banner banner banner
Блокада
Блокада
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Блокада

скачать книгу бесплатно

Столбы дыма и огня вырастали на горизонте. Это был штурм одновременно Пушкина и Колпино. От Колпино, от Ижорского города-завода отбили, Пушкин отдали. Орудийный ураган улегся в свое, вспаханное снарядами, логовище – поле, засеянное горькими семенами-осколками поражения, из которых иногда вырастают сладкие клубни побед… Побухивали, не угомоняясь, еще какие-то пушчонки, но Пушкина уже было не вернуть. Взяли Пушкин немецкие пушки. Немцы сделали еще один скачок к Ленинграду с запада в лоб.

И не только в лоб. Это был концентрический штурм Ленинграда. В несколько дней были взяты: Лигово, Горелово, Стрельна, Петергоф, Павловск, Гатчина, Красное Село, Кингисепп. Ораниенбаум попал в отдельное окружение. В эти же дни весь Балтийский флот был блокирован немецким флотом и авиацией и не мог принять никакого участия в отражении штурма самого обреченного города.

Советские военные сводки на этот раз откровенно и правдиво сообщали о тяжелых, кровавых потерях с обеих сторон. Фронт стоял у Средней Рогатки и по ту сторону Пулковских высот. Сам Пулковский холм несколько раз переходил из рук в руки. Основной корпус Обсерватории, высокая башня с главным телескопом, библиотека – хранилище жизнеописания всех звезд, великих и малых, – все было разбито и сожжено. Но холм остался за Ленинградом, за его защитниками. Рухнула одна из мировых обсерваторий, поистине хватавшая звезды с неба, но под ее останками уцелел Пулковский меридиан, мировая русская орбита.

А в Гатчине, на высоком обелиске у входа в вековой пушкинский парк, пришельцы вцементировали огромного черного паука – свастику.

Нашлись люди, готовые жертвовать собой, лишь бы сбить эту свастику – во имя Пушкина, во имя России.

В Александровском дворце расквартировалась потрепанная в последних боях испанская Голубая дивизия. Прославилась она больше на «бабьем» фронте, да и там ей не особенно повезло. Россия встретила войну все еще отсталой во многих отношениях, особенно – в отношениях между мужчиной и женщиной.

На Карельском перешейке, в сторону Ладожского озера, немцы и финны не подошли к Ленинграду ближе, чем на 60 километров. Это была самая глубокая излучина в замыкающемся вокруг города фронте, подошедшем со стороны Кировского завода на 2–6 километров от города, в других местах – на 8, 9 и 15 километров.

Черная речка, где сто с лишним лет назад пролилась праведная кровь поэта, а теперь лилась кровь его потомков, осталась после тяжелых боев за нами; ставшая в Парголово и Токсово большая армия – заслон против финнов – так и осталась, и простояла всю блокаду без движения.

Несколько немецких дивизий штурмом взяли Дудергоф – Воронью гору, ставшую артиллерийской Голгофой Ленинграда. С этой горы, господствующей над всей округой, немцы корректировали артиллерийский огонь во все долгие месяцы блокады.

Наконец, 28 августа воздушным десантом была взята станция Мга – последняя отдушина, через которую Ленинград еще сообщался с Москвой и страной.

С чисто русским уважением к сильному и умному врагу рассказывали, что десантная дивизия немцев билась с гарнизоном до тех пор, пока не подоспели части GG.

Это был последний и неотвратимый, как судьба, удар. Судьбой была и сама блокада. Конечно, это и военное поражение, и тяжелый урок не столько правительству – оно, может быть, на лучшее не надеялось, – сколько всему народу и всей стране, которая гордилась своим Питером и была связана с ним тысячью нитей.

И вот эти нити были оборваны.

В огне и дыму пожаров, сея смерть и разрушения, колесница войны вплотную подошла к Ленинграду и описала вокруг него роковое кольцо.

Так началась блокада, длившаяся почти три года. С военной точки зрения, она, возможно, была стратегическим болотом, засасывающим и людей и технику, но в нем – совсем по-речному – текла кровь, и для осажденных не было ли оно мистическим воскрешением другого болота, засыпанного костьми строителей Санкт-Питербурха? Через два века рядом с ними легли костьми защитники Ленинграда.

В сухом, подожженном со всех сторон небе фонтанами взлетают и расплескиваются ракеты – пунктир фронта. Пожары кажутся едва заметными кострами, потом, вспыхивая чаще и чаще, к ночи разрастаются в широкую, подрагивающую бисерную цепочку – на весь горизонт. Вся земля в огне… Русская земля…

Тысячи согбенных людей в зареве пожарищ смутными силуэтами стоят над могильным зиянием окопов – перед лицом Голода и Блокады.

