Читать книгу Демон сочинительства. Книга вторая: постмодернизм как зеркало социальной трансформации (Олег Давыдов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Демон сочинительства. Книга вторая: постмодернизм как зеркало социальной трансформации
Демон сочинительства. Книга вторая: постмодернизм как зеркало социальной трансформации
Оценить:

5

Полная версия:

Демон сочинительства. Книга вторая: постмодернизм как зеркало социальной трансформации

Итак, вот он «грустный беби» — найден в воспоминании о тетке, «большая душа» которой вдруг предстает прекрасным уголком Америки: «Я долго смотрю на этот цветущий склон, и вдруг меня посещает уверенность в том, что это не что иное, как душа моей недавно скончавшейся в Казани девяностодвухлетней тетки Ксении».

Душа тетки Аксенова — уголок американской природы. Согласитесь, довольно странное видение. Может даже показаться, что автор так беззаветно хочет укорениться в Америке, так жаждет найти себе почву там (хоть какой-нибудь склон), что впадает даже в галлюцинацию, в самообман. Однако не будем делать скоропалительных выводов. Вспомним-ка лучше еще раз, что в результате репрессий ребенок был лишен родителей, попал в детский дом, а потом переехал к заботливой тетке. Но ведь и взрослый писатель Аксенов был лишен родины и переехал в Америку, каковая «по странной филиации идей» (как выражался Толстой) рано или поздно должна была явиться в его воображении в виде тетки, каковую русская пословица противопоставляет, как известно, голоду.

К тому слою сознания Аксенова, который для простоты мы будем именовать в дальнейшем «тетка», нам еще придется вернуться, а сейчас речь пойдет о проблеме, которая все никак не поддается пониманию нашего автора. «Трудно объяснить все-таки выход этого поколения, так тщательно подготовленного к советской жизни (одни лишь аресты отцов в 1937 году чего стоят!), за пределы советского круга», — пишет он. И объясняет феномен шестидесятничества тем, что шестидесятники в юности по много раз смотрели американские фильмы, заглядывая сквозь них «во внешний мир из сталинской вонючей берлоги», и слушали записанные на рентгеновскую пленку американские песенки. В том числе и «Грустного беби»…


***

Мы уже поняли, какого беби ищет Аксенов в Америке — себя. Увы, кажется, не там ищет. Был ли в Америке мальчик? Разумеется, нет. Что же касается «астрального контура» Америки, возникшего «в воображении нашего поколения», то этим контуром очерчено гораздо более серьезное явление, чем какой-то наносной американизм. Американизм-то просто значок, указывающий на источник творческой энергии (и, одновременно, тяжелой болезни) шестидесятников, а вот о том, что стоит за этим значком, рассказано в романе «Ожог». Правда, рассказано, на наш взгляд, совершенно неудовлетворительно.

Бедный будущий читатель «Ожога»! Ему предстоит продираться сквозь дебри нелепицы, наполняющей текст. Но зато какое облегчение — закрыть, наконец, книгу и насладиться отрадною мыслью, что блуждания в лабиринте бессмыслицы уже позади. Впрочем, в результате мучительной операции чтения мы все-таки кое-что можем извлечь из «Ожога». В основу романа положена немного наивная идея: нарисовать портрет поколения, взяв одного человека и расщепив его на пять самостоятельных индивидов — писателя, ученого, врача, музыканта и скульптора. Из-за этого расщепления в тексте получается невообразимая путаница, однако не прибавляется ни широты, ни глубины. Чтобы не путаться вместе с Аксеновым, мы будем рассматривать этих пятерых как одного — тем более что эти пятеро суть проявления возможностей одного человека, юность которого (единая юность всех пятерых) прошла в Магадане, что довольно подробно и ясно описано в романе.

А вот основное действие разворачивается в начале 70-х годов и до смешного банально — упомянутый единый герой, хороший специалист в своем деле и очень порядочный человек, сильно пьет и дебоширит (разумеется, в компании американского друга), потом попадает в вытрезвитель (что, несомненно, символизирует репрессии против интеллигенции, усилившиеся в начале 70-х). После вытрезвителя герой на некоторое время завязывает с пьянкой (а заодно и с творческой активностью, каковая, несомненно, есть припадение к хмельному Кастальскому ключу), но, в конце концов, опять начинает пить в результата неудачи одного своего творческого начинания.

