
Полная версия:
Людвиг ван Бетховен. Его жизнь и музыкальная деятельность
Вначале занятия его с Гайдном шли очень успешно и отношения их были самые дружеские; они довольно часто видались, и ученик нередко угощал своего учителя шоколадом и кофе. Как ученик Бетховен был очень старателен и прилежен и добросовестно исполнял все предписания своего наставника. Но в нем уже слишком сильно сказывался композитор, с непоколебимой уверенностью опиравшийся на требования своего внутреннего чувства и энергично, ревниво оберегавший от постороннего влияния все проявления этого чувства. Он хотел видеть в Гайдне учителя, а не цензора и критика своих сочинений. Понятно, что при таких условиях и при грандиозном упрямстве Бетховена у него должны были происходить нередко недоразумения с учителем. Беспокойный ученик стал скоро подозревать Гайдна в небрежном отношении и неискренности. Но до поры до времени он скрывал свое неудовольствие, продолжая усердно готовить уроки и угощать учителя кофе и шоколадом, пока одно случайное обстоятельство не подтвердило его сомнения.
К числу самых ранних знакомых Бетховена в Вене принадлежал пианист и композитор аббат Гелинек, которого Бетховен часто посещал, у него в доме Людвиг познакомился с известным композитором Шенком, сильно заинтересовавшимся его занятиями у Гайдна. Бетховен горько жаловался Шенку, что совсем не идет вперед и что его знаменитый учитель слишком занят, чтобы относиться с должным вниманием к ученику. Через несколько дней Шенк встретил Бетховена, возвращающегося от Гайдна с тетрадкой задач под мышкой. Шенк выразил желание просмотреть эти задачи и нашел в них много ошибок, не исправленных Гайдном. Это открытие привело Бетховена в страшное негодование, и он решил немедленно прекратить уроки у Гайдна. Друзьям насилу удалось уговорить его не приводить в исполнение этого намерения и подождать, пока не представится для того удобный предлог. Вскоре Гелинек переговорил с Шенком и просил его, от имени Бетховена, заняться с ним вместо Гайдна. Шенк согласился под условием, чтобы занятия были бесплатными и чтобы Гайдн ничего о них не знал. С этих пор Шенк стал настоящим руководителем Бетховена, хотя этот последний аккуратно являлся к Гайдну и показывал ему исправленные Шенком задачи, которые он всякий раз переписывал начисто, чтобы не возбудить в учителе каких-либо подозрений. Можно себе представить, в каком настроении духа он приходил к своему “наставнику”. Когда Гайдн однажды выразил желание, чтобы Бетховен на своих сочинениях прибавлял к своему имени “ученик Гайдна”, то он ни за что не хотел этого сделать и часто повторял потом, что хотя и занимался с Гайдном, но ровно ничему у него не выучился. Неудивительно, что и скромный, добродушный Гайдн называл своего строптивого ученика не иначе как “великим моголом”, революционером и атеистом.
Вскоре произошло событие, еще более охладившее их отношения. В доме одного из лучших друзей Бетховена, князя Лихновского, исполнялись только что написанные молодым композитором три трио ор. 1. В числе приглашенных первое место занимал Гайдн, мнения которого ожидали с величайшим интересом. Трио были сыграны и произвели на всех сильное впечатление. И Гайдн отозвался о них очень одобрительно, но посоветовал не издавать третье (C-moll). Бетховена это замечание очень поразило, так как он именно это трио считал своим лучшим произведением. Он сейчас же решил, что Гайдн ему завидует и интригует против него, и воспользовался первым предлогом – путешествием Гайдна в Лондон, – чтобы навсегда прекратить свои занятия с ним. Но его личные отношения к Гайдну как к учителю и человеку не повлияли на его поклонение ему как великому композитору. Даже на смертном одре он с умилением говорил об этом “великом человеке”.
