
Полная версия:
Неоконченный танец
Вчера она побывала на приеме у Натальи Марковны. Плановый врачебный прием проводился в интернате раз в неделю, по пятницам. Расположенный на первом этаже кабинет Натальи Марковны отличался от соседнего кабинета Цербера, как эдемские кущи от пустыни Гоби. Темно-зеленые гобеленовые шторы, два уютных глубоких кресла со специально подобранными под спину подушечками, журнальный столик светлого дерева, миниатюрный сервантик с чудеснейшим, в китайских драконах, чайным сервизом, льняные выбеленные салфетки – всё было куплено за свой счет и в разное время привезено Натальей Марковной из собственного дома. Каждый из бывших деятелей культуры, стосковавшийся по красоте и обходительному отношению, норовил задержаться в ее кабинете как можно дольше. Но врачебный прием, во избежание беспорядков, был строго регламентирован Цербером: на каждого ходячего (лежачими занимался другой доктор), отпускалось не более десяти минут. И даже за эти минуты Наталья Марковна успевала, усадив пациента в кресло, напоить его чаем и выслушать, помимо рассказа о самочувствии, какую-нибудь дополнительную историю или жалобу. Берта, любившая бывать в кабинете Натальи Марковны не меньше остальных, называла его «оазисом последней надежды».
– Что ж, давление вполне приличное, да и вообще, по сравнению с большинством вы просто молодцом. Однако, может быть, есть жалобы? – спросила по традиции Наталья Марковна, разливая по чашкам благоухающий на всю комнату чай «Грезы султана».
– Если честно, есть, – впервые за три года произнесла, усаживаясь в кресло, Берта, подправляя под спину бархатную подушечку.
Наталья Марковна поставила чайник на подставку, села в кресло напротив и обратила на Берту свои внимательные зеленоватые глаза.
– Выкладывайте.
– Спина стала болеть гораздо сильнее, и ноги всё чаще подворачиваются.
– Ну-у-у, – словно с облегчением протянула доктор, – в вашем возрасте закономерное явление. Скелет оседает, позвоночные диски стираются, а насчет ног – слабые связки голеностопа, нужна правильная обувь и хорошие стельки. – Она придвинула к Берте коробку конфет. – Могу, если хотите, для позвоночника назначить вам процедуру растяжки, но при вашей в кавычках любви к процедурам наверняка ограничитесь единственным разом. А потом, такова своего рода, извините, расплата.
– За что? – насторожилась Берта, отпив из чашки с драконом и возвращая ее на блюдечко.
– Думаю, нелегко всю жизнь носить на плечах гордо поднятую голову.
– Критикуете… – качнула головой Берта, выбирая глазами конфету.
– Комплиментирую! Знаете, что могу посоветовать, совсем не затруднительное? Потягиваться утром в кровати, как потягиваются, перевернувшись на спину, кошки. И прогулки, прогулки, прогулки – неторопливым шагом прогулки.
– Проще говоря, предлагаете донашивать то, что есть?
– Примерно так, – улыбнулась Наталья Марковна. – Что соседка, поет?
– Не то слово, – невесело усмехнулась Берта.
Доктор сочувственно покачала головой. Они понимали друг друга с полуслова.
Пятидесятитрехлетняя доктор-терапевт Наталья Марковна испытывала к Берте нескрываемую симпатию. И Берта платила ей полной взаимностью. С первой консультации обнаружив в Берте достойнейшую из собеседниц, доктор исхитрялась пообщаться с ней сверхурочно. Между тем делать это приходилось всегда украдкой, отнюдь не в кабинете и не в законные часы приема. Ибо за Натальей Марковной велось постоянное перекрестное наблюдение. Одной наблюдающей стороной выступала администрация, второй – кружок местных жильцов-активистов. Не дай Бог, если кто-то из них подмечал, как другому удавалось вырвать у Натальи Марковны лишние полминуты общения (будь то в коридоре, а уж тем более в кабинете!). Сцена ревности могла разыграться тут же в коридоре или на пороге кабинета.
Сверхурочные беседы доктора и Берты происходили вне стен здания. Закончив с приемом и заперев кабинет, Наталья Марковна уходила будто бы домой, сама же частенько подсаживалась (тут уж она была в своем праве) к Берте на полуразрушенную скамейку в дальней части скверика. Скамейку эту Берта облюбовала давно и не напрасно. Она не пользовалась у постояльцев популярностью, напротив, игнорировалась за проломленность в двух местах (сиденья и спинки) и неудобство расположения. Стояла она в заброшенных, густо разросшихся кустах, сквозь которые нужно было активно пробираться. Настойчивая Берта проторила к скамейке персональную, почти незаметную окружающим тропинку.