Это начинание, конечно же, надо понимать как еще одну попытку протеста детей-шестидесятников против отцов-сталинистов. Герой Аксенова формулирует это как «борьбу богов и гигантов» и одновременно заявляет, что это бунт против Крона. Тут читатель с прискорбием замечает, что Аксенов не различает титанов (Крона) и гигантов. Но мы бы не стали придираться к этой мифологической путанице, если бы из-за игнорирования ее в текст романа не вкралась одна очень примечательная двусмысленность. Посмотрим!

Довольно естественно то, что извечная русская тема столкновения «отцов и детей» осмысляется героем как «борьба богов и гигантов». Но то, что участвующие вместе с шестидесятниками в разработке этой антисоветской темы юные музыканты называются как раз «гигантами», настораживает: так с кем же (или против кого?) борются божественные шестидесятники? Неужели — уже вот с этими двадцатилетними начала 70-х? Похоже, что с ними, выступающими пока что вроде бы «в смычке» с шестидесятниками. Однако же видно, что эти молодые — какие-то чуждые, неприятные, циники, в идеалы не верят. Например, на вопрос шестидесятника: «В чем смысл бунта и есть ли в нем смысл?» — они отвечают: «Да он вроде банку взял, гайз!.. А может, ширанулся?» Короче говоря, Аксенов почувствовал, что на сцену выходит новое поколение, которое в будущем доставит шестидесятникам много неприятностей.

Пусть уж Аксенов сам разбирается, какое поколение у него — боги, какое — гиганты, а какое — титаны. На деле-то всякое новое поколение, чтобы утвердиться, должно ниспровергнуть своего Кроноса. Для шестидесятников это тип палача-сталиниста, который, как и главный положительный герой, изображается Аксеновым как бы единым, но при этом расслоенным на множество персонажей. Начало противостояния героя сталинисту возводится к концу 40-х годов, когда поколение шестидесятников начало осознавать себя, слушая американские песенки, глядя американское кино, наблюдая в реальности ужас терзаемых жертв и морды палачей. Точнее, одну морду — сталиниста, который впоследствии будет чудиться шестидесятнику повсюду, но особенно часто — в людях, которые отнимают у него любимую девушку. Эту девушку-жертву (тоже, конечно, многоликую), «девушку мечты», герой когда-то встретил в Магадане, и с тех пор воспоминание о ней мучит его. Вот весь этот комплекс и есть, собственно, «ожог».

Писатель, кажется, думает, что нашел «утраченное время», то есть нашел в юности шестидесятника (конец 40-х годов) тот болезненный нерв, который и делает его (шестидесятника) тем, чем он оказался в начале 70-х, когда началось тотальное наступление системы — противником сталинизма, непонятой творческой личностью, дебоширом и пьяницей и, как следствие, — отъявленным неудачником. Нашел? Какая наивность! Ну, во-первых, тот психоаналитический жанр «поисков утраченного времени», схему которого Аксенов пытается использовать в своем «Ожоге», не применим к целому поколению, а применим только к индивиду. А во-вторых, прустовский герой вспоминает как раз то, что прочно забыто (ибо является скрытой пружиной проблем героя). Все, что находит герой Аксенова в своем прошлом, ему (и герою, и автору) известно уже заранее, до всяких поисков. Это время ни в коей мере не утрачено, так что поиски выглядят немного комично. Аксенов это, конечно же, чувствует и, вероятно, поэтому напускает туману.

Но ведь есть в жизни Аксенова время, которое и действительно как бы «утрачено». По крайней мере, в романах не появляется. Вот там бы по-настоящему и надо искать «ожог» шестидесятничества. Этот страшный ожог, который определил характер всего поколения, был причинен сталинским террором. Ужас 37-го создал саму форму души поколения, рожденного на пороге 30-х годов. Ведь этот ужас — нечто куда более глубокое и фундаментальное, чем юношеские наблюдения, которые только и помнят герои «Ожога». Безотчетный ужас, испытанный в пять-шесть лет, входит в существо человека и становится его натурой. Взрослый человек может и не вспомнить тот младенческих ужас, но это не значит, что ужаса уже нет. Ужас проглядывает даже тогда, когда человек, как мы заметили, отвлеченно рассуждает о кровосмесительстве (с тетей) в далекой Америке.

