
Полная версия:
Записки
Но довольно об этом предмете, который раздражает меня еще и сейчас.
Однажды, в первой половине января, утром, в то время как гвардейские роты шли во дворец на вахтпарад и для смены караула, императору представилось, что рота, которою командовал князь, не развернулась в должном порядке. Он подбежал к моему мужу, как настоящий капрал, и сделал ему замечание. Князь отрицал это сначала довольно спокойно, но, когда его величество стал настаивать, князь, который был очень несдержан, если дело касалось хоть самым отдаленным образом его чести, ответил с такой горячностью и энергией, что император, который о дуэли имел понятия прусских офицеров, счел себя, по-видимому, в опасности и удалился так же поспешно, как и подбежал.
Мои родители и я, узнав об этой сцене, вывели из нее заключение, что император не всегда будет отступать перед моим мужем и что найдутся люди, которые объяснят государю, что он имеет полную возможность заставить отступить моего мужа. Мы и решили, что безопаснее всего будет разъединить их на некоторое время. Я в особенности настаивала на этом, так как по какому-то вдохновению была убеждена в том, что император будет свергнут с престола, и твердо решила принять участие в его низложении. Я страстно желала, чтобы мой муж в это время был за границей, чтобы в случае, если на меня обрушится несчастье, он не разделял бы его со мной. Так как не ко всем еще дворам были отправлены специальные послы для возвещения о восшествии на престол его величества, я уговорила мужа принять подобное назначение и, заручившись его согласием, попросила своего дядю канцлера представить и его в числе кандидатов. Он мне обещал, и на следующий же день муж получил извещение о назначении своем в Константинополь – на последнее свободное место. Мне не хотелось, чтобы он уезжал именно в Турцию, но приходилось выбирать из двух зол меньшее, и я предпочитала, чтобы он был в Константинополе, чем в Петербурге, где он подвергался опасности вследствие собственной горячности и в случае неудачи планов, наполнявших мое сердце и мысли и причинявших мне бессонницы, немало способствовавшие какому-то странному упадку сил и недомоганию, подтачивавшим мое здоровье. Князю было предоставлено право самому выбрать себе товарищей; они все получили в Петербурге деньги на дорогу и жалованье за шесть месяцев вперед, и в феврале месяце князь отправился в путь.
Я осталась в Петербурге, грустная и больная; моя энергия поддерживалась только бесчисленными планами, возникавшими в моей голове и поглощавшими меня до такой степени, что я стойко могла перенести разлуку с горячо любимым мужем. Князь ехал не спеша, надолго остановился в Москве, откуда поехал с матерью в Троицкое, лежавшее на пути в Киев, и остался там до начала июля.
Через два дня после отъезда князя со мной случилась неприятность. Я оставила при себе немногочисленную прислугу; какие-то матросы, работавшие в Адмиралтействе в Петербурге, взломали окно комнаты, где горничная хранила мое белье, платье и даже деньги, – я ей доверяла решительно все. Они унесли все белье, все деньги и шубу, крытую серебряной парчой; благодаря этой шубе воры были впоследствии отысканы, но все-таки я осталась без денег и без белья. Моя сестра, графиня Елизавета, прислала мне кусок великолепного голландского полотна. Я послала ей сказать, что мне главным образом нужны были одна или две рубашки, пока прачка не принесет белье, находившееся у нее во время кражи; сестра немедленно прислала их мне. Я упоминаю об этом маленьком несчастье потому, что я по этому случаю в первый раз почувствовала нужду, что мне пришлось испытать не раз в течение моей последующей жизни. К тому же мне тяжело было занимать деньги и этим увеличивать долги моего мужа.
Император ничуть не изменился со времени своего воцарения. По поводу мира с прусским королем он выражал прямо неприличную радость[43] и решил отпраздновать это событие большим парадным обедом, к которому были приглашены особы первых трех классов и иностранные министры.
