banner banner banner
Блокада
Блокада
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Блокада

скачать книгу бесплатно

А окопы все еще не были ни подвигом, ни буднями. К ним привыкли. Получали свои 9 рублей в день и два выходных дня в две недели. Для многих студентов девять рублей в день были большими, первыми в жизни самостоятельно заработанными деньгами.

Через несколько дней после первой бомбардировки студенты, возглавляемые Половским, получили отпуск в город на два дня. Все «бесенята» были в сборе. Не было самого Баса. До войны он был в Таллине. Директор института получил официальное уведомление, что Басова в списках раненых или пленных – нет. Он попал в категорию пропавших без вести – наиболее запутанную и драматическую с первых дней войны до последних, да и после войны.

Вспоминали: «Эх, был бы Бас с нами!», хлюпая босыми ногами по лужам. На окопах обуви не напасешься.

Никто не хотел ждать до утра. Сдав лопаты и кирки, двинулись в город «беглым» шагом.

Трамвай позванивал недалеко, километрах в трех, но дойти не успели: напоролись на патруль.

– Стой! Кто идет? – с упоминанием родителей. Ни у одного из патрульных не было карманного фонарика. Пошли к старшине, но и он ничего не мог понять.

– Какие-то подозрительные увольнительные записки у вас. И что за подпись? Нет, лучше позвать лейтенанта.

В блиндаже не было и намека на телефон. В вечерней прифронтовой полосе тишины зазвучали мирные, мерные удары… церковного колокола. На призывной звон явился пожилой толстяк лейтенант из запасных нестроевиков, но с зелеными фронтовыми кубиками в петличках. Он быстро все понял. Знаменитый сотник «Окоп», взволнованный событиями последних дней, подписался по-армянски. Лейтенант отпустил всех с миром.

– Валяйте, ребята. Я знаю этого Акопа. Это тот, который «не хотэл ехать до Тыплыс»?

Долгожданные отпускные дни… Первые после первой бомбардировки.

Дома – первые жертвы – на Старом Невском и Тамбовской пострадали незначительно. Потому ли, что бомбы были небольшого калибра, или стены им попадались петровской кладки, но больше двух-трех этажей они не пробивали. Около дома Черских, на мостовой, упала бомба. Львам досталось: одному осколком срезало нос, другой сидел без хвоста.

Разве мог Дмитрий пройти мимо? Вдруг – приехала? На побывку. На три дня. На три часа!..

Перешагивая через три ступеньки, влетел на третий этаж. Но та же печать цвета губной помады висела на двери. Печать войны, заброшенности, разлуки. И свинцовая пломба. Тяжелый металл – свинец.

Вслед за Дмитрием поднялись всей компанией.

Саша Половский:

– Так вот где таилась… Понятно без слез.

Вася Чубук:

– А глаза, глаза зеленоватости о-о-озерной.

Сеня Рудин:

– А как она была сложена… А ты, Митька, целуй ее, да пойдем. Печать целуй.

Дмитрий поцеловал.

– Ну вот, – сказал Саша, – теперь все хорошо: и на устах его печать.

У Московского вокзала толпа с узлами.

В дни народных бедствий в России предпочитают узлы. В них можно на скорую руку – что под нее попало – напихать много, воспоминания, страхи и мечты влезают тоже.

У касс вытянулись вереницы безнадежных глаз и опущенных рук. Кажется, уже поздно.

Но Невский проспект живет прежней блескотной и шумной жизнью. Звенели трамваи, переваливались, как бегемоты, катили троллейбусы. У театральных касс – очереди. На улицах плакаты со словами старика Джамбула:

Ленинградцы, дети мои!
Ленинградцы, гордость моя!
Мне в струе степного ручья
Виден отблеск Невской струи.

Это первый сигнал кампании моральной поддержки ленинградцев: обращения, коллективные письма, призывы и приветы посыпались из пропагандного рога изобилия. Но были и трогательно искренние послания. По рукам ходило наивное и страстное письмо группы эвакуированных на Урал ленинградских рабочих: «Прогоните этого дурака Ворошилова. Он же ничего не смыслит. И Жданова заодно, все равно он не заменит нам Кирова. Возьмите дело защиты города в свои руки. Пусть Мерецков командует, Кулик, Шапошников. Держитесь, родные… Мы с вами. Да здравствует наш Питер!..»