После Гайдна Бетховен занимался в течение двух лет у знаменитого теоретика Альбрехтсбергера, у которого прошел курс контрапункта, фуги и канона, и у известного композитора Сальери, заклятого врага Моцарта, у которого изучал курс драматической музыки. О его отношении к этим двум учителям конкретно ничего не известно. Современники говорят, что как Альбрехтсбергер и Сальери, так и Гайдн очень высоко ценили Бетховена, но были совершенно одинакового о нем мнения: они утверждали, что ученик был до того упрям и своеволен, что до многого, чего не хотел признавать во время учения, должен был потом доходить путем горького опыта. Из своих учителей Бетховен только к Шенку сохранил теплое чувство, хотя позже почти никогда с ним не виделся. Через 30 лет он однажды встретил его на улице. Вне себя от радости Бетховен схватил его за руку, увлек в ближайшую гостиницу и заперся с ним в комнате. Здесь он стал изливать перед ним свою душу. Сначала жаловался на разные несчастья и пережитые невзгоды, затем разговор перешел на их давнишние совместные занятия, причем великий композитор неудержимо смеялся, вспоминая о том, как они “надули папашу Гайдна”, да еще так, что тот ничего не заметил. Затем Бетховен, стоявший уже на вершине своей славы, осыпал скромного Шенка выражениями благодарности за выказанное им в то время участие и дружеское содействие. Прощание их было трогательно, точно они расставались на всю жизнь; и действительно, после этой встречи Шенк и Бетховен больше не виделись.
Ясно, что теоретические занятия мало способствовали достижению Бетховеном той грандиозной высоты, на которой он стоит, и что он своим учителям всего менее обязан необыкновенным развитием своей творческой мощи. Он сам себя учил, воспитывал и укреплял постоянным углублением в себя и неутомимой работой. В первых сочинениях Бетховена, относящихся к этому времени, видно уже такое мастерство во владении всеми средствами искусства и такая уверенность во внешних формах, что приходится удивляться, как ему в голову могла прийти мысль сесть снова на школьную скамью. Но именно это смирение по отношению к своему великому призванию ярко характеризует великого человека, без которого не было бы великого художника.
Неизмеримо большее значение, чем все учителя, имели для Бетховена та кипучая музыкальная жизнь, в которую он попал, и тот обширный круг знакомства среди аристократического мира, где его всегда принимали очень радушно, несмотря на некоторые не совсем приятные для окружающих черты его характера. Но неотразимая мощь его гения, какое-то необъяснимое обаяние всей его личности, а также возрастающая его слава как замечательного виртуоза заставляли прощать ему многое, и он непринужденно и самостоятельно, как равный среди равных вращался в кругу знатных аристократов. Врожденное чувство свободы и равенства, сильному развитию которого содействовали веяния времени, вызывало у него иногда, благодаря необузданной, увлекающейся натуре, такие выходки, которые едва ли были бы прощены кому-нибудь другому. О подобных выходках мы услышим не раз. Тем не менее его не только терпели, но он скоро стал баловнем своих аристократических друзей, из которых многие сделались его поклонниками и имели решающее влияние на его жизнь и даже на его музыкальную деятельность.
Одним из известнейших домов, которые посещал Бетховен, был дом барона ван Свитена, восторженного поклонника Баха и Генделя. Барон сам сочинял симфонии, по выражению Гайдна, “такие же чопорные, как он сам”, и основал в Вене музыкальный кружок, который исполнял сочинения его любимцев. Во всем, что касалось музыки этих двух композиторов, он был ненасытен. И в отношении его к Бетховену сквозит некоторая корысть; он ценил в нем преимущественно удивительного виртуоза, и мы знаем, что ван Свитен после часто происходивших у него музыкальных собраний никогда не отпускал Бетховена домой, не заставив его сыграть нескольких фуг Баха “вместо вечерней молитвы”, как он выражался. Нередко он присылал за ним нарочно и заставлял его ночевать у себя, чтобы иметь возможность до поздней ночи предаваться своей неизлечимой музыкальной мании. Хотя подобные отношения не могли доставлять Бетховену особенного удовольствия, но часы, проведенные у ван Свитена за творениями Баха и Генделя, оставили в нем глубокий след. Он выразил свое внимание ван Свитену посвящением ему своей первой симфонии (ор. 21, 1800 год).