Императрица заняла свое место посреди стола; но Петр III сел на противоположном конце рядом с прусским министром. Он предложил под гром пушечных выстрелов с крепости выпить за здоровье императорской фамилии, его величества короля Пруссии и за заключение мира. Императрица начала с тоста за императорскую фамилию. Тогда Петр III послал дежурного генерал-адъютанта Гудовича, стоявшего за его стулом, спросить императрицу, почему она не встала с места, когда пила за здоровье императорской фамилии. Императрица ответила, что, так как императорская фамилия состоит из его величества, его сына и ее самой, она не предполагала, что ей нужно было встать. Гудович сообщил ее ответ императору; тот велел ему передать государыне, что она «дура» и что ей следовало бы знать, что к императорской фамилии принадлежат и оба его дяди, голштинские принцы; опасаясь, однако, что Гудович не передаст императрице его слов, он сам сказал их ей громко на весь стол. Императрица залилась слезами и, желая рассеять свои тягостные мысли, попросила дежурного камергера, графа Строганова[44], моего родственника, стоявшего за ее стулом, развлечь ее своим веселым, остроумным разговором, в котором он был мастером. Он был очень предан императрице и на дурном счету у императора, тем более что его жена, ненавидевшая его, была очень дружна с моей сестрой и с Петром III; он превозмог огорчение, которое ему причинила эта сцена, и приложил все усилия к тому, чтобы рассмешить императрицу. По окончании обеда ему было повелено отправиться на свою дачу на Каменный остров и не выезжать из нее впредь до нового приказания.
Все эти события сильно взволновали общество. С каждым днем росли симпатии к императрице и презрение к ее супругу. Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно бы быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним и к их правительствам, неизбежно порождающее беспорядки в администрации и недоверие к судебной власти и возбуждающее всеобщее и единодушное стремление к переменам.
Каждый благоразумный человек, знающий, что власть, отданная в руки толпы, слишком порывиста или слишком неповоротлива, беспорядочна вследствие разнообразия мнений и чувств, желает ограниченного монархического правления с уважаемым монархом, который был бы настоящим отцом для своих подданных и внушал бы страх злым людям; человек, знакомый с изменчивостью и легкомыслием толпы, не может желать иного правления, кроме ограниченной монархии с определенными ясными законами и государем, уважающим самого себя и любящим и уважающим своих подданных.
Император посетил еще раз моего дядю, государственного канцлера, в сопровождении обоих голштинских принцев и обычной свиты. Императрица никогда не выезжала с ним и выходила из дворца только для коротких прогулок в экипаже. Мне нездоровилось, и я отказалась от чести ужинать с императором, что не доставляло мне ни малейшего удовольствия.
Каково было мое удивление, когда я узнала, что государь и его дядя, принц Георгий, как настоящие прусские офицеры, из-за различия мнений в разговоре обнажили шпаги и уж собрались было драться, но старый барон Корф (женатый на сестре жены канцлера) бросился на колени перед ними и, рыдая, как женщина, объявил, что он не позволит им драться, пока они не проткнут шпагой его тело. Его величество и принц Голштейн-Готторпский оба любили Корфа; он прекратил эту глупую сцену, которая, по всей вероятности, сильно обеспокоила моего дядю, хотя и не присутствовавшего при ней, так как он лежал больным в постели. Я очень тревожилась о нем, так как узнала, что жена его в испуге выбежала из комнаты в самом начале сцены и сообщила ему бог знает что; но вскоре подоспели другие лица и рассказали ему подвиг Корфа, которому удалось совершенно примирить дядю и племянника.
Эта сцена не была единственной; за ней последовали еще несколько других в таком же роде до отъезда его величества в Ораниенбаум и оттуда в Кронштадт на смотр флота, отправлявшегося на войну с Данией. Император настаивал на этой войне, несмотря на то что все его отговаривали от нее, не исключая и Фридриха Великого[45], употребившего все свое красноречие в письмах, чтобы убедить его не начинать войны[46].
