
Полная версия:
Теорема тишины
– Ну и вид у тебя! Чего это ты так нахмурился? У тебя брови аж на нос наползли!
– Я не привык, – сказал я, пытаясь понять, почему мне так не по себе. – Не привык, чтобы надо мной смеялись.
– Да перестань. Давай руку!
Анни отложила удочку, подошла к противоположной стороне моста, больно схватила меня за локоть и помогла выбраться на крутой склон.
– Здесь тоже обрывистый берег, – объявила она. – Хотя и не такой, как наш, конечно.
Я смотрел на нее молча.
– Знаешь, почему у этой реки такие крутые берега? – загадочно спросила Анни. – Потому что раньше она была гораздо, гораздо глубже. Там, где мы с тобой стоим, была вода. И там, где начинается лес, – вода, и еще выше – тоже вода! Вода доходила примерно до четвертой ступеньки твоего крыльца. Ты можешь себе это представить?! И вода была мутная, темно-зеленая, жуткая, и по берегам росли всякие исполинские папоротники… И бродили кошмарные чудища… Сейчас кости этих чудищ находят на отмелях, они окаменели, превратились в песок, – а их, как найдут, сразу волокут в какой-нибудь краеведческий музей, вот до чего все это важно. И увлекательно, да? Они были настоящими властелинами мира, не то что мы…
– Раньше – это когда? – перебил ее я.
– Ну, в доисторические времена, что ты, не понимаешь, о чем я говорю? Это была грандиозная река. Страшная, смертельная река. Потом она начала мелеть, но все равно древние люди считали ее бездонной и поклонялись ей. А теперь что? Что теперь?
И Анни махнула на реку рукой, полная неимоверного разочарования. Река таинственно шелестела в сухой осенней траве.
– Теперь она в некоторых местах даже доходит мне до носа! – вступился я за реку.
– Да перестань, – снова сказала Анни.
Она была не слишком приятной собеседницей и притом явно самой ненормальной из всех моих гостей. И все-таки я взбирался за ней по обрыву, пыхтел и трещал валежником, хватался руками за тоненькие стволы молодых бруснично-алых индейских кленов, и они прощали меня за это, не царапали мне ладоней. Я впервые оказался на другом берегу.
Наверху и в самом деле был дачный поселок, почти совсем опустевший – освещенные темно-рыжие окна в сумерках можно было подсчитать, как ягоды на зимнем колючем кусте шиповника. На запертых участках, за закрытыми окнами завораживающе и неизбежно вершилось опадание листьев, неотвратимое осеннее стремление слиться в блаженную горизонталь долгого зимнего сна. И я сразу подумал о том, как здесь было в начале лета, когда у каждого цветка впереди было цветение и целая жизнь, полная солнечного света. Я представил себе, как можно было бродить по этим улицам и сквозь цветущую сирень и сетчатые покосившиеся заборы вглядываться в чужую уютную жизнь: как гремят железные умывальники, заросшие иргой или крапивой, и как блестит в луче мокрое мыло, желтое или голубое, ослепительное, только что рассеянно положенное обратно в склизкую мыльницу, как докручивается с кузнечиковым стрекотом грязная педаль брошенного у калитки велосипеда, как деловито позвякивают суповые тарелки и как празднично – чайные чашки, как по вечерам кружат над этими чашками ночные мотыльки, и как непременно один мотылек в одну из чашек падает, и как сквозь жасминовый узор ароматного пара вглядываются в темноту эти удивительные дачники, служители ламп с абажуром, не имеющие никакого представления об одиночестве. Как в один из несчетных летних дождливых дней, когда все неуклюже ходят в резиновых сапогах и ворчат, на улицу к брошенному велосипеду выскакивает какой-нибудь толстый нечесаный мальчишка и мчится на этом велосипеде по пустой улице и вдруг, подняв на мгновенье глаза к небесам, начинает вопить во всю глотку:
– Радуга-а-а-а-а!!
И кому-то из взрослых, сидящих в домах с забрызганными стеклами и высохшими мутновато-янтарными луковицами на подоконниках, становится почти завидно.
Анни спросила меня:
– Тебе жаль лета?
– Почему вы так решили? – удивился я.
– Ты так смотришь по сторонам, как будто тебе жаль.