Что приятно поразило Берту еще на заре попадания сюда, Наталья Марковна оказалась заядлой театралкой. Выяснилось это на первом приеме – Берта заметила, как радостно загорелись глаза докторицы, узнавшей о ее бывшем театральном поприще. После женитьбы и отъезда сына Наталья Марковна жила одна в панельной пятиэтажке неподалеку от интерната. Она работала еще в здешней районной поликлинике, но сумела организовать службу так, что три вечера, помимо воскресного, оставались у нее свободными. И она нередко использовала их для посещения московских театров. О сегодняшних режиссерских постановках разных волн и направлений знала она всё. И чем больше узнавала Наталья Марковна театральные работы многих, тем крепче любила «Мастерскую Петра Фоменко». Оттого недавнюю гибель в автокатастрофе актера Юрия Степанова восприняла как глубоко личную потерю. Она никак не могла смириться с этой бедой и в общении с Бертой часто повторяла:
– Ах, Берта Генриховна, как он сыграл доктора Чебутыкина в «Трех сестрах»! Какое отчаянное покаяние в трехминутном монологе, какие горчайшие интонации. А полковник в «Мотыльке»?! Да что там говорить!
Берта, не питающая ревности к театральным удачам безвременно ушедших коллег, выслушивала Наталью Марковну с превеликим интересом и участием.
– Да-да, – соглашалась она, – я помню Юрия Степанова еще по ранним его работам. Действительно, прирожденным был лицедеем. Необычайно разноплановый талант.
– Вот именно был… в прошедшем времени, к сожалению. А сколько бы мог сыграть еще! Да что там говорить… скажите, почему так всё несправедливо?
– О-о, вопрос не по адресу, Наталья Марковна. Это какой-нибудь батюшка-профанатор наплел бы вам сейчас про Высшую справедливость с три короба, я же в планах небесной канцелярии ни черта не смыслю. А Петра Наумовича я помню молодым, тридцатилетним, по родному ГИТИСу, – возвращалась Берта к главной теме, – когда он учился на режиссуре. Зелеными студентами мы бегали на его пробные спектакли, тогда уже он славился своим бунтарством. Помню злобные гонения на него в шестидесятых, советских идиотов критиков. Всё-таки ГИТИС – бессменная кузница кадров. Всё потому, что дышащий, живой организм, а не схематизм, как у некоторых, где по сцене передвигаются вовсе не люди, а, пардон, трансформеры в перформансах.
– Вот именно, – согласно подхватывала доктор, – как вы слова эти иноземные столь ловко выговариваете. Я бы так запросто и не выговорила, язык можно сломать. А представьте себе, кое-кто из снобов от культуры сегодня позволяет себе упрекать мэтра, я имею в виду Петра Наумовича, в герметизации театра, в нежелании впрыскивать свежую кровь. Тоже мне умники! Это, в конце концов, дело их театра! Впрыснешь, потом, глядь, вся труппа больна СПИДом. В фигуральном смысле, конечно. Хотя, как вы полагаете, может, остается кто-то из сегодняшних современных, нами не охваченных?
– И кто? – Приложив ко лбу ладонь козырьком, Берта вглядывалась сквозь кусты в вечернюю даль. – Э-эй, обожаю свежую кровь, авангард, но где неподпорченная дурновкусием нынешней конъюнктуры душа-а? Где?! Где могучая – на века – драматурги-и-я?!
Обе, кивая головами, начинали смеяться.
– Нет, ну есть, конечно, отдельные достойные спектакли. Например, «Мальчики» Сергея Женовача по Достоевскому. Но опять-таки – классика и ученик Петра Наумовича, – подытоживала Наталья Марковна.
Вернувшись с утренней субботней прогулки в бодром расположении духа, обнаружив (о счастье!) отсутствие в комнате Любови Филипповны, Берта подошла к зеркалу над раковиной и принялась с пристрастием разглядывать собственное лицо. Она желала в который раз убедиться в малом количестве морщин, а сейчас заметила на щеках еще и приятный легкий румянец. Сняв берет, провела ладонью по волосам. Волосы, надо отдать им должное, лежали крупной послушной волной даже после берета. «Недурна, всё еще недурна, и седина меня не портит», – заключила она в мыслях.