Тем временем я, не теряя времени, старалась утвердить в надлежащих принципах друзей моего мужа, капитанов Преображенского полка Пассека[47] и Бредихина[48] (Бредихин приходился нам родственником по жене, урожденной княжне Голицыной), братьев Рославлевых[49], майора и капитана Измайловского полка, и других. Я видалась с ними довольно редко, и то случайно, до апреля месяца, когда я нашла нужным узнать настроение войск и петербургского общества. Я часто посещала своих родных и Кейта; словом, я взяла за правило показываться всюду, где меня привыкли видеть, и только когда оставалась одна, можно было заметить, что я поглощена планами, которые были как будто и выше моих сил.
В числе иностранцев, прибывших в Россию, был один пьемонтец, по имени Одар, которому покровительствовал канцлер, доставивший ему место советника Коммерц-коллегии. Я познакомилась с ним; он был образованный, тонкий, хитрый и живой человек уже не первой молодости. Вскоре он нашел, что занимаемое им место ему не подходило, так как он не знал ни продуктов, ни водяных сообщений и т. д., и попросил меня похлопотать, чтобы императрица взяла его в свой штат; я поговорила о нем с государыней, совсем не знавшей его, предполагая, что она может сделать его своим секретарем, но она ответила мне, что переписывается только с родными, так что ей секретарь не нужен, и что, во всяком случае, она навлекла бы на себя неудовольствие и подозрение, если бы взяла на эту должность иностранца. Мне, однако, удалось уговорить императрицу взять его к себе на службу и поручить ему улучшить земли, которые Петр III только что дал ей в удел, и устроить на них фабрики[50]. Он никогда не был мне ни другом, ни советчиком, как то уверяли некоторые авторы, подкупленные французами, которые, негодуя на то, что у Екатерины Великой были Суворов[51] и русские как подданные и как солдаты, чтобы водворить порядок во Франции и во всей Европе, распускали о ней клевету за клеветой. Они не оставили в покое и меня, думая, что Екатерина Великая будет недостаточно очернена, если в придачу они не загрязнят и Екатерину маленькую (я ношу тоже имя Екатерины).
Фельдмаршал Разумовский[52], человек беспечный, с которым государь обходился очень дружелюбно, несмотря на это, не мог не видеть его полной неспособности управлять империей и опасностей, которым она подвергалась. Граф Разумовский любил свою родину, насколько ему это позволяли его апатия и лень. Он командовал Измайловским полком, где пользовался всеобщей любовью; представлялось чрезвычайно важным иметь его на нашей стороне, но всем нам казалось почти невозможным склонить его на это. Он был чрезвычайно богат, имел все чины и ордена, ненавидел какую бы то ни было деятельность и содрогнулся бы от ужаса, если бы его посвятили в заговор, в котором он должен был бы играть одну из главных ролей.
Однако я не отступила перед этими трудностями. Два брата Рославлевы, один майор, другой капитан Измайловского полка, и Ласунский, капитан того же полка, имели большое влияние на графа; они каждый день бывали у него на самой дружественной ноге, но не надеялись заставить его действовать в нашем смысле. Я посоветовала им каждый день, сперва неопределенно, затем и более подробно, говорить ему о слухах, носившихся по Петербургу, насчет готовящегося большого заговора и переворота; я рассчитывала, что он, конечно, не станет доносить об таких разговорах; когда же наш план созреет окончательно, они откроются ему и дадут ему почувствовать, что и он завлечен в заговор и не может отступить, так как они сообщили остальным его участникам о разговорах с ним, не вызывавших в нем протеста или неодобрения; они объяснят ему, что он находится в такой же опасности, как и они, и рискует менее, если станет во главе своего полка и будет действовать заодно с нами. Они сделали, как я их научила, и наш план удался на славу.
Я продолжала посещать английского министра Кейта. Однажды он мне сообщил, что в городе распространились слухи, что в гвардии готовится бунт и что главной причиной его была нелепая война с Данией. Я спросила, не называют ли имен главарей.
– Нет, – ответил он, – и я думаю, что их вовсе нет; офицеры и генералы не могут иметь ничего против войны, которая даст им возможность отличиться. Вероятно, все кончится тем, что сошлют в Сибирь нескольких лиц да солдат накажут розгами.
Меня обеспокоило широкое распространение этих слухов, но делать было нечего и приходилось торопиться, насколько возможно, с развязкой.
Тем временем я вела образ жизни, который должен был дурно отозваться на моем здоровье; я так же часто, как и раньше, посещала родных. В почтовые дни я писала длиннейшие письма моему мужу и плакала о разлуке с ним. Остальные дни недели, за исключением немногих часов сна, я была поглощена выработкой своего плана и чтением всех книг, трактовавших о революциях в различных частях света. Так как я не отличалась крепким здоровьем, румянец сбежал с моих щек, и я худела с каждым днем; вскоре я схватила простуду, которая чуть не прикончила меня.
Между Петербургом и Красным Кабаком[53] на протяжении десяти верст простирались сплошные болота и густые леса; кто-то посоветовал Петру III раздать их. Большинство богатых вельмож, осушив их, превратили в прелестные дачные места; один участок был отдан одному из ораниенбаумских голштинцев[54]; но тот испугался расходов и предоставил правительству отдать его кому угодно. Мой отец пожелал, чтобы я его взяла; тщетно я объясняла ему, что не могу им заняться, так как денег у меня вовсе не было; он настоял на своем и обещал мне выстроить маленький деревянный домик.
Я исполнила желание отца, твердо решившись, однако, не предпринимать ничего, что могло бы стеснить моего мужа в денежном отношении; кроме расходов на скромный стол для меня, моей дочери и для прислуги, я ничего не тратила, так как носила еще платья моего приданого. В то время в Петербурге проживало около сотни крепостных моего мужа, которые каждый год приходили на заработки; из преданности и благодарности за свое благосостояние они предложили мне, что поработают четыре дня, чтобы выкопать канавы, и затем будут в праздничные дни поочередно продолжать работы. Они работали с таким усердием, что вскоре более высокая часть земли обсушилась и была готова под постройку дома и служб. Мне пришла в голову мысль не называть пока это первое мое имение и в случае удачи революции дать ему имя того святого, чья память будет чтиться в этот день. Однажды я поехала туда верхом с графом Строгановым. Желая погулять по лугу, казавшемуся мне уже обсохшим, я погрузилась в болото по колено. Ноги у меня промокли, и, возвратившись домой, я заболела. Императрица, узнав об этом, написала мне очень дружеское письмо и в своем беспокойстве о моем здоровье была очень недовольна моим спутником, графом Строгановым, которого она в своих письмах называла обыкновенно «magot»[55] (его уродливость и шутовство вполне оправдывали это прозвище), обвиняя его в недостаточно заботливом обо мне попечении. Когда я получила это письмо, у меня был сильный жар, и мой ответ на него был, вероятно, так же несвязен, как и мои мысли. Потом я помнила только, что писала частью по-русски, частью по-французски, стихами и прозой. Когда мне стало получше, императрица спросила меня в одной из своих последующих записок, с каких пор я стала пророчествовать; она писала, что поняла русские стихи, продиктованные мне моим пристрастием к ней, но, кроме этого доказательства моей нежной дружбы, она ничего не разобрала в моем письме, и в особенности не могла понять, что обозначает упоминание о каком-то дне, который даст имя моему поместью.
Меня посещали мои родные, и между ними и дядя, граф Панин, как только позволяли его обязанности воспитателя. Так как для нас было очень важно, чтобы человек его характера принадлежал нашей партии, я несколько раз решалась заговорить с ним о вероятности низложения с престола Петра III и спросила его, какие последствия повлекло бы за собой подобное событие и кто и как управлял бы нами. Мой дядя воображал, что будет царствовать его воспитанник, следуя законам и формам шведской монархии. Я забыла упомянуть об одном обстоятельстве, привлекшем мне доверие графа Панина, вследствие того что его племянник, князь Репнин[56], которого он очень любил и уважал, блестящим образом доказал мне свое доверие и почтение.
Я часто встречалась с князем Репниным у княгини Куракиной, у которой жила его жена, княгиня Репнина (она была сестра князя Куракина[57] и приходилась двоюродной сестрой моему мужу). Он меня понял совершенно и увидел, что мною руководили строгие принципы и восторженный патриотизм, а не личные интересы и мечты о возвеличении моей семьи. Петру III показалось, что торжественного обеда, о котором я упоминала, недостаточно было для отпразднования заключения мира с прусским королем, и в Летнем дворце состоялся еще ужин в присутствии нескольких городских дам, любимых генералов и офицеров и прусского министра; тут Петр III по-своему изобразил свою радость, и его в четыре часа совершенно пьяного вынесли на руках, посадили в карету и отвезли домой во дворец. Однако перед отъездом из Летнего дворца он наградил мою сестру, Елизавету, орденом Св. Екатерины[58] и объявил князю Репнину, что назначает его министром-резидентом в Берлин, с тем чтобы он исполнял все приказания и желания прусского короля. Князь Репнин приехал ко мне прямо из Летнего дворца в пятом часу утра. Я еще спала, но он настоял на том, чтобы мне доложили о его приезде. Лакей постучался в дверь уборной, смежной с моей спальной, и я проснулась. Я подняла старушку, которая всегда спала около моей постели, и она, узнав, в чем дело, объявила мне, что меня желает видеть мой двоюродный брат, князь Репнин. Я быстро накинула платье, вышла к нему и была поражена как его ранним посещением, так и новостями, которые он мне привез. Он был очень взволнован и прямо приступил к делу:
– Все потеряно; ваша сестра получила орден Святой Екатерины, а меня посылают министром и адъютантом короля Прусского.
Как ни была я поражена этими известиями, я не пожелала продлить посещение князя и сказала ему, что с характером Петра III трудно предвидеть последствия его слов и поступков, но и не следует их бояться; я посоветовала ему вернуться домой и на следующий день рассказать о всем случившемся своему дяде, графу Панину.
После ухода князя Репнина я более не ложилась спать и принялась раздумывать над различными проектами касательно завершения переворота, предложенными нашими заговорщиками. Но все это были только предположения, и определенного плана еще не было, хотя мы и согласились единодушно совершить революцию, когда его величество и войска будут собираться в поход в Данию. Я решила открыться графу Панину при первом моем свидании с ним.
Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената.
– Конечно, это было бы прекрасно, – ответила я, – но время не терпит. Я согласна с вами, что императрица не имеет прав на престол и по закону следовало бы провозгласить императором ее сына, а государыню объявить регентшей до его совершеннолетия; но вы должны принять во внимание, что из ста человек девяносто девять понимают низложение государя только в смысле полного переворота.
При этом я назвала ему главных заговорщиков: братьев Рославлевых, Ласунского, Пассека, Бредихина, Баскакова[59], князя Барятинского[60], Хитрово[61] и других – и Орловых, которых они привлекли на свою сторону. Он был поражен и испугался, узнав, как я далеко зашла и что я ничего не сообщала императрице о своих планах, боясь ее скомпрометировать.
Словом, я убедилась, что моему дяде при всем его мужестве не хватает решимости, и, чтобы не вступать в ненужные споры, я стала объяснять ему, как важно было бы иметь на нашей стороне Теплова[62], и, так как я сама его видела очень редко, он, граф Панин, является единственным человеком, который мог его привлечь и вместе с ним и графа Разумовского, на которого он имел несомненное влияние. Я взяла с моего дяди обещание, что он никому из заговорщиков не обмолвится ни словом о провозглашении императором великого князя, потому что подобное предложение, исходя от него, воспитателя великого князя, могло вызвать некоторое недоверие. Я обещала ему в свою очередь самой переговорить с ними об этом; меня не могли заподозрить в корысти, вследствие того что все знали мою искреннюю и непоколебимую привязанность к императрице. Я действительно предложила заговорщикам провозгласить великого князя императором, но Провидению не угодно было, чтобы удался наш самый благоразумный план[63]. Новгородский архиепископ был человек очень образованный и пользовался всеобщим уважением и любовью духовенства. Его просвещенный ум ясно понимал, что в царствование такого царя, каким был Петр III, значение церкви неминуемо будет умалено. Он не скрывал своей скорби по этому поводу и был готов содействовать нам в той мере, в какой ему позволяло его пастырское достоинство. Для нас это было очень важно, так как, в числе прочих качеств, он обладал трогательным и мужественным красноречием, увлекавшим его слушателей.