– Едва ли! – пожал я плечами. – Я даже не бывал здесь раньше ни разу.
Мы открывали какие-то бесчисленные калитки, проходили по неопрятным узким улицам, заросшим возмутительно-живописным бурьяном, мимо запертых домов, мутно, по-старчески глядевших на нас сквозь жесткие седые ресницы яблоневых ветвей. Мне казалось, что я уже никогда отсюда не выберусь, но лес вдали, черные еловые силуэты меня успокаивали, – и только благодаря тому, что я мог ориентироваться, я продолжал идти за Анни. Будь иначе, я бы, конечно, немедленно развернулся и ушел.
Когда мы наконец добрались до магазина, у входа, застенчиво столпившись в ярко-желтом маленьком прямоугольнике света, уже стояли несколько человек в каких-то нелепых куртках и шапках. Они разговаривали друг с другом вполголоса, и казалось, что это не человеческие голоса, а совиное уханье. Кто-то сказал:
– Самое лучшее время теперь начинается!
– Да разве! – ответили ему. – Вот когда магазин закроют и все уедут в город – вот тогда и будет лучшее время. Ни души не останется!
– Это да, – согласился первый. – Я уж точно досижу.
– Ну а что до меня – так я до самых белых мух продержусь. Машинка моя, старуха, меня по льду не вывезет, а то так бы и сидел. Рыбалка-то здесь какая!
– Смотри, – шепнула мне Анни. – Соревнуются, кому осень нипочем. Смешно!
– Кому рыбалка, тому, может, и хорошо, – откликнулся обиженный первый. – А вот я-то уже и не полетаю как следует. Ветер, надобно отметить, и по вечерам первый мороз!
«Да это ж мой дельтапланерист», – подумал я и почему-то ужасно обрадовался. Так вот он какой! Совсем не такой, каким я его себе представлял. Швы на куртке не везде целы, из дырок торчит вата. К шапке прилипла какая-то солома, черные нитяные перчатки совсем стерлись. А забирается на свой дельтаплан, поднимается над спящим синим лесом в пасмурную осеннюю темноту – и кажется таким же необыкновенным и сверкающим, как его машина. И всего-то делов – полететь!
Продавщица в толстом свитере устало шуршала в своей крохотной продуктовой норке, подавая какой-то вечерней даме хлеб и яйца с полупустых полок и из дребезжащего холодильника. У продавщицы было одухотворенное выражение лица. Я тоже наступил кончиком сапога в теплый магазинный свет и снова подумал о лесе, который окружает нас со всех сторон, в котором плачут совы, скребутся и фыркают ежи; об огромных косматых псах, которые нынче ночью будут сторожить наш сон, о темно-красных кострах, которые сторож каждый вечер разжигает на краю леса, чтобы полюбоваться астероидными траекториями гаснущих искр. Я даже сам удивился тому, что почти не могу думать ни о чем другом – ни о чем, кроме леса.
Мы возвращались в темноте, и я увидел свой дом с другого берега. Теперь от него остались только освещенные окна, разноцветные квадратики выцветшей ткани, книги и чашки, позабытые на подоконниках. В окне кухни стояла бутылка с недопитым вином, и было видно, что она – зеленого стекла. У Лидии были отдернуты шторы, и очертания предметов в ее полутемной комнате посвечивали тревожно, как песок из-под речной воды. Все они были там, в доме, – кто-то в Круглой комнате, кто-то на лестнице, кто-то стоял на балконе в темноте и смотрел на обрыв. Я присмотрелся и увидел через кухонное окно, как в прихожей встретились Лидия и Ланцелот, как он сказал ей что-то, а она в ответ рассмеялась, не так, как всегда, а просто, весело, как будто Ланцелот вдруг почему-то перестал ее раздражать. Это не было похоже на мою мечту о пустых комнатах, которые не могут ожить, пока я сам не войду в них. Но в тот первый холодный вечер, когда из-за леса показался отяжелевший, огромный снежный месяц и отразился в реке у самых моих ног, я был почти рад тому, что дом живет не мной одним. Живет даже тогда, когда меня в нем нет.