Она перестала закрашивать седину с тех пор, как ушла из театра. А вот своей стрижке, удлиненному градуированному каре с игривой челкой, не изменяла лет пятнадцать. Конечно, у местной парикмахерши Ирины и близко не было тех рук и глаза, что у мастерицы-надомницы Анфисы из Скатертного переулка. (Раз в два месяца на протяжении 10 лет посещала ее Берта.) Как-то однажды, укладывая Берте последний локон, Анфиса, словно в воду глядя, непонятно к чему на тот момент сказала: «Благодатные у вас волосы, Берта Генриховна, если попадут в чужие руки, не такие старательные, как у меня, погрешности все равно заметно не будет».
Насмотревшись в зеркало, определив в «шифоньер» снятую куртку, Берта подошла к подоконнику навестить своих никуда не убранных любимцев, мимолетно глянула на улицу и заметила молодую парочку, о чем-то переговаривающуюся с дворником Ильей. Илья внезапно задрал голову и показал пальцем на ее окно. Парень поднял лицо вслед за Ильей, и дальнозоркая Берта мгновенно его узнала. Именно он в прошлую субботу помог ей выудить из мусорного бака балерину без кисти, в тот же день любовно нареченную Малечкой (в честь Матильды Кшесинской – неслабая была женщина), занявшую почетное место в коллекции. Осознав, что этот приезд по ее душу, Берта нешуточно разволновалась. «Надо же, вправду приехал! Кто бы мог подумать? Что за девица рядом с ним? Хорошенькая, очень хорошенькая. Ах, да! Я, кажется, напророчила ему скорую любовь. Неужели с ней?! Кто бы мог подумать!» Она спешно поправила кроватное покрывало, заметалась по комнате, не зная, за что схватиться. Снова ринулась к кровати, зачем-то выдернула из-под подушки свою главную драгоценность – книгу Анатолия Эфроса «Репетиция – любовь моя», сунула под мышку, девчонкой вылетела в коридор, поторопилась к лестнице.
Никакой пророчицей Берта, конечно, не была. Просто в прошлую субботу ей захотелось побывать в роли предсказательницы, что она воплотила, как всегда, с блеском. Но разве могла она предположить такие последствия?
– Вижу, вижу. Судьбоносная встреча состоялась. – Этими словами она встретила их у лестничного пролета второго этажа. Им показалось, она ничуть не удивлена их приезду. Одета она была чрезвычайно просто, но неуловимо изысканно. На ней были кремовая свободная блузка с накинутым на плечи шоколадным палантином, узкие брючки в бежевую клетку и черные замшевые балетки. – Невооруженному глазу заметно, – продолжала она, – какие искры сверкают между вами. – Ее правая рука взметнулась вверх, тыльной стороной ладони, как от вспышки, она прикрыла глаза.
Все трое незамедлительно рассмеялись.
– Что ж, правильно, что приехали. Не могу утверждать, что ждала вас, но не стану отрицать и радости по поводу вашего приезда.
Кирилл, поравнявшись с ней, поинтересовался:
– Где ваш знаменитый фартук, Берта Генриховна?
Она вскинула голову:
– Вы Кирилл… ведь верно, Кирилл? Вы искренне думали, что я в нем сплю, ем и принимаю ванны? Как видите, нет. Я использую его в экстремальных случаях, с известной вам целью. Сейчас он хранится в тайнике близлежащей лесополосы, под старой, помеченной мною крестиком сосной. Что же касается обращения ко мне, можно по-европейски, просто Берта. Так будет лучше для всех нас. Изволите представить свою спутницу?
– Катя, – сказал Кирилл, беря девушку за руку.
Берта заметила, как скована стеснением девушка, и подумала: «Ах, совсем не наглая, при такой-то красоте! А у парня глаз гори-ит, похоже, втрескался не на шутку. Где же он раскопал это изящное сокровище?»
– Катя, чудесно! Вам очень идет ваше имя, Катя.
Девушка улыбнулась. Берта снова о ней подумала: «Надо же, уголки губ, как завитки у грифа скрипки».
Они продолжали стоять посередине коридора. Все трое были явно смущены, и ликвидировать общую растерянность, как старшей, предстояло Берте.
– Я, молодые люди, хочу услышать либретто вашего знакомства.
– У друга на концерте. Помните худого длинного? Короче, благодаря музыке. – Кирилл не отпускал Катину ладонь. Катя согласно кивнула.
– Ах, тот беспечно-наивный гоготун? Каким же инструментом он владеет?