Над исковерканной землей в тучах дыма повис раскаленный осколок луны – месяц. Месяц сентябрь.

11. «Административка»

Кто в России не сидел за всякие пустяки? Но есть люди как люди: посидели один раз – и хватит. Другим же везет: что ни кампания партии и правительства – они уже там. Будто тюрьма скучает без них, как поется в блатной песенке. К таким, видно, принадлежал и Саша Половский. 1-го сентября начались занятия в ЛИФЛИ (Ленинградский институт философии, литературы и истории), как и во всех учебных заведениях города. После лекций Саша засиделся в библиотеке, потом выпил пива в подвальчике у Калинкина моста и решил пройтись по Фонтанке. Шел он потихоньку и, забыв обо всем, о запретном часе также, напевал одну из самых жалостливых песен эпохи Гражданской войны – о «цыпленке жареном». И в самом интересном месте песни, как раз в том, где цыпленку «велели пачпорт показать», к Саше подошел милиционер.

– Предъявите и вы мне документы. Следуйте за мной без разговоров.

В участке участь людей, туда попавших, решалась быстро. Утром Саша познакомился с судопроизводством в военные дни. Оно было упрощено: за преступления высшего порядка судил трибунал, за мелочи – Административная комиссия, нечто новое в юстиции, чудовищное по своей простоте, несправедливости и глупости. «Упаси Бог от Административки», – говорили ленинградцы.

Во всех районных советах города заседали филиалы этой «что за комиссии, Создатель» – с утра до вечера. Судьями обычно были профсоюзные работники, чаще женщины. Никакие смягчающие вину обстоятельства не признавались. Профсоюзники, всегда верные слуги партии, принялись за «дело» так рьяно, что уже в первые дни войны переполнили все тюрьмы. Люди, выпившие во время воздушной тревоги и нарушившие какие-то правила ПВО, которых никто толком не знал, исчезали из дому. Они сидели в тюрьме без права переписки и свидания.

Месяц-два тюрьмы – срок небольшой, считали государственные мужи, а просто люди недостроенного, подвергшегося капиталистическому нападению социализма сбивались с ног в безуспешных поисках засевших родственников.

Седеющая дебелая партийная старуха с лицом каменной скифской бабы, в окружении «пишмаш» (так называются все секретарши-машинистки по имени Ленинградской фабрики пишущих машинок— «Пишмаш»), полуответственных полумужчин, не взятых на фронт за дефективностью, и пионеров на побегушках. Эта заслуженная мегера, даже не взглянув на бедного Сашу, громыхнула, содрогаясь мощным бюстом:

– Один месяц.

Саша вздрогнул, «пишмаша» остервенело протарахтела на машинке какие-то жестокие слова – и приговор был подписан твердой не по годам рукой.

«Кто не был – тот будет, кто был – не забудет», – вспомнил Саша изречение старых революционеров, потом контрреволюционеров, входя в широкие ворота тюрьмы на Нижегородской улице, близ Финляндского вокзала. Он даже весело насвистывал: не в первый раз.

Это была старая тюрьма, построенная по типу «Крестов»: основной корпус расположен крестообразно. До революции «Кресты» были самой большой и страшной тюрьмой России. Теперь Москва и в этом выдвинулась на первое место: «Крестам» далеко до «Лубянки».

Сашу вкинули в большую камеру-гроб: голые стены, цементный пол. Посередине, на бушлатах, сидело несколько моряков с крейсера «Киров». Ленточек на их бескозырках не было. Очевидно, арестованным не полагаются. Матросы были осуждены за опоздание на корабль: за 5 минут – на 5 лет, за 10 – на 10. Одному за двухдневный прогул дали «вышку» (расстрел), но заменили двадцатью годами.

– Без нас войны не выиграют, – сказал он, – на то мы и балтийцы.

– Но что же с вами будут делать? – спросил Саша. – не сидеть же будете?

– Спишут в морской штрафной батальон, – сказал «вышак», – жаль, что нет штрафных боевых судов.

Саша представил себе: штрафной крейсер на всех парах бросается острой грудью на эскадру неприятеля, и… уснул.

Утром его послали на работу в тюремную баню, поражавшую чистотой и образцовым порядком, в установившемся при Сталине стиле издевательского бережливого отношения к человеку: его воспитывают, учат, лечат – и потом калечат где-нибудь, не дай Бог, в Нарыме или на Колыме, где как говорят, 12 месяцев зима, а остальное лето.

Саша с двумя «огольцами», мальчишками по 15–14 лет, мыл пол после каждой партии заключенных – казалось, им не будет конца.