Я не чувствовал в ту минуту опасности, спрятанной среди моих потемневших деревьев еще одной неприметной осиной или элегантной однобокой елью, опасности, такой привычной на ощупь, что я, не задумываясь, подобрал бы ее, как с земли сосновую шишку, сорвал бы, словно бархатистый лист с ветви орешника, взял бы в руки, будто знакомую ладонь, книгу или чашку со стертым краем, и выпил бы из нее залпом отравленной воды. Я был совсем зачарован тишиной, которую Анни почему-то удавалось оставлять прекрасной и нетронутой. И только через несколько недель я понял наконец, что с домом и с нами самими творится что-то неладное.
Началось все с того, что однажды утром я вышел на крыльцо и увидел рядом с дверью аккуратно свернутую газету и две зеленоватые бутылки с ряженкой. Взяться всему этому было ровным счетом неоткуда, и от нового для меня ощущения непредсказуемости мира я очень рассердился. Лес вдруг показался мне слишком уж самостоятельным; он как будто не желал со мной считаться.
Я смотрел на качающиеся верхушки елок в ярко-синем осеннем небе и думал о том, как сейчас кружат аисты над рекой среди высохших до рыжины елей и кричат тоскливо, представлял, как соколы на умопомрачительной высоте замирают в согласии с воздушным течением и чувствуют, что в их пестрые перья лентами вплетается само небо, как малиновки усыпали шелестом колючие ветви боярышника под моим окном. И я думал о ветре, – о том, почему именно сегодня он поднялся. Может быть, тот, кто вращает земной шар, как всегда, не выспался и споткнулся на повороте, и от этого прошла легкая дрожь по всей планете от нижних этажей до верхних, а может быть, просто пришел тот день, когда пора подуть тихонько на осенний лес и полюбоваться тем, как он облетит за один-единственный вечер, самый прекрасный в году. Ведь всегда получается именно так: листья облетают так неспешно, так пышно, что кажется – это просто игра света, это всего лишь воздух блестит на солнце, как парча, и я еще успею, непременно и именно в эту осень, разглядеть за обманчивой прозрачностью теней того, кто творит это волшебство и тянет за свои тонкие нити, по которым, как сморщившиеся сухие бусины из рябины, катятся дни, – и каждый раз тебя, как ребенка на ярмарке, отвлекает, обманывает этот блеск, это кружение: стоишь разинув рот, и вот уже кончается время, и тебя выставляют из лесного шатра, и ты снова уходишь ни с чем. А потом в какой-то день – в сегодняшний – деревья, как влюбленные девицы из старинных книг, начинают перематывать на пальцах зимнюю шерсть туманов. Высоким, призрачным и недостижимым становится сказочный лес и потихоньку отгоняет человека все дальше и дальше. Но только не меня. Только не меня!
Я схватил газету под мышку, зажал между пальцами жирные бутылочные горлышки и ринулся к Лидии.
– Это что за чертовщина такая? – говорю. – Снова ваши отлучки на базар? Завели новые знакомства, а?
– С какой это стати вы меня допрашиваете? – зашипела она в ответ. – Между прочим, отнюдь не я в этом доме специализируюсь на стеклотаре, а именно вы и ваш маргинальный девиантный бомж-собутыльник. Оставьте меня в покое, я совершенно не в настроении вести беседы в подобном тоне!
Лидия свирепо откусила от яблока, скривившись, выплюнула кусок в пепельницу и с силой швырнула огрызком в распахнутую форточку, в которую я вставил стекло цвета меда, потому что именно в этой комнате, выходившей окнами на запад, оно особенно красиво смотрелось на свет.
– Меня тошнит уже от этих яблок!
Как видно, Лидия и вправду была не в духе, непонятно только, с какой стати. Все они были такие ужасно сложные и ранимые, что я не понимал порой, как они меня при себе терпят. Бутылки были тяжелые, и у меня заныло запястье. Ланцелот наверху изможденно, хрипло чихал и никак не мог остановиться. Я ощутил, как меня переполняет мерзкое, совершенно не свойственное мне раздражение. Лидия смотрела на меня мрачно, поскольку очередь давать скандальную реплику была за мной.
Тут вошел Профессор.
– А, уже принесли? – добродушно заметил он и забрал у меня газету и бутылки. – Как мило, что мне удалось договориться, чтобы они оставляли все это у порога. Знаете, в молодости я жил за границей, стажировки, конференции и все такое, – а ведь к хорошему, ко всем эти мелким удобствам, так быстро привыкаешь…
Лидия хмыкнула, взялась за какую-то книжку в зеленой обложке и принялась нервно стучать по мягкому ковру худой босой пяткой.