Психологи говорят, что человек в основном складывается к шестилетнему возрасту и потом только повторяет схемы поведения, усвоенные к этому времени. Это, собственно, и есть судьба. А что было в младенческом возрасте у шестидесятников? Крушение детского счастья, резкий перелом жизни, лишение любимых родителей… Вот где надо искать объяснение феномена шестидесятничества — в младенческой психотравме, которую, конечно, пережили не только те, кто лишился родителей. Сталинский террор наложил отпечаток на всех младенцев того поколения, в удушливой атмосфере тех лет все родились в асфиксии. Получилась удивительно странная генерация верных рабов системы, ненавидящих ее лютой ненавистью. Людей одновременно и укрепляющих систему, и восстающих против нее.

Вот уж что Аксенов изображает отчетливо — так это раздвоенность души шестидесятника. У каждого из пяти его главных героев есть двойник. Причем фамилии этих двойников по сути дела тождественны: Серебро, Серебряников, Аргентов, Сильвестр, Зильберанский. Это единство фамилии понятно — герой-то один. Главный герой неподкупен и честен. Его двойник если и не предает, то, по крайней мере, идет на сотрудничество или компромисс с палачами. Дело доходит даже до того, что герой оживляет умершего палача. Экое иудино серебро! Внутри шестидесятника или рядом с ним всегда есть Иуда. Разумеется, это только схема, извлеченная из романа Аксенова, сами же мы вовсе не думаем, что с шестидесятниками все обстоит так безнадежно. В конце концов, это именно они начали перестройку и довели дело до…


* * *

Вообще-то, люди, пережившие в раннем детстве психическую травму, бывают впоследствии склонны ко всякого рода трагическим коллизиям. Они как бы сами своими руками устраивают себе (а значит, и своим близким) ситуацию, в которой как бы заново переживается тот младенческий ужас, устраивают поминки по той детской травме. Конечно, возможны различные варианты фиксации на травме. Один из них мы видим в романе «Остров Крым».

Вначале попробуем объяснить, в чем там дело. Аксенов как бы ставит мысленный эксперимент: а что если бы Крым не соединялся с материком, а был бы островом, и на него не проник бы большевизм? Рисуется весьма убедительная картина процветания, но весь фокус в том, что ни с того ни с сего какая-то группа влиятельных островитян — все русские, все «одноклассники» (разумеется, поколения Василия Аксенова) — устраивают так, что Крым добровольно присоединяется к метрополии. Поначалу это воспринимается как дикость. Действительно, с какой стати нормальные люди, выросшие в свободном обществе, станут совать свои головы в петлю? Как бы ни был русский человек падок на страдание, все-таки должен быть и предел. Ведь эти крымцы (согласно роману) знают буквально все о совке и, однако, сдают ему свою свободную родину. Ни с того ни с сего предлагают: возьмите нас. Будто сходят с ума, будто темная сила судьбы их толкает. Совсем непонятно.

Единственное объяснение такой несообразности мы находим в том, что герои романа Аксенова, эти свободные «одноклассники», по своей психологии и опыту — советские шестидесятники. Ну что же, каков автор, таковы и его герои. Странная тяга этих героев к неволе однородна с общеизвестным стремлением шестидесятников улучшить советский режим (сделать его чем-то вроде доброй тетушки). Они еще не понимали, что этот режим по природе своей может быть только репрессивным, а иначе, как мы в этом сегодня убедились, он просто разваливается. Разумеется, для шестидесятников «улучшить режим» не означало — «усилить репрессии». Но объективно это «улучшение» могло быть только «усилением». Такова диалектика совка. Вот почему именно свободолюбивый герой «Ожога» оживляет палача.


* * *

Итак, мы немножечко разобрались в том, что такое бунтарь-шестидесятник, постоянный герой Аксенова. В романе «Желток яйца», написанном уже в годы перестройки, этот герой приезжает в Америку и читает там лекции на тему «Советские шестидесятые. Генеральная репетиция „перестройки“?» Из текста романа можно понять, что возвышенная идея шестидесятничества в душе писателя с годами слегка потускнела. Его любимый герой оказывается даже агентом КГБ. Нет, он, конечно, порядочный человек, но во время одной из пьянок, которые так нестерпимо длинно описаны в «Ожоге», его завербовали. Он об этом даже не помнит (во как гудел), но где-то там, в бессознательном, где хранятся впечатления «утраченного времени», память о той пьяной ночи живет и смущает героя. Вы только подумайте, какой мощный символ создает писатель: шестидесятник — бессознательный сексот.

Заметим, что в этом романе герой выполняет не только обычную функцию ангажированного шестидесятника (путешествуя по заграницам, изображать, что культура в Советах свободно процветает). Герой теперь должен выполнить и конкретное задание — выкрасть из «Желтка яйца» (так называется библиотеки одного американского института) дневник Достоевского, в котором описывается его встреча с Марксом. Что касается «дневника», то это беспомощная попытка Аксенова найти объяснение тайны совка — «русские мальчики», мол, познакомились с марксизмом, и вот что из этого вышло. Автор и сам прекрасно чувствует, что эта его задумка не стоит даже желтка выеденного яйца, и поэтому быстро закругляет роман. Все уже наработанные было смыслы пропадают в каких-то тучах, «и пропадающие тучи пропали в пропадании».

Все-таки интересно знать, почему Аксенов в конце своих романов всегда напускает такого туману? Читатель ведь ожидает катарсиса, предчувствует что-то, его интерес как-никак возбужден… И вдруг обнаруживается, что автор уже кончил. Не донеся главный смысл до читателя, погрузился в мягкие облака пропадания, оставил читателя неудовлетворенным. В чем дело? А все очень просто — ведь главный-то смысл скрыт и от самого автора. Автор боится к нему приближаться — там боль, там нарыв, там ожог. Помните, мы говорили, что в «Ожоге» Аксенов использует психоаналитическую схему. Он ищет корень недотепистости своего героя, но находит не то и не там. Он неправильно накладывает схему на историю своей жизни, устанавливает точку начальной психотравмы не на то место, и потому роман оставляет ощущение недоделанности и искусственности. Туманная концовка на всепримиряющем лоне природы не спасает.

Парадокс аксеновской прозы в том, что младенец, лишенный родителей (будущий шестидесятник), в принципе не может понять, что с ним произошло и зачем с ним так поступили. И естественно, этот младенец, живущий в душе писателя, ничего не может сообщить об этом взрослому автору. Вот и получается, что сам процесс письма для него — это как бы хождение вокруг да около. Это приближение к области боли под анестезией непонимания. А как только почувствовал боль, так сразу же бегство — в облака, на лоно природы, в Америку. Или, как мы договорились это называть — к «тетушке». И такое воспроизведение ситуации избавления от травмы осуществляется в каждом романе. Так что дело даже не в текстах самих по себе, а в том, чем является их производство для автора — шагом к главному смыслу и бегством от него. И быть может, в этом вся суть шестидесятничества. Вспомним-ка, например, как проводил свои реформы Горбачев — тоже шестидесятник, но иного пошиба.


* * *

Нам остается поразмышлять еще об одном романе из тех, что вышли на родине после отъезда автора к американской тетушке. Это «Московская сага», начавшаяся в «Юности». Поразительно, но изощренно-туманный Аксенов впал в этой саге в «неслыханную простоту». Прямо «Дети Арбата». Тут дело, конечно, не в том, что слава Рыбакова не дает спокойно спать Аксенову, а просто, видно, наш автор решил попробовать свои силы и в таком вот эпическом жанре. Впрочем, в этом нет ничего удивительного. Нам с вами должно быть уже ясно, что Аксенов всегда писал и пишет только в одном жанре. Он его даже некогда определил, написав текст под названием «Поиски жанра» с жанровым обозначением «поиски жанра». Эти вечные поиски жанра — в сущности, поиски способа говорить о своей запредельной боли.