– Трубой.
Берта, переместив книгу из-под мышки в руку, всплеснула руками:
– Бесподобно! Мой любимый из духовых! Какое эстетическое наслаждение доставили вы мне своими словами! Вы не представляете, как опечалилась бы я, узнав, к примеру, что встреча состоялась в продуктовом магазине. Виду я конечно бы не подала, но безмерно расстроилась бы из-за банальности происшедшего. Для меня, знаете, всегда было чрезвычайно важно, при каких обстоятельствах впервые сталкиваются люди. Ну а теперь, извольте, я проведу ознакомительную экскурсию. Только прошу не удивляться вслух ни одному из встреченных персонажей. Ибо нас могут истолковать превратно. Я называю их пансионерами, производным от пансиона и пенсионеров. Идемте, идемте, перемыть им косточки мы еще успеем. – И Берта повела их вдоль коридора, устланного красно-синей дорожкой времен расцвета СССР. – Ничего не поделаешь, – продолжала она, – Цербер, наш директор, помешан на советских реликвиях. Хоть я не питаю к Церберу никакой симпатии, где-то в глубине души могу понять его ностальгические настроения.
Вдоль левой глухой стены под рубрикой «НАШИ ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО» висело множество самодельных плакатов. Кирилл обратил внимание на самый обширный, где под заголовком «ВСТРЕЧА НОВОГО 2011 ГОДА» вкруг искусственной елки выстроился на увеличенной фотографии хоровод из старичков и старушек, слегка разбавленных местным женским персоналом.
– Как в детском саду, – заметил Кирилл.
– Недалеко от истины, хотя на самом деле пыль в глаза, для разных там комиссий. Через месяц вместо единицы нарисуют двойку, через год, глядишь, тройку, а рожи всё те же, хотя некоторые тю-тю, – Берта винтообразным жестом указала в потолок, – отошли в мир иной. А настоящее творчество здешних масс, я называю его «картинками с выставки», на плакатах не отображено. О-о, – чуть приостановилась она, – ни дать ни взять – тайны дворцовых переворотов, только по-настоящему буйных мало, вот и не удается свергнуть правящую верхушку.
Они приблизились к концу коридора.
– Вот моя келья, прошу. – Берта распахнула дверь, они переступили порог. – Как видите, все здесь довольно серо, кроме, пожалуй, этого. – Она слегка подтолкнула их в спины к подоконнику. – После моей первейшей драгоценности (она потрясла в воздухе книгой) еще одна драгоценность, благодаря этому молодому человеку (она легонько тронула Кирилла в спину уголком книги) приросшая неделю назад дополнительной единицей. Минималистская инсталляция, мой, так сказать, творческий изыск, прошу любить и жаловать.
Катя, подойдя к подоконнику, искренне умилилась:
– Какие прелестники!
– Согласитесь, некоторая ущербность придает им больший шарм, повышенную эксклюзивную ценность, не так ли?
– Да, – кивнула Катя, – я от кого-то слышала, больных детей любят больше, чем здоровых.
Берта пристально посмотрела на нее, затем всем корпусом развернулась к Кириллу:
– Сдается мне, в груди этой девушки бьется чуткое, понимающее сердце. Когда я беседую с ними, в моей душе разливается солнце и поют жаворонки. – Берта снова покосилась на Катю: – Кто же, позвольте узнать, Катерина, импонирует вам больше остальных?
Катя, продолжая со вниманием разглядывать фигурки, ответила:
– Скрипач и балерина.
– Восхитительно! Вы, безусловно, натура творческая. Не доводилось ли вам заниматься каким-нибудь видом искусства?
– Недолго совсем, – призналась Катя. – До школы отец водил меня примерно год в хореографическую студию.
– Вот как? Порой на заре юности достаточно года, чтобы в душе на всю жизнь открылся неиссякаемый фонтан вдохновения! Но, надо признать, есть натуры ничем не прошибаемые. Даже десятилетия сизифовых занятий не сделают их души утонченными. Такова моя никогда не смолкающая соседка по комнате. Представьте, эти милые фигурки на подоконнике – по ее мнению, есть хлам, не стоящий ломаного гроша. Зато пыльная кипа «ЗОЖей», откуда она черпает тонны телесного здоровья, для нее своего рода библия.
– Всё правильно, – сказал Кирилл, – каждому свое по жизни. Оценка измеряется не ценой вещи, а выгодой, которую каждый из нее извлекает.