После этой истории я все чаще стал замечать в себе какую-то непонятную настороженность. Однажды утром я вздрогнул и ошпарил Профессора чаем, услышав, как Ланцелот жалуется, что в его простынях все время откуда-то берется песок, а в другой раз Профессор с восторгом рассказал нам, что в горшках на его подоконнике неведомым образом проросли уникальные, просто драгоценные образцы каких-то редкостных степных колючек, почти не описанных в ботанике. Профессор зачем-то пообещал, что воспользуется шансом и – кто знает, кто знает! – может, колючкам присвоят его, Профессорово, латинское имя.
– В жизни не слыхивал такой несусветной брехни, – заметил Ланцелот.
В душе я был согласен с ним, потому что все эти маленькие странности производили на меня впечатление искусственности, как будто кто-то нарочно все так подстраивал, чтобы мы каждый день сталкивались с какой-нибудь гадостью.
Впрочем, у меня было множество других, куда более полезных и понятных дел, и я предоставлял своим приятелям жить так, как им самим вздумается. На время я отвлекся от этих перемен и, наверное, как мне теперь кажется, именно тогда упустил что-то навсегда. Прознав про магазин на том берегу, они принялись каждый день гонять меня туда за всякой всячиной: за картошкой, сигаретами, клубничным вареньем и докторской колбасой, за апельсинами, мыльными пузырями, свечами, шариковыми ручками и жевательной резинкой – словом, за самой разнообразной на деле никому не нужной ерундой. Я понимал это – и все-таки ходил с удовольствием. Забравшись на самую вершину противоположного берега, я мог обернуться и постоять в тишине, глядя сверху на рыжие безлюдные холмы, окутанные дымкой неподвижных ветвей, с которых опадала на землю листва и быстротечно сияла, если вдруг на мгновение выныривал грузный солнечный кит из стремительных штормовых облаков. Иногда я брал маленький складной стульчик, из тех, что всюду таскают с собой рыбаки, старики и художники, и, сидя на нем, пытался удержать равновесие на тонком гребне земли, и в спину мне дул одичавший осенний ветер, холодил затылок и воровал тепло из карманов. Я был рад побыть, как прежде, в одиночестве и полюбоваться тем, как каждый проходящий час, не в силах остаться равнодушным, добавляет от себя какую-нибудь безделушку в ошеломительное убранство лесного освещения, и как истончаются к вечеру, рвутся и лохматятся на кончиках ветви берез, словно ниточки вышивки на атласном покрывале. И в ту минуту от всех забот, от всей моей тревоги ничего не оставалось – главным было то, как далеко, как надежно я спрятался в позабытой комнате осеннего замка; как будто меня пригласили играть с хозяйскими детьми, а я всех перехитрил, потерялся, ускользнул, и вдруг стало жутко от того, что на самом деле замок этот – мой.
Возвращался назад я всегда затемно, пыхтя от тяжести мешка с дурацкими покупками и еле ориентируясь на покинутых дачных улицах, над которыми сторож снисходительно зажигал два зеленоватых фонаря в тот час, когда уже не видно ни зги. Я спускался к реке, громко треща сухими ветками и распугивая ночных птиц, и со временем даже перестал бояться свернуть себе шею. Когда я наконец добирался до дома, в Круглой комнате за красивыми занавесками уже горел свет, а входная дверь, с которой я пару недель назад снял летние бусы, была закрыта, чтобы дом не терял сбереженное за день едва уловимое старческое тепло октября, – оно постепенно охватывало его, пока в полуденной дреме распахнутая дверь покачивалась из стороны в сторону, а порог заметало листвой, и дом втайне мечтал, что это наше безразличие к порядку означает: ему скоро позволят окончательно слиться с лесом, лишат его воды, света, отопления, бодрствования, речи; обрекут на жизнь лесного зверя, которая была ему предназначена судьбой. Но теперь, вечером, мой дом снова был переполнен человеческим суетливым временем, бытом и бытием.