Банщик, хам из разжалованных энкаведистов, почти ничего не делал сам. Командовал, матерился и делил скудный паек. Потом, когда появились пленные немцы (летчики), ему понравилось раздавать им кусочки мыла. Он встретил упавших с неба блондинов, как половой в гостинице. И не только он. Тюремное начальство по приказу свыше кормило «дорогих гостей» из особого котла. Утром – сладкий кофе с галетами, в обед каша с таким куском мяса, какой ленинградские рабочие имели только раз в неделю.

Через несколько дней Саша не вышел на работу и сразу же пожалел об этом.

Из рабочей «камеры», где он сидел с двумя напарниками, его перевели в такую же по размеру, но стояло в ней около сорока человек.

Административка работала.

Упасть в обморок было некуда. Бессильно оседавших, валившихся на плечи соседей выносили и, облив водой, снова вталкивали.

И это за ничтожнейшие проступки, чаще всего ни за что. И это в разгар войны, когда нужна каждая пара рук и ног, еще не оторванных снарядом.

Когда перевели в общую камеру, голую и холодную, все повеселели. Но, выползая из щелей деревянных нар, на сотни заключенных набросились тысячи клопов. Они шли в полный рост прямо среди бела дня. Борьба была неравной и кровопролитной.

12. Дракон, упавший с неба…

Когда это было? Какой-то студент влетел в общежитие с батоном белого хлеба в руке и объявил:

– Этот хлеб получен мной непосредственно из рук самой очаровательной работницы прилавка славного Питера. Спешите видеть! Новая булочница в новом магазине на Лермонтовском проспекте.

Все бросились в булочную. Кому надо и не надо – все купили хлеб. Какой-то первокурсник знакомился по всем правилам:

– А я вас знаю, вас зовут Маруся.

– Нет, Нина.

– Ах, да, Нина. Очень приятно. А меня – Ваня.

Теперь, как всякий видевший виды ловелас, Ваня должен назначить свидание и постараться хотя бы ради первого раза не опоздать. В большом городе любовь бывает в большой зависимости от трамвая, но здесь – рукой подать, и Ваня уже поспешил сообщить Нине, что «мы тут по-соседству, в общежитке, знаете?». С места в карьер он старается ликвидировать опасность соперничества: «Наших тут много болтается. Вы не того… Они все – прощелыги и насмешники. Циники, как говорится».

Обычно такой разговор прерывает какой-нибудь покупатель или свой же брат из циников, и Ваня ретируется: «Так вы закрываетесь в 10? Я буду ждать». Это – шепотом, свистящим, слышным даже на улице.

Познакомился и проводил Нину домой один Ваня, другой, третий. Все познакомились и проводили. И все возвращались с кислыми минами: «Девушка не из тех, а из этих, и не из этих, а из тех».

Только одного Сашу Половского не зацепило это повальное увлечение, а Дмитрий, в тот год опоздавший к началу учебы, познакомился с Ниной последним.

– Я давно о вас наслышался, – сказал он.

– А я вас первый раз вижу. Что же вы раньше не заходили?

– Боялся влюбиться. Вся общежитка в вас влюблена. Ведь скоро сессия. Что тогда делать?

– Не бойтесь!

– А когда вы сегодня…

– Кончаю работу? В десять. Приходите и ждите.

Такое начало ему понравилось. Повадился провожать – благо недалеко: жила Нина в одном из деревянных домиков, целой деревней осевших за Балтийским вокзалом. Потом… Что было потом?.. Сессия, какой-то грипп, Тоня. Но сердце, занятое другой, отметило где-то в уголке своей капризной памяти: хорошая девушка Нина. И недаром отметило.

…Давно ли это было?.. Было ли это время счастливым?.. Нет, это было не так давно, и время было не таким счастливым, каким оно вспоминалось в сентябре 1941 года и каким оно кажется иногда в минуту слабости автору, когда все ушло в почти потустороннее далеко.

Не всегда удается переменить, как пластинку на граммофоне, воспоминания. Пойми меня, читатель, искушенный в воспоминаниях, особенно – мастер воспоминаний, эмигрант: студенческие годы, первые влюбленности, и главное – какой бы то ни было мир. Такой забытый и такой недавний мир.

Дмитрий хотел есть. После окопной янтарной чечевицы сидел на студенческом пайке: 200 гр. хлеба и кипяток, иногда с сахаром вприкуску. Кусочки сахара стали разменной монетой. Жиров и мяса на месячных карточках теперь, если даже не есть вволю, хватало на одну неделю – не больше.

Все чаще и чаще хотелось есть неожиданно, рефлективно: идешь по улице, увидишь булочную с круглыми желтыми, как сдобный хлеб, буквами на вывеске – как не зайти?

Месяц только начался, а талонов на карточке у Дмитрия оставалось немного, она была уже «куцая» – не везде по ней дадут хлеба: забирать на много дней вперед запрещалось.