– Откуда эта поразительной глубины сакраментальная фраза?
– Даниил Бернулли, швейцарский физик, математик и философ.
– Из какого времени?
– Из ХVII века.
– Потрясающе! – Жестом Берта пригласила их сесть к себе на кровать. Все трое присели.
– У вас что, очень болтливая соседка? – поинтересовалась Катя, оглядывая комнату.
– Если бы только это, – печально вздохнула Берта, пряча Эфроса под подушку, – она хронически певуча, причем зло певуча.
– Так попросили бы переселить вас от нее, или наоборот.
– Это, увы, невозможно. Цербер стойко соблюдает разработанный им генеральный закон. Селить легких с легкими, трудных с трудными – вот его профессиональное кредо. С каждым вновь прибывшим он проводит пристрастную получасовую беседу, прощупывает, как ему кажется, все аспекты личности. Мало ему быть просто администратором, он мнит себя психологом, знатоком человеческих пороков и слабостей. После первичного собеседования он счел меня трудновоспитуемой и поселил сюда, к Любови Филипповне. Теперь уж его ничем не свернешь. Таким способом, ему кажется, он сохраняет равновесие и дисциплину.
– Ой, у нас же манго и еще кое-что тут, – спохватилась Катя, извлекая из сумки красно-желтый плод и коробочку конфет «Ферреро Роше».
Пока Катя мыла манго, Берта достала из тумбочки тарелку и нож, выдала их Кириллу. Кирилл продемонстрировал виртуозное мастерство отчленения мякоти от косточки, они снова устроились на Бертиной кровати и стали угощаться. В этот день им повезло, Любовь Филипповна не вторглась в их общение. В актовом зале шла репетиция к предстоящему новогоднему концерту, где она готовила два сольных номера.
* * *В автобусе до «Юго-Западной» были свободные места, Катя с Кириллом устроились на галерке.
– Расскажи что-нибудь из детства, – попросила Катя.
– Позитивное?
– Не обязательно. Что первое в голову приходит.
– Хорошо. Лет в семь-восемь маниакально хотел сходить с отцом в зоопарк. Причем был там пару раз с матерью, но хотел обязательно с отцом. Он на мою просьбу знаешь что ответил: «У них там вечный недокорм и авитаминоз, я должен вонь нюхать и на их облезлые бока смотреть?» Взял так с ходу всё опорочил. Я на него долго злился, даже хотел отомстить, только способ не мог придумать. Потом как-то притупилось.
– А у меня совсем было наоборот. Я ходила туда всего один раз, именно с отцом. Тоже лет в восемь. Он меня посадил перед турникетами на плечи, крепко так держал за ноги, я брыкалась, мы с ним хохотали, мне казалось, все вокруг завидуют мне до потери пульса.
– Они и завидовали.
– Думаешь? – Она повернулась и слегка подалась к нему.
– Уверен.
– Знаешь, особенно что запомнилось? Как стояли у вольера с белыми медведями, медведиха плавала там с медвежонком в бассейне и смешно топила его лапой, отец снова поднял меня на плечи, я увлеклась, обо всем забыла, он вдруг говорит: «Катька, ты меня сейчас задушишь, держи меня лучше за уши», а мне было жалко его ушей. Потом купили пончиков в сахарной пудре, сидели на скамейке, ели. Я с тех пор ни с кем больше там не была. Какое-то дурацкое сидит ощущение, если пойду туда с кем-то другим, предам его.
Кириллу ужасно хотелось ее обнять. Она и похожа была сейчас на восьмилетнего ребенка. Еще в ней было то, что он ценил в женском поле, кроме красоты и ума, превыше всего, – естественность и отсутствие пафосного хамства. В его родном университете приходилось как минимум по две отпетых хамки на каждый квадратный метр. Он слушал ее и незаметно разглядывал ее волосы. При свете дня они оказались не просто каштановыми, а отливали темной искрящейся бронзой. «Хорошо, что они у нее настоящие, природные», – думал он. Он терпеть не мог крашеных женских волос. Особое отвращение испытывал к жутким бороздам другого цвета у корней, когда волосы отрастали, а владелицы волос не успевали подкрашивать их у основания. Именно эти полтора-два отросших сантиметра, контрастирующих с остальной массой, вызывали в нем вместе с чувством брезгливости абсолютное непонимание женских представлений о красоте.
– Мне понравилась Берта, – сказала вдруг Катя. – Убожество, конечно, там страшное. Все какие-то хромые, кривые, смотрят, как будто у каждого по миллиону украли. А в ней есть что-то такое, гордое, что ли, несломленное. Она, по-моему, абсолютная атеистка.