На этом дело и стало. В течение десяти дней число заговорщиков увеличивалось, но окончательный и разумный план все еще не созревал. К своему удовольствию, я узнала от дяди моего мужа, князя Волконского[64], только что вернувшегося с войны, что армия, несколько лет сражавшаяся против прусского короля и в пользу Марии-Терезии[65], находила чрезвычайно странным, что должна обращать теперь оружие против нее; неудовольствие в армии было всеобщее, и я поняла, что сам князь склоняется скорей на нашу сторону. Я сообщила это графу Панину, и нам было уже легко убедить его принять деятельное участие в перевороте или по меньшей мере появиться при развязке.
Я через день ездила в свое имение, или, скорей, на мое болото, чтобы в одиночестве записать некоторые мои мысли, представлявшиеся мне не вполне ясными. Эти постоянные поездки убедили всех, что я была поглощена исключительно украшением и обработкой своей земли.
Я довольно часто получала известия от императрицы; она была здорова и покойна; впрочем, ей не о чем было тревожиться, так как она, как и мы все, не подозревала, что развязка так близка. Петр III усиливал отвращение, которое к нему питали, и вызывал всеобщее глубокое презрение к себе своими законодательными мерами. В царствование императрицы Елизаветы народы Сербии и та часть их, которая нашла убежище в Австрии, некоторые венгерцы и другие народы, исповедовавшие греческую веру, отправили к императрице депутатов с просьбой отвести им землю в России и позволить им на ней поселиться, так как они не в силах были переносить долее притеснения, которым подвергало их всемогущее в царствование Марии-Терезии католическое духовенство. Хотя ее величество чувствовала большую симпатию к Марии-Терезии, но ею руководило и религиозное чувство, заставившее ее взять под свое покровительство православных, гонимых за веру; им отвели великолепные земли на юге России и дали денег на переселение и на сформирование нескольких гусарских полков.
Один из депутатов, некто Хорват, сумел втереться в доверие высших должностных лиц. Деньги были доверены ему. Когда несколько тысяч сербов переселились на назначенные им земли, получившие название «Новой Сербии», Хорват стал обращаться с ними, как с рабами, и присвоил себе следуемые им деньги. Эти несчастные довели свои жалобы до императрицы, которая послала генерала князя Мещерского исследовать их на месте; но болезнь Елизаветы, другие более важные дела и, наконец, смерть императрицы воспрепятствовали Сенату высказаться окончательно по поводу этого дела. По смерти императрицы Хорват приехал в Петербург и подарил по две тысячи дукатов каждому из трех вельмож, которые казались ему самыми влиятельными, а именно: Льву Нарышкину, бывшему в фаворе благодаря своему шутовству, генералу Мельгунову и генерал-прокурору Глебову[66]. Последние два сообщили об этом Петру III. Он похвалил их за то, что они не скрыли от него полученного ими подарка, потребовал себе половину и на следующий день сам отправился в Сенат и разрешил дело в пользу Хорвата; таким образом Россия лишилась сотни тысяч жителей, которые переселились бы к нам, если бы знали, что их соотечественники пользуются обещанным спокойствием.
Узнав, что Нарышкин также получил деньги от Хорвата, Петр III отнял у него всю сумму, не оставив ему и половины, как остальным двум, и несколько дней подряд издевался над ним, спрашивая его, куда он дел полученные им деньги.
Подобные поступки заклеймили бы позором всякое частное лицо. Насколько же эта шутка, вскоре ставшая известной всему городу, увеличила всеобщее презрение к государю! Насмешки над императором и его недостойным шутом Львом Нарышкиным стали всеобщими.
Несколько дней спустя он позволил себе невероятную выходку перед всем Измайловским полком.