Точнее, поиски способа уходить от разговора о ней. А в «Московской саге» мы вдруг обнаруживаем прозрачное повествование о довоенном времени, о семействе, в котором на фоне все нарастающих репрессий должен (по нашим прикидкам) родиться шестидесятник… Но что-то тут не так. Ведь если он паче чаяния родится, автору уже никак нельзя будет ограничиться разговором о магаданской юности. Со временем действие должно дойти и до казанского сиротства, до той самой травмы…

Основываясь на биографии Аксенова, можно предположить, что шестидесятник будет зачат некой симпатичной партийной барышней по имени Цицилия от одного «несокрушимого сталинца» и «бескомпромиссного проводника генеральной линии партии». Но вот в последнем вышедшем номере «Юности» «несокрушимый сталинец» уже арестован, Цицилию вот-вот посадят, а зачат ли младенец? Может, и зачат, но только читателю об этом пока ничего не известно. А может, и нет, и тогда автор намерен опять уклониться от болезненной темы.

У нас под рукой нет продолжения аксеновского текста, да и нет в нем нужды. И так уже видно, что по мере приближения к рождению шестидесятника и к его травме перо автора так и хочет пуститься блудить, мутить существо дела. «Московская сага» грозит превратиться в «Жизнь и мнения Тристрама Шенди». Это и есть истинное продолжение «Саги» — что бы там Аксенов дальше ни написал.

Март 1992

И МАЛЬЧИКИ КРОВАВЫЕ… Кронические терзания Дмитрия Галковского

Когда премудрый, но несведущий Эдип на распутье дорог, защищаясь, ударил посохом своего отца прямо в лоб и убил его, а затем, ловко решив загадку сфинкса, женился, по неведению же, на собственной матери и таким образом воцарился в Фивах, — он, по сути дела, участвовал в ужасной предвечной мистерии смены поколений. Современные эдипы, ратоборствуя против славного поколения шестидесятников, участвуют в той же мистерии. Только трагедия разыгрывается не на распутье дорог, а на газетных разворотах. И ничего не попишешь: процесс запущен, рок неизбежен, эдипы прозреют, чтобы ослепнуть. Но все же неплохо было бы понимать, что наши публицистические выходки — всего лишь непроизвольное подражание древним образцам. Образцам, которые, несомненно, были известны и самому Эдипу, и его несчастному отцу.


НОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ ВЫБИРАЕТ…


Так что же это за образцы взаимодействия поколений, повлиявшие еще на самого Эдипа? Их можно найти, например, в поэме Гесиода «О происхождении богов». Вот что там говорится о самом первом случае столкновения «отцов и детей»: «Дети, рожденные Геей-Землею и Небом-Ураном, // Были ужасны и стали отцу своему ненавистны // С первого взгляда. Едва лишь на свет кто из них появился, // Каждого в недрах Земли немедлительно прятал родитель, // Не выпуская на свет, и злодейством своим наслаждался». Да что же это за безобразие-то такое — с первого шага «ужасные дети» и «нечестивый отец». А мать: «С полной утробою тяжко стонала Земля-великанша». И вот эта милая женщина дает в руки Крона, одного из тех, кого родитель «не выпускает на свет», зазубренный серп — «в место укромное сына запрятав»… Короче: когда Уран, «пылая любовным желаньем», возлег, сын из засады «отсек у родителя милого быстро член детородный».

Увы, таковы первобытные нравы. Ну и конечно, на место кастрированного отца встает его сын, вот этот самый Крон, который немедленно начинает творить безобразия уже над своими детьми: «Каждого Крон пожирал, лишь к нему попадал на колени // Новорожденный младенец из матерна чрева святого». Боялся потомства. В результате мать, «которую брало неизбывное горе», подала ему вместо новорожденного Зевса камень, завернутый в пеленку. И Крон проглотил, не подавился. А младенец спасся на Крите, возмужал и низвергнул отца.

Весьма поучительная история. Из нее следует, что новому идолу либо совсем не позволяют рождаться, либо немедленно пожирают его после рождения. В обоих случаях результаты получаются плачевные: порождающее материнское начало, в недрах которого и завязываются все новые идеи и смыслы, «стихия народной жизни» (если говорить современным языком), — устраивает так, что старый, грозный, жестокий идол-отец, стесняющий жизнь, ниспровергается усилиями сына. Новая идеология, новое поколение богов берет верх. Старое либо лишается производительной мощи, превращаясь в бесплодную мифологическую игрушку, либо ему приходится схватиться с окрепшим в скитаниях новым. Из возвращения блудного сына может получиться эдиповское кровопролитие.

Гораздо гуманней библейские истории. Там нет поколений идолов, пожирающих и кастрирующих друг друга, там есть поколения людей. Но люди уходят «от родства своего, из дома отца своего» примерно так же, как Зевс бежал от ужасного Крона. А иначе — отец принесет сына в жертву своему Богу, как это попытался сделать Авраам. Правда, сын Исаак был заменен овном. Но кстати: этот сын все никак не рождался и родился лишь после того, как почти что столетний отец лишился своей крайней плоти. Как тут не вспомнить гесиодовские ужасы! Ну а сам Исаак? — сцена благословления Иакова: бедный сын подносит отцу трапезу, обложившись звериными шкурами (что надо понимать как символическую замену пожирания Исааком самого Иакова), а потом без оглядки бежит в Месопотамию. Возвращаясь же — борется с Богом отца своего.


НЕТ ПРОРОКА В СВОЕМ ОТЕЧЕСТВЕ


Эта борьба совершенно естественна. Ведь, чтобы мир существовал, он должен воспроизводиться во времени, сохранять свои основные черты в чреде поколений. А жизнь — это поток, в недрах которого накапливаются перемены, и вот она уже не вмещается в старые рамки. Новое входит в противоречие со стесняющими старыми принципами, с традицией, которая на то и традиция, чтобы не дать появиться новому. В материнской стихии жизни (мы видели: именно мать строит козни отцу) назревает потребность освободиться от сковывающей мертвящей власти строгих логических охранительных отцовских установлений, чтобы дать возможность появиться новым, более гибким, менее сковывающим принципам — иной идеологии, модифицированной логике жизни, новому мышлению.

Понятно, что речь идет не о смене биологических поколений, но о смене идеологий, поколений идолов. Тут старое особенно яростно противится новому и если уж дает ему родится, то сразу и пожирает, усваивает, старается сделать похожим на себя. «Дети» приносятся в жертву «отцам». Иногда, впрочем, «детям» удается спрятаться, и тогда, окрепнув вдали от родительских влияний, они имеют шанс воплотиться. Но — только шанс. Сыну, вернувшемуся из спасительного путешествия, предстоит еще схватка с закосневшей традицией, со всей смысловой стихией общества, в котором он родился, с той знаковой системой, которая его воспитала и которая, следовательно, является частью его бунтующего существа. Схватка с собой. Вернувшийся Зевс воюет с титанами, Иаков борется с Богом отца своего, Эдип разгадывает загадку Сфинкса. А в результате дети (их новые принципы) либо гибнут, либо совершают отцеубийство (ниспровергают традицию). Либо находятся какие-то способы сосуществования отцов и детей.

При всем многообразии конкретных причин столкновения поколений, в разные времена и в разных культурах реализуется по преимуществу какой-нибудь один из только что перечисленных способов взаимодействия старого и нового. И в зависимости от того, какой из вариантов решения проблемы «наследственности и изменчивости» господствует, общество оказывается либо традиционалистски-застойным, либо истерически-революционным (с вошедшими в привычку периодическими переворотами), либо, наконец, развивается нормально, своевременно и гибко реагирует реформами на накопившиеся в недрах его перемены.


КАК БЫЛ «ОПУЩЕН» БАЗАРОВ


Россия всегда была страной традиционалистской. Это отчетливо показывает эмпирия нашей истории. И — что гораздо показательней — об этом же говорят наши мифологические парадигмы, отраженные в текстах классической русской литературы. Собственно, эта литература и есть наша национальная мифология. Мифы, записанные в ней, не только отражают глубинные тенденции нашего общества, но и являются тем магическим кристаллом, глядя сквозь который мы, хоть и неясно, но различаем нашу общую судьбу. И к тому же, читая их, мы незаметно для себя обучаемся схемам «правильного» поведения в этом обществе, научаемся тому, как в нем надо (принято) решать основные жизненные проблемы. В этой литературе нет недостатка в книгах, трактующих конфликт поколений. Самые основательные — «Подросток» и «Братья Карамазовы». Но мы сейчас обратимся к более простому изложению мифа о «русских мальчиках», которых «поканчивают» неразумные отцы.

bannerbanner