– А ты? – поинтересовался Кирилл.
– Меня в этом смысле никто особо не просвещал. Так, обходилась своими силами. Про буддизм даже больше знаю, чем про православие. Если честно, меня эта тема не особо волнует. Мне кажется, в мире, кроме религии, столько интересного.
Глава шестая
Начало
За спиной у Берты имелось полно грехов. Она не отрекалась от них, осознавая их тяжесть в полном объеме. Но обсуждать собственные грехи она не стала бы ни с низшими, ни, тем паче, с высшими церковными чинами. То была исключительно ее персональная ноша. Любые покаяния вслух через посредников – служителей культа – были глубоко ей чужды. Кто, кроме самого человека, может стать судьей своим поступкам?
С годами у нее накопилось немало претензий к церкви и ее представителям. Она отказывалась понимать и принимать, что тех, кто из века в век переворачивал людские души, заставлял рыдать, переосмысливать жизнь и выходить просветленными, до недавнего времени было принято, не считая за людей, хоронить за оградами кладбищ. Она не собиралась прощать парижскому архиепископу второй половины ХVII века, некоему Франсуа Арле де Шанваллону III, неправедных, под покровом ночи, похорон истинного короля французской драматургии Мольера. Непосредственно Иисус Христос оставался для нее фигурой самоценной, именно поэтому она нередко задавалась вопросами: «Как, когда, при каких обстоятельствах случилось, что идея всеобъемлющей любви в который раз в мировой практике переплавилась в глухое фарисейство? В нудную рутину запретов, диктат нравоучений, механистическое выполнение пустых формальностей, того хуже – лицемерную систему двойных стандартов? Откуда в подавляющем большинстве человеческих особей, – негодовала Берта, – сидит способность всё опошлить, вложить в рамки безжизненного норматива, а то и откровенно бессовестного приспособленчества?»
Только искусство, считала она, обладает возможностью и правом очищать, просветлять – и это куда мощнее, нежели выстаивание на церковных службах. Ветхозаветные истории с юности по сей день шокировали ее кровожадной жестокостью, призывами к слепому подчинению карающему Богу Яхве (Иегове). К сюжетам Нового Завета тоже имелись вопросы – правда, им она симпатизировала значительно больше, – но вживаться в те и другие готова была лишь сквозь призму искусства. Никакие книжные или словесные проповеди, была она уверена, не сравнятся по убедительности с «Гефсиманским садом» Пастернака и «Сретеньем» Бродского.
Именно таким сильнейшим потрясением от искусства стал для нее когда-то канун Нового 1958 года. В ночь с тридцатого на тридцать первое декабря Симочка повезла ее – тогда еще Риту – в Ленинград. Тетка задумала сделать любимой племяннице подарок.
Родная младшая сестра погибшего на войне теткиного мужа Алексея Яковлевича Зинаида Яковлевна работала в БДТ костюмершей и раздобыла заветные контрамарки на премьеру «Идиота». Родственницы сговорились держать это событие в строжайшей тайне и посвятить в него Риту-Берту только на входе в театр. Жила Зинуша одна, на улице Халтурина, бывшей Миллионной[3], в просторной коммунальной комнате с двумя окнами. Встреченные хозяйкой горячими объятьями и поцелуями гостьи замерли на пороге комнаты перед благоухающей свежим смолистым духом красавицей-елкой. Елка была установлена в простенке между окнами, крепкие ее лапы переливались цветной мишурой, искрились гирляндами из стекляруса, были схвачены пингвинами, зайцами, белками, лыжниками на прищепках, в партере утопали в ватном снегу Дед Мороз и Снегурочка из папье-маше, вверху традиционно багровела пластмассовая кремлевская звезда. Зинаида Яковлевна в двери взяла родственниц под руки: «Гриша постарался, сосед. Два захода с санками сделал – себе и мне. У меня бы самой сил не хватило, а очень для вас хотелось». Она велела им располагаться, сама же в срочном порядке отправилась на кухню, где возилась с новогодними пирогами. Симочка, оставив в комнате вещи, последовала за хозяйкой. А Рита-Берта долго не отходила от елки, детально изучая каждую из игрушек, потому как некоторых у них в московской квартире не было. Ее экстатичное стояние у елки периодически нарушало непривычное многоголосье и суетное шастанье соседей на кухню мимо комнаты.