Гораздо более отрадным было для Бетховена пребывание в доме князя Лихновского, ученика и друга Моцарта. Бетховен называл его своим “искреннейшим другом, самым испытанным из всех”, и бывал принят в доме князя с распростертыми объятиями; ему не только прощали все неровности характера, но даже находили особую прелесть во всех своевольных выходках эксцентричного молодого человека. Он пользовался особенным расположением княгини Христины, не чаявшей в нем души и всегда умевшей отстоять своего любимца у более строгого князя. “С истинно материнской любовью и заботливостью, – говорил потом Бетховен, – относились ко мне в этом доме; княгиня лучше всего желала бы поместить меня под стеклянный колпак, чтоб ничто недостойное не могло коснуться меня”. Княгиня и князь, оба отлично играли на фортепиано, но еще выше в этом отношении стоял брат князя, граф Мориц Лихновский, также ученик Моцарта и в продолжение всей своей жизни восторженный поклонник и преданнейший друг Бетховена. Сам князь разучивал произведения Бетховена и старался своим исполнением показать молодому композитору, которого нередко упрекали в слишком большой трудности его сочинений, что ему нет необходимости менять что-нибудь в стиле своих произведений.
Раз в неделю у князя играл струнный квартет с превосходным скрипачом Шупанцигом во главе. В игре принимал иногда деятельное участие молодой любитель Цмескаль, один из преданнейших почитателей Бетховена. Здесь впоследствии немедленно исполнялись все новые сочинения Бетховена, причем исполнители, разделявшие энтузиазм хозяев по отношению к молодому композитору, играли с большим увлечением и старанием. Замечания их он охотно выслушивал и всегда принимал к сведению. В доме князя собирался весь музыкальный мир Вены, что немало способствовало быстрому распространению известности молодого музыканта. Здесь же он поражал слушателей тем изумительным искусством импровизации, о котором мы уже говорили выше.
Другим домом, имевшим важное значение в жизни Бетховена, был дом русского посла в Вене, князя Андрея Кирилловича Разумовского. Последний был сам отличным скрипачом и особенно любил камерную музыку. Когда у князя Лихновского прекратились вечера, то квартет Шупанцига стал собираться у князя Андрея Кирилловича. Ему посвящены квартеты ор. 59, известные среди музыкантов под названием “квартетов Разумовского”.
Большого друга имел Бетховен и в лице молодого князя Лобковица. Он был очень хорошим скрипачом и таким страстным любителем музыки, что в 20 лет истратил на нее все свое огромное состояние и совершенно обеднел. С Бетховеном у них бывали нередко жестокие ссоры, которые, однако, только укрепляли их дружбу.
Таковы были первые почитатели бетховенского гения, благодаря влиянию и преданности которых слава его распространялась с поразительной быстротой. После трехлетнего пребывания в Вене он пользовался там уже громкой известностью, а участие его в концертах очень ценилось. По поводу его первого выступления перед большой публикой в “академии”, данной его учителем Сальери (1795 год), Вегелер припоминает следующие факты:
“Бетховен должен был выступить в этой “академии” со своим первым концертом (ор. 15). За два дня до срока концерт был еще не готов. Только вечером этого дня он окончил последнюю часть, причем писал при страшных коликах в желудке, которыми страдал часто. Я старался, как мог, облегчать его страдания домашними средствами. В передней сидели четыре переписчика, которым он передавал каждый исписанный лист отдельно. На следующий день на репетиции оказалось, что фортепиано настроено против духовых инструментов на полтона ниже. Бетховен велел немедленно перестроить струнные инструменты, а сам сыграл свою партию на полтона выше”.
Бетховен имел, как всегда, огромный успех. Вскоре он выступил, также с громадным успехом, в большой “академии” другого своего учителя – Гайдна.
Это время было очень деятельным в жизни Бетховена. В качестве пианиста, композитора и учителя он был завален работой. Его материальное положение благодаря этому обстоятельству тоже было хорошее. “Мне живется хорошо, – пишет он, – и, могу сказать, все лучше и лучше. Мое искусство приобретает мне друзей и уважение. Чего же мне еще нужно?”
Однако, несмотря на то что им было написано и издано уже немало сочинений, он пользовался славою больше как виртуоз, чем как композитор. Сочинения его имели успех только среди небольшого круга друзей и поклонников.
Вне этого круга на них смотрели с недоверием, а все проявления в них его индивидуальности, уже тогда пытавшейся прорваться сквозь установившуюся условность музыкальных форм, вызывали даже враждебное отношение. Австрия в то время стояла далеко в стороне от охватившего другие страны движения; в ней все обстояло так покойно и благодушно, как будто вообще на свете ничего важного не случилось. Это настроение выражалось во всем, между прочим и в отношении к искусству. Страстная сила и смелость бетховенской музыкальной речи представлялась благодушным венцам чем-то чудовищным и непонятным. Это, конечно, сильно раздражало и волновало Бетховена; он громко жаловался на изнеженность, инертность австрийцев, на отсутствие в Вене настоящей жизни, как он ее понимал: “Сила есть мораль человека, – говорил он, – который хочет отличаться от других; и это моя мораль”. И он решил посмотреть, не найдет ли отклик его “мораль” на суровом севере, в том государстве, которое недавно так доблестно проявило свою силу. Он отправился в Берлин.
Но Бетховен обманулся в своих ожиданиях; в столице Фридриха II он не только не нашел той “силы”, которую искал, но встретился там со страшной испорченностью нравов, прикрывавшейся лицемерным благочестием и чувствительностью, что произвело отталкивающее впечатление на ненавидевшего все неестественное и сентиментальное Бетховена. Тем не менее он играл при дворе, имел огромный успех и получил от короля предложение остаться в Берлине и поступить к нему на службу, но не принял этого предложения. Ученик его К. Черни рассказывает по этому поводу следующее:
“В каком бы обществе он ни находился, он всегда своей импровизацией производил громадное впечатление на слушателей. Было что-то чудесное в выражении его игры, не говоря о прелести и самобытности его музыкальных мыслей и поразительной их разработке. Когда он кончал такие импровизации, то часто разражался громким смехом и издевался над состоянием, в которое привел своих слушателей. Иногда он чувствовал себя оскорбленным таким отношением. “Ну можно ли жить среди таких избалованных детей?” – говорил он и, как он сам рассказывал, единственно по этой причине отказался от королевского приглашения, последовавшего после подобной импровизации. “Чувствительность прилична женщинам, у мужчины музыка должна высекать искры из души”, – говорил он своим образным языком”.
В Берлине он еще менее нашел то, чего искал в Вене.
Единственное светлое воспоминание осталось у него о знакомстве с “человечнейшим человеком”, принцем Луи Фердинандом, который сам был выдающийся музыкант. Бетховен сделал ему, по его мнению, величайший комплимент, заметив, что он играет не как король или принц, а как настоящий пианист.
Может быть, рыцарски благородный и вместе с тем мечтательный характер принца вдохновил Бетховена при сочинении посвященного Фердинанду третьего концерта (ор. 37, 1800 год). Тогда же Бетховен познакомился с другом Гете, директором “Singakademie”[1] Цельтером и капельмейстером Гиммелем. Об отношениях с последним сохранился очень характерный рассказ, записанный Рисом со слов самого Бетховена:
“Однажды, после того как Бетховен фантазировал, он стал упрашивать Гиммеля сделать то же самое. Последний имел слабость согласиться. Он играл уже довольно долго, как вдруг Бетховен спросил: “Когда же вы наконец начнете?” Гиммель, уверенный, что он фантазировал невесть как хорошо, вскочил со своего места, и оба стали говорить друг другу дерзости. “Я думал, что он только немножко попрелюдировал”, – говорил потом Бетховен”.
Они вскоре помирились, но Гиммель не мог простить Бетховена и отомстил ему злой шуткой. Они некоторое время были в переписке, и Бетховен очень надоедал своему корреспонденту постоянными вопросами о том, что нового в Берлине. Гиммель раз написал ему, что самая последняя новость – изобретение фонаря для слепых. Постоянно витавший в высших сферах и не всегда имевший ясное понятие о самых простых вещах Бетховен страшно заинтересовался этим “великим” открытием и написал Гиммелю, прося более подробных объяснений. Ответ Гиммеля (до нас не дошедший) не только сразу положил конец их переписке, но навлек на Бетховена массу насмешек, так как он с негодованием показывал его своим знакомым.
Бетховен вернулся в Вену совершенно разочарованным в своих ожиданиях и никогда более не покидал надолго своего второго отечества. Здесь, вдали от бешеной борьбы того времени, он всецело отдался тому, что составляло для него жизнь, “как он ее понимал”, – своему искусству.
Глава IV. Eroica
Возрастающая слава Бетховена как композитора. – Сочинения. – Глухота. – Графиня Джульетта Гвиччарди. – “Гейлигенштадтское завещание”. – Настроение. – “Крейцерова” соната. – Героическая симфония, – “Фиделио”. – Характерные случаи и воспоминания современников
“Господам Брейткопфу и Гертелю в Лейпциг[2].
Вена, 22 апреля 1801 г.
Простите поздний ответ на Ваше письмо: я был все время не совсем здоров и завален работой, и так как я принадлежу к числу самых ленивых корреспондентов, то это может служить мне извинением. Что касается Вашего желания издать мои сочинения, то я, к сожалению, в настоящее время ничем не могу быть Вам полезным. Но будьте любезны, сообщите мне, какого рода вещи Вы желаете иметь: симфонию, квартеты, сонату и т. д., чтобы я мог сообразоваться с этим; в случае, если у меня окажется что-нибудь подходящее, я буду очень рад услужить Вам. У Молло здесь издаются восемь моих сочинений, у Гофмейстера в Лейпциге – четыре… Господам рецензентам посоветуйте большую осторожность и сдержанность, особенно относительно произведений молодых авторов; иначе это угнетает многих и мешает им идти дальше. Что касается меня, то хотя я весьма далек от мысли считать себя совершенством, но нападки Ваших рецензентов на меня были до того унизительны, что я даже не мог на них рассердиться, отнесся к ним совершенно покойно и решил, что они в музыке ничего не понимают. Тем более я мог оставаться покойным, что отлично вижу, как прославляются люди малозначительные и наоборот. Но – pax vobiscum (мир вам) – я никогда ни единым словом не коснулся бы такого вопроса, если бы Вы сами этого не сделали.
Когда я узнал сумму сбора пожертвований для дочери бессмертного отца гармонии (С. Баха), то был поражен, как мало Германия выказала участия этой заслуживающей почтения женщине. Это наводит меня на мысль написать что-нибудь в ее пользу и издать по подписке…
Вы могли бы в данном случае быть особенно полезны. Напишите мне, как это поскорее устроить, пока она не умерла. Что Вы должны будете издать это сочинение, само собою разумеется. Бетховен”.
Это письмо, написанное через пять лет после всех жалоб Бетховена на непризнание его сочинений, ярко свидетельствует о совершенной перемене положения великого музыканта. Перед нами уже не виртуоз, старающийся о распространении своих сочинений, но композитор, творения которого печатаются у лучших издателей и к которому за манускриптами обращается одна из самых крупных музыкальных фирм.
Весь тон письма Бетховена, исполненный спокойного достоинства как относительно лестного предложения издателей, так и по поводу резких нападок критики, ясно показывает, что он совершенно овладел собою, сознал вполне свои силы и, позабыв о внешней славе, всецело отдался искусству. Это время было временем непрерывного, упорного труда Бетховена над своим внутренним миром. Он жил эти годы только в своем искусстве, ни одно внешнее событие не отвлекало его от сосредоточенного напряжения. “Я живу только в моих нотах, и чуть готово одно, – принимаюсь за другое. При моей теперешней работе я пишу три-четыре вещи сразу”, – сообщает он Вегелеру. Его материальное положение было очень хорошо. И трогательно видеть, как он спешит помочь всем, кому может, своим искусством. В том же письме Вегелеру он пишет:
“Мое положение очень недурно. Лихновский назначил мне ежегодную сумму в 600 флоринов до тех пор, пока я не получу подходящего места. Мои сочинения приносят мне много, и требований на них поступает столько, что нет возможности их удовлетворить. На каждое сочинение у меня шесть-семь издателей, и даже больше, если б я захотел; со мной не торгуются, я требую – и мне платят. Ты видишь, это недурно; например, если я вижу друга в затруднении, а состояние моего кошелька не позволяет помочь ему, то мне стоит только присесть – ив скором времени он выручен из беды”. И в другом месте: “Как только обстоятельства в нашем отечестве улучшатся, мое искусство будет проявляться только в пользу бедных. О, как я счастлив, что могу это сделать!”
Созданные за это время творения изумляют своим количеством и значительностью. Из них самые замечательные фортепианные сонаты ор. 10, 13 (Pathetique[3]), 14 и 22, скрипичные сонаты ор. 12, третий концерт ор. 37, трио ор. 11, квартеты ор. 18 и, наконец, два произведения, представляющие поворотную точку в его деятельности: септет ор. 20 и первая симфония. Последние два сочинения получили очень быстро известность за пределами Австрии, а первое из них стало до того популярным, что автор вскоре не мог более о нем слышать. Хотя в этих замечательных сочинениях музыкальная выразительность достигла уже высокой степени, однако они относятся скорее к истории музыкального, а не духовного развития Бетховена, они не проникнуты еще тем истинно бетховенским духом, который веет в его последующих творениях.
Но для того чтобы художник предстал во всей своей величине, недостаточно мастерского владения средствами искусства. Необходимо, чтобы в нем совершились те глубокие внутренние процессы, при которых обнаруживается человек во всей своей полноте и которые вызываются только жизнью, непосредственным – радостным или печальным – соприкосновением с действительным миром. Все обстоятельства, сопровождавшие до сих пор жизнь Бетховена, мало касались его внутреннего мира, его необузданной натуры, оставляя по себе хотя часто и сильное, но лишь мимолетное впечатление. Теперь, когда он был совершенно готов как художник, когда он довел до совершенства свою музыкальную речь, необходим был только внешний толчок, чтобы вырвалось наружу и проявилось в неслыханном величии то, что хранилось в глубине его необъятной души.
И такой толчок явился. Но то, что встало перед Бетховеном, заставив его напрячь все свои силы, представляется таким незаслуженным и ужасным, что невозможно подумать о нем без чувства глубочайшего сострадания. Новое, страшное испытание было послано ему судьбой, испытание, перед которым бледнеет все, что он перенес до сих пор: постепенно усиливающаяся глухота, первые признаки которой он уже давно замечал, но старался скрыть от друзей и от самого себя. Теперь она настолько усилилась, что скрывать ее долее сделалось невозможным. Что он выстрадал и как боролся, мы лучше всего увидим из его писем к друзьям, к известному уже нам Вегелеру и молодому Аменде, с которым Бетховен также был в самых теплых отношениях.
“Твой Бетховен, – пишет он Аменде, – живет очень несчастливо, в разладе с природой и Творцом; уже много раз я роптал на Него за то, что Он подвергает свои творения случайностям, через что нередко уничтожаются и разрушаются лучшие намерения. Знай, что мое благороднейшее качество, мой слух очень ослаб. Уже тогда, когда ты был у меня, я заметил признаки этого, но промолчал. Теперь мне стало хуже. Говорят, что это зависит от болезненного состояния моего желудка; что касается последнего, то я совсем выздоровел. Улучшится ли мой слух? Хотя я надеюсь, но едва ли: такие болезни всего менее излечимы. Как печально я должен влачить свою жизнь, избегая всего, что мне дорого и мило… О, как счастлив я был бы теперь, если бы имел прежний слух! А так я от всего должен отказаться, мои лучшие годы уйдут, и я не буду в состоянии совершить то, что велят мне мой талант и моя сила. Печальное смирение, в нем я должен искать утешения. Хотя я решил не обращать ни на что внимания, но будет ли это возможно?”
Вегелеру Бетховен сообщает подробно, как он обращался ко многим врачам и как никто из них не мог помочь ему.
“Мои уши, – пишет он, – шумят и гудят день и ночь. Я могу сказать, что жизнь моя самая жалкая. Уже два года, как я избегаю всякого общества, ведь нельзя же мне сказать людям: я глух! Если бы у меня была другая специальность, все было бы легче; но при моей специальности это страшное несчастие! Чтобы дать тебе понятие об этой удивительной глухоте, скажу, что в театре я должен подойти совсем близко к сцене, чтобы понять актера; более высокие звуки инструментов, голосов, если мне приходится сидеть не очень близко – я не слышу; удивляюсь, что есть люди, не замечающие моей глухоты во время разговора и приписывающие ее моей рассеянности. Иногда, когда при мне говорят, я слышу только звуки, а слов не разбираю, но если кто-нибудь закричит, то это мне невыносимо. Что из этого будет, знает одно небо. Я уже часто проклинал свое существование; Плутарх научил меня смирению. Я хочу, если это возможно, противостоять судьбе, хотя знаю, что некоторые минуты буду несчастнейшим существом. Прошу тебя, не говори никому о моем состоянии… только тебе я доверяю эту тайну. Смирение – какой жалкий исход! Но это единственное, что мне остается”.