На скамейке под окнами столовой сидел Профессор, которого в темноте можно было признать только по тому, как рыжевато поблескивали его очки. Он пил свою злосчастную ряженку из высокого тяжелого стакана, с подлинно ученым пренебрежением к холоду и ко всему печальному, чем пронизана осенняя ночь. И скамейка, и все вокруг засыпано было влажными яблоневыми листьями, черными и коричневыми, и только ряженка среди всего этого угасания была ярко-белого цвета, но становилось ясно, что и в нее некстати поднявшийся ветер рано или поздно уронит маленький желтый листочек в аккуратных пятнышках гнили. И сам Профессор, вытирающий рукавом с губ белые усы и облизывающийся, понимал это не хуже меня, но продолжал сидеть, смиренно поджидая, когда обретенное им в моем саду совершенство обернется, как обычно, чем-то совсем другим – непонятным, никчемным даром.
Я начал почти каждый день ходить за грибами. Я прежде не особенно любил тратить на это время, но рано или поздно в человеке начинает сказываться приближение старости и любовь ко всем этим жутковатым развлечениям с самозабвенным копанием в земле. Белая и бирюзовая плесень у еловых корней больше не внушала мне отвращения, и я учился уютному искусству отличать честную лисичкину рыжину от вероломной рыжины опавших березовых листьев. Когда я возвращался домой к полудню и только что проснувшаяся Лидия с первой чашкой кофе и первой сигаретой, укутавшись в шаль, сидела посреди крыльца на расшатанном стуле, ножки которого зарывались в красные листья, то проходил в кухню и ставил перед Ланцелотом полную корзину, а он посмеивался над моим восторгом и немедленно принимался чистить картошку одним из своих бесчисленных наводящих ужас ножей. Лидия говорила:
– Да, как видно, когда человек, пусть даже самый разумный на свете, видит гриб, им овладевают первобытные инстинкты, с которыми невозможно не считаться.
И вот – я ликующе погружаю пальцы в мох и палые иголки, чтобы вырвать гриб вместе с ножкой, и почти не вспоминаю о насмешках Лидии, а потом вдруг поднимаю глаза и исподлобья вижу лесной закат – тихий, устало прислонившийся к еловому смолистому стволу и снисходительно засветивший в сухой пушистой траве лиловые фонарики для полевых мышей. Это – мгновение, которое мне удается удержать при себе навсегда. Горсть лисичек с будничным шуршанием сыплется в магазинный пакет, потому что корзинку у меня забрал Профессор.
Да, Профессор любил увязываться за мной по грибы – правда, только по воскресеньям, во все прочие дни он был ужасно занят в университете. Он говорил, что очень благодарен мне, что не в каждом человеке моего возраста ожидаешь найти такую похвальную склонность к активному времяпрепровождению и что два часа в электричке среди неотесанной хихикающей молодежи всегда оказываются совершенно искуплены свежим воздухом и тишиной. Компания Профессора была мне скорее приятна, но я не давал себе труда задуматься над тем, как это удивительно. Просто мы оба почему-то чувствовали себя моложе, садясь вместе на какой-нибудь скользкий поваленный ствол и показывая друг другу свои находки с такой гордостью, как будто в них было что-то неслыханное, как будто мы два пирата, встретившиеся в портовом кабаке, чтобы похвастать друг перед другом своей добычей.
Мы с Профессором заходили все дальше и дальше, пока в конце концов я не начал замечать, что не бывал раньше в этой части леса и что все больше и больше до того не знакомых мест приучают к себе мое неподатливое сердце и заставляют стремиться к ним снова. Меня, конечно, радовало это, пока однажды во время прогулки я не заметил, что мою неприкосновенную тишину нарушает какой-то неприятный тревожный звук. Из-за скрывающих меня от солнца тонких ветвей орешника я вышел на луг, принялся пробираться через болото, похожий на толстоногую неуклюжую цаплю, и вдруг напоролся на высохший стебель какого-то высокого растения и чуть не проткнул себе глаз. Мне было очень больно, из глаза лились слезы, левая нога в зеленом резиновом сапоге увязла в грязи, и вот тогда я огляделся и понял, что подошел почти вплотную к какому-то шоссе.