Какая-то неунывающая религиозная секта, крайне стесненная в материальных средствах, за неимением гербовой, а также пишущей машинки писала листовки от руки, на тетрадочной бумаге в клеточку, и забрасывала их в окна квартир, подсовывала под двери, подкладывала в кресла театров.

«Да поможет нам, ленинградцам, Бог…»– гласила первая строка.

«Молитесь Богу… Времена Апокалипсиса настали. Но Христос шествует к нам. Он уже идет по вершинам Кавказа».

Письмо длинное, с массой ошибок и восклицательных знаков.

И какой-то уже голодающий мыслитель, впавший в черную меланхолию, строчил на красной оберточной бумаге – черным по кровавому – послание: «Всем, всем», кончающееся почти библейским «Быть Петербургу пусту».

Длинные языки работают на длинных волнах, короткие – на коротких. Все эти письма и послания давали пищу мещанской радиоактивности. Слухи и «тайные» письма были перенасыщены ожиданием чего-то неминуемо страшного, – психо-фантастический раствор, из которого иногда выпадали кристаллики истины. По настроению этот фольклор мало чем отличался от газетных посланий и обращений. И само «Обращение к ленинградцам», подписанное Ждановым – секретарем партийной организации Ленинграда и области, Попковым – председателем исполкома и Ворошиловым – горе-командующим северо-западным направлением, – было почти прямым подтверждением панических слухов: не мытьем, так катаньем немцы хотят взять город. Они подошли близко. Видя, что удар в лоб не удастся, они заходят с другой стороны. Вернее, со всех сторон.

Таков был смысл воззвания, спрятанный под перекрытием дубовых партийных фраз и криков о победе, которая так же – не мытьем, так катаньем – когда-то «будет за нами».

Еще в конце июля, когда немецкий штаб и сам еще, очевидно, определенно не знал, что предпринять под Ленинградом, по рядам окопников прополз зловещий слух:

– Окружают. Хотят взять измором…

И дрогнули сердца людей, оставивших свои семьи, чтобы добывать в земле защиту и победу.

Наступил день свершения и этого слуха…

* * *

Студенты налегли на пиво. Водку в магазинах припрятали. Выставили было на показ вина дорогих марок – и те расхватали. Оставалось пиво: крепкое, бархатное, завода имени Стеньки Разина. Почти все пивные заводы – имени этого в свое время не только разбойника, но и романтического героя, а теперь революционера, почти старого большевика. Обувные фабрики – имени Семашко, папиросные – Клары Цеткин, пищевые комбинаты – Микояна.

Пиво имени Степана Разина начали пить за обедом в кавказском подвальчике на Невском. За талоны в 25 граммов мяса и 5 граммов жира подавали полшашлыка с полугарниром.

– Перец – да, – информировал заранее официант, – зеленый и красный, стрючковый и дрючковый, но лимон – нет.

– Слегка подкрепились, но более наперчились, – резюмировал Саша Половский, и уже поздно ночью добавил:

– А главное – напились.

Запретный час застал всю компанию, руководимую нетвердой рукой Половского, в Мариенгофском парке.

Домой, в общежитие, идти побоялись: с ночным караулом шутки плохи. Прилегли в кустиках. Среди ночи проснулись от близкой трескотни зениток. Где-то в городе пробомбили, коротко и ясно: началось. Воздушная битва за Ленинград проиграна. Теперь тяжелые плоды поражения будут сыпаться на голову. Это была вторая бомбежка.

* * *

В общежитии ворох писем. Почти все – довоенные… Голубые и желтые конверты блеснули последним прощальным лучом ушедшего мира и последним – на долгие месяцы или навсегда – приветом.

Иван Якушев писал Дмитрию: «Теперь мода – писать всякие послания ленинградцам. Держитесь за землю, если будете падать. Ты же, Митря, защищай Севпальмиру во всю… Весь мой курс идет добровольно на фронт. Пока сидим без дела. Говорят, что пошлют в военно-политическое училище. Чему еще нас будут учить после трех курсов литфака? Истории партии?

Бувай. Пиши мине, не забывай. Твой Иван».

10. Фоновое кольцо

На окопы друзья вернулись вовремя. Утром лейтенант с зелеными кубиками встретил их как старых знакомых.

– Что, поворачивай назад?

– Да, теперь уже на Тыплис, хотэл – не хотэл, все равно не проедешь.

– Что слышно в Питере?

– Бомбили второй раз.

– Без вас знаю.

– Крысы разбежались. Мы, например, ни одной не видели.

– Не зубоскальте. Это плохая примета. Крысы и с тонущего корабля бегут.

– Ну, ладно, старина, довольно каркать. Сам не утони здесь, в своем болоте.

…Линия окопов пошла по болотам и граниту. С 5 часов утра до 8–9 вечера долбили и разгребали то камень, то грязь.

– Вот видите, на чем построен наш город, – говорил студентам профессор русской истории Пошехонов, – на воде и камне, да еще на костях человеческих. Быть может, эта жестокая война разрушит славный Питер, но он вырастет снова, и на этот раз, возможно, на наших костях.

– И пусть, пусть на наших костях, – отвечали ему хором, – лишь бы он вечно стоял на Неве.

Работали, как «ишаки», – так докладывал сотник по начальству.

И что за осень стояла на питерском дворе… Такой, наверно, не помнили ни Петр, ни Пушкин, а о нас говорить нечего. Голубое, летнее-летное небо плыло над оранжевой землей. Ни ветер не пролетит, ни дождь не сорвется. Только самолеты со свастикой, да бомбы, пока еще редкие, куда попало, как слепой дождь.

После работы иногда слушали профессорские «вроде лекций». Снова пристрастились в «очко». Высокие стога сена были сценой для выступлений артистов, а иногда безобидных, почти добродушных драк, ревности и вообще драм и романов малых форм. Лозунг «Все равно война», отчаянно-равнодушный на всех языках, впутанных в тяжелый и длительный разговор, упростил чувства – хорошие и плохие. Средних чувств не бывает. Разве равнодушие – это, пожалуй, единственное. Но и оно упростилось до отупения.

Рождались, со всеми завязками и развязками, романы.

Одна работница в «кожанке», не только работала с Дмитрием локоть о локоть, но и спала бок-о-бок.

Русская женщина в кожаной тужурке, героиня гражданской войны…Борис Лавренев писал, что с такой приятно лежать в окопе, но не в постели. А эти – ладные и красивые, спортивные, молодые женщины украшали окопы, как цветы на лугах.

Попали на окопы и «блатные», недавно выпущенные из тюрем воровки, подруги воров, или проститутки упрощенного социалистического типа, т. е. полупрофессиональные (настоящих в России давно уже нет). Смазливые и рослые девицы эти держались особняком, курили, красили губы, носили кожаные куртки и красные сафьяновые сапожки. Пели свои песни:

Ведь все равно, наша жизня поломатая,
И тело женское проклято судьбой.

Самой популярной была песня о Мурке, которой было не то мало «барахла», не то она «идейно» спуталась с лягашами (милиционерами, сыщиками), и вот вам результат:

Там, на переулке
В кожаной тужурке
Мурка окровавлена лежит.

Не странно ли, что эта песня о «ловкой и красивой» Мурке добрый десяток лет распевалась всей Россией, юнцами и отцами семейств. Мотив ли ее простой, чисто русский нравился, пришлась ли она вообще к разоренному посленэповскому двору?

Саше тоже улыбнулась окопная любовь – краснощекая девица, работница консервного комбината имени, разумеется, Микояна, который в свое время тоже не захотел ехать «на Тыплыс», а прочно обосновался в Москве.

– Я знаю, что вас зовут Саша, – сказала она без обидных обиняков, – а меня Маруся. Приходите ко мне в гости. Я вон в той избушке на курьих ножках поселившись.

Потрясенный Саша ничего ей не ответил, хотя открывал рот и моргал глазами.

– Чего он моргает? – удивилась девица и ушла, обидевшись. Только через несколько дней, когда вечера похолодали, а насмешки приятелей надоели, Саша направился к избушке без окон и дверей с решимостью Дон-Жуана, бросающего вызов Каменному гостю.

Заметно уменьшился окопный рацион. О сытных обедах с мясом забыли. Хлеба тоже не стало хватать. Его заменили картошкой, а мясо – бобами, фасолью, горохом, чечевицей. Чечевица… Сваренную ли в окопном котле, поданную ли в ресторане – с янтарными каплями льняного масла, миндалевидную, только что не прозрачную, – кто из ленинградцев может ее забыть. Это было последнее, что ели досыта, и первое, что вспоминали до исступления.

На обед давали чечевичную кашу. Но вскоре и этого не стало вволю. Ходили по полям, собирали неубранный, морщинистый горох. Им закусывали чистый спирт. Его целыми бутылями привозила Сашина девица, иногда успевавшая за ночь «смотаться» на свою «микояншу». Спирт сразу «брал за жабры», а горох, звонко хрустящий на зубах, пережевывали медленно, с наслаждением.

Профессор Павел Петрович Пошехонов и друг его студенческих лет, университетский профессор-геолог, 65-летний старик, оба лысые, без очков и бороды, зато с запорожскими усами, – от гороха отказывались: не по зубам, но спирт «пробовали» охотно, только просили развести водой.

– Иначе дух захватывает, – с виноватой улыбкой говорил Павел Петрович, – а дух-то старый, еще дореволюционный.

– Не оправдывайтесь, знаем мы вас, – подшучивали, перемигиваясь, студенты:

– Ломом вкалываете не хуже нас, молодых, – только камни летят.

Ломом приходилось ворочать как следует. Ни лопата, ни кирка не брали выпиравшие из болота каменные плеши, едва прикрытые шевелюрой кустарника или мхом и лишайниками.

Павел Петрович был любимым профессором. Лекции он читал по старинке, без всяких конспектов, расхаживая между рядами. Программы Наркомпроса он не считал для себя законом. Из года в год на третьем курсе читал он свой знаменитый цикл лекций о культурно-исторической роли православия на Руси – почти «новый» и смелый по тому времени.

– Я одинок. Моя семья – это вы, – не раз говорил он с кафедры. – Учитесь хорошо. Перед вами лежит вся жизнь, весь мир, и стоят великие задачи. Не мне вас учить политграмоте, которую я, кстати, и сам не знаю. Вот я и говорю: скучна, бледна история нашей страны, медлительно течение ее великих дней, как великих рек, – по сравнению с бурной и яркой историей Европы. Но у нас крупные события обычно все переворачивают вверх дном и оставляют глубокие следы в веках. Серьезна наша история. Трагична, может быть, – не знаю. Но в ней этакая степенность мужика, его пьяный разгул и трезвое упорство. А главное – гениальное терпение до крайности, а то и до бескрайности. Эта война тоже может перевернуть все вверх дном, но мы победим, вот увидите.

Постепенно на окопы переместились важнейшие жизненные центры города – рынки. Торгаши и менялы раскинули свои шатры на сеновалах: сухо и можно всегда надежно «заначить» товар, да и самим спрятаться при обыске. Ленинградцы, с присущим им остроумием, назвали такие рынки филиалами известного Сенного. Это были предтечи Голодных рынков осадных дней. Здесь впервые начал стремительно падать рубль. Спекулянты пожимали плечами.

– Что деньги… Гоните нам теплое барахло, золото, бриллианты, в обмен на спирт, водку, хлеб, табак – что хотите.

Этим людишкам, всегда напичканным товарами сверхширокого потребления и слухами-сплетнями сверхдальнего распространения, суждено было сыграть весьма важную роль в трагедии Ленинграда. Они же первые сказали страшное слово:

ГОЛОД…

У военных ничего нельзя было добиться толком. Отмалчивались или отругивались.

Но вот все пришло в движение. Треща и подпрыгивая, пронеслись мотоциклетки связных, загудели автомашины – одиночные и бесконечными колоннами. Молча проходила угрюмая пехота; за нею – тягачи с тяжелыми орудиями и, наконец, танки, танкетки, самоходные пушки.

Как зачарованные, смотрели окопники на эту почти киноленту фронтовой передряги.

Ранним утром, вернее – это была еще ночь, – ароматная хвойная настойка тишины расплескалась шквалом огня. Орудийные залпы почти секундной частоты загремели по всему фронту. Это был сплошной вой, треск, вспышки. Черные, длинные руки орудий с полотняным треском разрывали на куски плотные низкие облака. И казалось невероятным, что солнце все-таки встало. И на фоне алой зари, даже прямо на солнечном диске поблескивали чешуйчатые вспышки выстрелов…

Но молодой, душевно и физически здоровый человек не был жалок в этой панораме битвы. Нет, он не был жалок, если не был трусом или не обалдевал. Блестели глаза, и сердце сжималось в радостной жути. Может быть, это вспышка безумия: если не ума – он почти не участвует в этом – так сердца… Или, наоборот, что вполне естественно, нормальная реакция на все ненормальное, величественное, потрясающее?..