Но все же он решил рискнуть. В булочной на проспекте Майорова (б. Измайловский) было две очереди – к двум весам. Опытным взглядом оценил продавщиц – какая добрее. Определенно – блондинка. Но… неужели она? Да, это была Нина! Вот, если она улыбнется – и на щечках появятся ямочки, когда-то сводившие студентов с ума. «Воронки от поцелуев» – назывались эти ямочки. Но Нина не улыбнулась. Она работала механически, не глядя на покупателей. Какие теперь покупатели? Просители… Дмитрию показалось, что и он сказал просительно-виновато:

– Здравствуй Нина. Вот неожиданная встреча. Можно получить хлеб на после?

Золотистые ресницы ее вздрогнули.

– Митя, – спросила она тихо, грустно. – Откуда?

– С окопов. Так можно аж на после-после завтра?

– Конечно. И подожди меня, если есть время. Я быстро кончу свой хлеб и выйду.

Он ходил по проспекту, натыкаясь на бетонные надолбы, лестные знамения рогаток, и медленно жевал хлеб, начиная с коричневой, почти черной верхней корки. Пористая желтая нижняя корка, панцырьком предохраняющая мякушку, была с этой мякушкой отложена на завтра. «Завтра» пришло через пять минут… Он думал о том, что значит «кончу свой хлеб». Это и было первое, о чем он ее спросил, когда она вышла.

Она не удивилась такому вопросу после стольких-то «лет и зим», – ответила:

– Каждая продавщица принимает, строго по весу, определенное количество хлеба. Иногда его можно продать быстрее чем за 7–8 часов, особенно теперь: моментально расхватывают. Скажи лучше, где пропадал?

«Ну и свинья же я, – подумал он. – Такая девушка! И почему я перестал «ухаживать»? И хоть бы написал…»

– Хоть бы написал, – сказала она, снова тихо и грустно.

Это было новое в ней, так шедшее к ее бледному, простому лицу, – тихость, печаль. Только ли в ней? В те дни таким был лик всего Питера-града, да и всей России.

– Я сидел, – неожиданно для себя соврал он, – шесть месяцев сидел в НКВД.

Попробуй кто-нибудь не поверить. Даже самый бессовестный лгун обидится: что, за человека не считаете? Она даже не спросила, за что сидел и как.

– А меня перевели вскорости в другую булочную, и никого из «господ неврастеников» больше не видела.

– Почему не эвакуировалась? – вопрос был обычным в Ленинграде тех дней.

– Все равно, куда ни поедешь, война. Отец уже убит. Мама поехала на лето домой, в деревню под Лугой, теперь там немцы. Мы с сестренкой остались одни в квартире. Пойдем к нам?

Он не успел ей ответить – завыла тревога, пятая или шестая за день. На этот раз – запоздалая тревога: в небе гудели надсадно моторы. На этот раз – роковая тревога.

В ясном вечернем небе, будто густой толпой, но если всмотреться – стройными эшелонами, прямым курсом шло несколько сот черных самолетов – медленно, бесстрашно, не обращая внимания на трескотню зениток. Загорелся один, пошел на спуск другой, почему-то отстал третий самолет. Но остальные, не нарушая строя, идут, идут. Вот уже первый косяк бросает зловещую тень – пока еще не бомбы – на крыши центра города. Идут дальше. Под ними, подожженные бортовым огнем, пылают аэростаты воздушного заграждения – огромные, похожие на акул, готовых, казалось, ринуться на врага. Но это беззубые акулы.

А черные машины все плывут, плывут в небе, все не бросают свой груз, гребут к какой-то им одним известной черте. И вот они, наконец, измотав весь город ожиданием, игрой в безвыигрышную лотерею смерти, достигли своей цели. Несколько бомб, легко прошелестев, разорвались негулко: пробные, по зениткам. И разом куда-то – пачками, гирляндами, гроздьями, сотнями тонн металла, раскаленного, будто прямо из доменной печи, адской печи войны. Близко взвыло, рвануло, сотрясло.

– Ишь, как они нас, как они нас, – причитал какой-то рабочий в толпе, в подворотне.

– А слышите, гарь-то какая? Как на кухне.

– Не склады ли разбомбили?

– Молчали бы уж. Некоторым прямые попадания почему-то нравятся.

– Сама попала пальцем в небо, дура.

– Сам дурак!

– Что-о-о?

Подъехал на велосипеде милиционер в грязи и копоти. Все к нему:

– Где горит? Что?

Отдышавшись и закурив, и еще помедлив, замызганный представитель власти сказал:

– Бадаевские склады горят, вот что. Сам только что оттуда… А вы бы рассредоточились, граждане.

– Валяй, валяй! Лучше бы склады рассредоточили. Вот сгорит все зараз, что будем жрать? Теперь конец…

– Довоевались, идолы.

– Бить «их» некому!