрее… снова выругался и побежал! В душе копилась тянущая неопределенность дурного, готовая лопнуть болью.
Передовой всадник разминулся со стариком в каких-то двух локтях, и лишь потому, что отшельник уклонился ловко, ничуть не старчески. Второй конь пронесся еще ближе и опаснее. Кортэ ругнулся и рванул напрямик, через кусты и заросли! Он мчался, не замечая ям и колючек и понимая лишь одно: ему страшно смотреть на происходящее, но увы, он не успеет ничего изменить. Молодые волки выслуживаются перед своим новым вожаком, они в запале скачки пьяны и бездумны, готовы растоптать старика, неугодного в изменившейся обители.
Пыль мешала видеть толком, как двигается третий конь. Со стены, из-за спины, вскричали протяжно и страшно, тоже осознали: день обманул своей улыбкой, нет в его безоблачной теплоте добра – только горячечный азарт травли. Четвертый конь споткнулся на скаку и покатился через голову, завизжал, забился – и затих.
Пыли стало больше: теперь все верховые старались унять разгоряченных скакунов, закрутить по малой дуге, как можно скорее остановить. В сутолоке общей панической неразберихи Кортэ уже не видел старика и бежал молча, не тратя сил на ругань, выкладываясь так, как давно уже не приходилось.
Пыль висела тяжелым, как сама беда, облаком, прятала худшее. С ходу проскочив под брюхом ближнего коня – бешено хрипящего, с пустым седлом, – Кортэ нырнул вбок и вниз, уходя от удара копыт, перекатился, рывком преодолел последние канны, уже понимая с жуткой и окончательной отчетливостью: опоздал…
Споткнувшийся первым конь предсмертно скреб копытами корку натоптанной земли, хрипел, а его всадник лежал ничком без движения: не успел бросить стремя и покинуть седло, в падении оказался подмят тушей лошади. Дородный служитель замер в немыслимой, извернутой позе, и вряд ли его убило падение – это Кортэ тоже понял сразу, отметив порванное горло и изуродованный затылок. Посох отшельника, повернутый острым навершьем вперед, торчал из груди второго спешенного служителя: опрокинутый навзничь, он мертво, удивленно всматривался в небо… На груди покойника серебрился знак замкового камня в драгоценной гербовой оправе – носить такой дозволялось лишь настоятелю.
Сам старик был тут же, но его Кортэ по-прежнему не мог увидеть: служители сгрудились возле тела и испуганно, как-то ошарашено молчали. То есть – трезвели после удалой скачки…
Нэрриха зарычал, досадуя на помехи, смахнул в сторону одного чернорясника, швырнул прочь второго, распихал прочих. Теперь он наконец смог опуститься на колени рядом с проповедником. Старец еще жил, хотя ему было мучительно каждое вздрагивающее усилие смятых, разбитых ребер. След подковы отпечатался на рясе жутко и точно, во всех подробностях. Над стариком, нелепо и бессмысленно стряхивая пыль с его босых ног, причитал крепкий и смуглый чернорясник. Было странно видеть, как по-детски испуганно дрожат его губы.
– Никто не думал даже… Как же это? Конь понес, он не хотел, не может быть… Вы бы в сторонку, кони-то лютые… Да как же так? Да что же это, Мастер, спаси нас всех, милости прошу…
Кортэ оскалился с тяжелой и злой горечью. Тот, кто мнил себя вожаком в здешней своре, зря счел старика беззубым, даже жалким. Зря пробовал выказать полноту недавно добытой и еще свежей, сладкой на вкус власти, зря норовил растоптать уважение к делу и имени Убальдо. И совсем уж напрасно не побоялся стращать конем старца, обманчиво дряхлого, согбенного. Ведь наверняка – не в первый раз они сошлись на склоне, весьма широком для трех карет – и безнадежно узком для двух недругов. Не в первый раз новый вожак нагло показывал зубы, но теперь уж точно – в последний.