Я тут же позабыл и о больном глазе, и о ноге. Я был поражен. Тяжело дыша, я доковылял до дороги и принялся с ужасом вглядываться в оба ее конца. Дорога была пустынна, только в южном направлении вдалеке паслось несколько грязных газелей с дынями и арбузами. Но, согласно моему смутному опыту, в любую минуту по этой относительно пристойной и безопасной дороге мог на совершенно безбашенной скорости, с убийственным, чудовищным грохотом промчаться автомобиль – или даже несколько автомобилей. Ничего более кошмарного нельзя было себе и вообразить.
Профессор догнал меня и спросил совершенно спокойно:
– Как вы думаете, коллега, может, на попутной машине мы доберемся быстрее, чем на электричке? Мне кажется, очень удачно, что вы привели нас к шоссе. Это была превосходная идея. У вас все-таки удивительная способность ориентироваться. Я, признаться, в этом отношении совершенно безнадежен. Зато, вы знаете, я нашел несколько белых… Не правда ли, замечательный у нас сегодня улов? А что у вас такое с глазом? Лидия будет просто в восторге, она так любит жареные грибы, и вы как раз сможете, когда мы вернемся, сходить в магазин за сметаной…
Профессор все говорил, говорил и говорил, пока мы шли обратно сквозь замерший у подножия вечера кроткий лес, верхушки которого в темно-сиреневых небесах горели на солнце, как медные, но я не слушал его. Я думал о том, что скажу Анни, когда укроюсь наконец в своем доме от этого непомерно разросшегося, наполнившегося сквозняками мира, прикрою за собой входную дверь на непослушную щеколду и поднимусь в ее крохотную зеленую комнатку на втором этаже, вдохну древесный и травяной запах своего дома и успокоюсь. С кем еще мне было поделиться всеми этими ужасами, если не с Анни, скажите на милость?
Я стоял в дверном проеме и, вынув из-за уха мой неизменный огрызок простого карандаша, с сильным нажимом выводил на косяке неровные линии, а Анни смотрела на меня холодно.
– Что значит: откуда взялась дорога? Это какой-то дурацкий вопрос, ты так не считаешь? Просто ты еще никогда не заходил так далеко, вот и все.
– Но ведь это не так, – возражал я. – Дело не в этом. Не в этом дело!
Анни даже не желала меня слушать – так она была недовольна, и я дорого бы дал, чтобы понять, почему она злится на меня. Она часто на меня злилась, а я на нее – никогда, подумать только!.. К тому времени я уже так к ней привык.
Лидия заставила меня закапать в глаз какое-то пахучее травяное лекарство и обвязала мне полголовы африканской рыжей косынкой в зеленых и черных треугольниках. От косынки резко и горько пахло ее странными духами, и у меня очень быстро разболелась голова. Я вышел в сад посидеть на скамеечке, отдохнуть от собственной чувствительности, а за пределами крыльца была уже темнота осенней ночи, Млечный Путь над сосновыми верхушками, морозное потрескивание облетевших ветвей. Лампа на крыльце мерцала сквозь пунцовые виноградные листья, и отходить от дома, теряться во мраке и холоде мне не хотелось. Иногда дом делал меня совсем беспомощным.
Носки намокли, пропитались ледяным холодом осенней травы, светящейся от инея, и я даже отдернул на мгновение руку, когда нагнулся нарвать мяты в чай. Я сидел на корточках, нащупывал мяту в темноте наизусть среди листьев земляники, а надо мной, и подо мной, и вокруг пело звездное небо, как сонная флейта в руках того, кто еще не решил, что ему сыграть, и вот мята жжется у меня в кулаке, а я все не решаюсь подняться, пошевелиться, чтоб не спугнуть этот дикий простор, не затуманить дыханием его чуткое совершенство. Я смотрю вверх на баснословную щедрость позднего осеннего звездопада и считаю: раз, два, четыре, двенадцать – рыжих и медленно гаснущих в самых невиданных краях моего небосвода, зеленых и голубых, падающих неторопливо через все небо, как будто это такая малость, как будто кто-то привычным росчерком выигрывает в небесные крестики-нолики. Большая Медведица увила крышу, как виноград, и так чудесно совпадала с сутулостью дома, как будто они были одним целым, и я просто пристроил его к ней, по ее небесно-неуклюжим очертаниям высчитывая свое собственное, странное, чепуховое золотое сечение.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов