banner banner banner
#свободаестьсвобода
#свободаестьсвобода
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

#свободаестьсвобода

скачать книгу бесплатно


Стоя у зеркала, я любовался на себя в этой толстовке. У меня была и ещё одна причина её обожать: это было первое, что я приобрёл на свои собственные деньги. Моя железобетонная мать никогда в жизни не купила бы мне ничего подобного, поэтому весь август я провёл, прости Господи, в костюме косточки – раздавал листовки только что открывшегося зоомагазина. Впрочем, благодаря особенностям моего тогдашнего мышления я даже в этом костюме видел какую-то своеобразную готику.

И, конечно, я представлял себя тем самым мёртвым анархистом, и мечтал, что на следующий год буду раздавать листовки всё лето, но непременно обзаведусь кожаным плащом, и не заметил, как сзади подошёл Тишкин.

Он учился, кажется, в десятом, но по виду лет ему можно было дать и двадцать, и сорок. У него не хватало зубов, голос был скрипучим, а сам он очень длинным и костлявым – если на то пошло, мёртвого анархиста из нас двоих напоминал именно он.

– А? – спросил я и вынул наушник.

– Я грю, КиШ – говно! – проскрипел он, наклонившись надо мной и обдав вонью нечищеных зубов и несвежего пубертатного тела. Я хотел возразить, но его длинный, тонкий, заскорузлый палец с грязным ногтем неожиданно ткнул мне под ребро. Боль была такой внезапной и острой, что я согнулся пополам.

Звонок на урок избавил меня от необходимости достойного ответа. Но с тех пор Тишкин не давал мне покоя. Перемены, в которые я бродил взад-вперёд по школе, воображая себя артистом среди ублюдков, превратились в настоящий ублюдочный ад. Как правило, Тишкин ограничивался своей сакраментальной фразой и тычком под рёбра, но иногда решал проявить фантазию.

– Чо волосатый, как тёлка? Слышь, может, ты тёлка? – и с радостным гоготанием он тыкал мне в грудь, метясь в область соска. – Гля, тёлка без сисек!

Теперь по ночам, вместо того чтобы представлять себя предводителем зомби-анархистов – был на рукезастывший фак, из кармана торчал пиратский флаг – я воображал, как расправляюсь с Тишкиным, а утром всё начиналось сначала.

Трупы дохли, снова оживали,

Ржали людям вслед…

Драться с ним я не рискнул бы. Несмотря на свою костлявость, Тишкин был жилистым и явно сильным, к тому же на несколько лет старше, к тому же, в отличие от меня, общительным, так что если бы я по всем правилам этикета забил ему стрелку, он мог запросто притащить с собой своих дружков-дегенератов, а у меня таких дружков не было, да и вообще никаких не было. Так что я задыхался от бессильной ненависти и мечтал о расправе – или хотя бы о том, чтобы перестать жмуриться, когда он тычет в меня своим отвратительным пальцем и из моих глаз сыплются искры.

Но в тот день я тоже зажмурился и сквозь пелену боли внезапно услышал:

– Гоу фак йоселф.

– Чо? – лица Тишкина я не видел, но легко нарисовал себе, как от удивления отвисает его челюсть. И, осмелев, вольно перевёл:

– Отвали!

Надолго смелости не хватило. Я тут же сжал веки ещё плотнее, ожидая новой вспышки, но её не последовало. На плечо мне легла чья-то тяжёлая рука.

– Чувак, ты нормалли?

Я увидел бугая из одиннадцатого, на мощных плечах которого едва сходился серый пиджак, очень напоминавший форменный. Форму у нас не носил никто, кроме первоклашек и этого гиганта, поэтому пару раз я обращал на него внимание, но считал отморозком наподобие Тишкина, только почему-то косившим под хорошего мальчика.

–Нормалли, – буркнул я, чувствуя, как краснеют щёки. Всё моё тело наполнилось таким ядовитым стыдом, что для благодарности в нём уже не осталось места.

– Больше он тебя не тронет, – пообещал бугай. В общем-то, его мощная фигура не оставляла в этом никаких сомнений. Я с трудом нашёл в себе силы кивнуть и пропищать:

– Спас-сибо…

– Только вот что, – бугай снисходительно посмотрел на меня. – Не обижайся, но КиШ и правда говно. Как, экчулли, почти весь русский рок.

Мне было без того до того стыдно, липко, мерзко и отвратительно, что я ощутил желание ответить что-нибудь грубое. Не поднимая глаз, сдавленно буркнул себе под нос:

– А что же мне, блатняк слушать?

Бугай неожиданно рассмеялся.

– Фрэнкли, – ответил он, и эти английские слова невпопад показались мне такими же нелепыми, как школьный пиджак на огромном теле, – вся русская музыка в какой-то мере и есть блатняк. Ты есть в соцсетях?

Вечером он добавился ко мне в друзья и тем же вечером открыл мне новый мир. Korn, Slipknot, System of a Down. Андерстэнд?

Он научил меня разбираться в фильмах. Он научил меня давать сдачи таким, как Тишкин. Он научил меня плавать и немного – управлять мотоциклом. Он научил меня следить за собой и соблюдать гигиену. Он стал для меня чем-то большим даже, чем старший брат – в какой-то мере он стал для меня отцом.

Когда кто-то из дегенератов-дружков Тишкина пустил слухи о том, что мы с ним не совсем друзья, а нечто иное, он быстро пресёк эти слухи. Я был рядом и пытался помочь ему, как мог.

– Ю си, – объяснял он потом, прикладывая лёд к моему подбитому глазу, – трабл не в том, что стыдно быть геем. Трабл в том, что никто не имеет права обсуждать твою прайват-лайф, ещё и в таком ключе.

– Но ты ведь не…– пробормотал я, и он рассмеялся.

– Нет, конечно. Ты симпли здесь единственный нормальный человек.

И тогда я наконец ощутил к нему настоящую благодарность – за то, что он поверил в мою исключительность. Друг – это брат, которого ты выбрал сам.

И вот прошло почти два десятка лет, и у меня вновь болят рёбра, и он уже не придёт на помощь, и это не самое страшное.

Самое страшное заключается в том, что я здесь, вполне вероятно, по его вине.

4.

Эмма Гриневич, до.

Загородный коттедж кандидата в депутаты Олега Зверухина выполнен преимущественно из бетонных плит и монолитных железобетонных конструкций. Архитектор предпочёл акцентировать внимание на простых формах и линиях, а от фасадного декора отказался – серые стены не отделаны вообще ничем с целью усилить эффект основательности сооружения. Некоторую визуальную лёгкость придаёт разве что панорамное остекление.

На первом этаже коттеджа находится чёрно-белая гостиная с камином и мягкими диванами с кожаной обивкой, домашний кинотеатр и бильярдный зал. Наверху расположены спальни – три гостевых и хозяйская. Две трети последней занимает огромная тёмно-серая кровать. На кровати лежит, раскинувшись во весь рост, полностью обнажённый депутат в прошлом созыве и нынешний кандидат в депутаты Олег Зверухин. В ногах у него сижу я, полностью обнажённый кандидат юридических наук Эмма Гриневич, и самым беззастенчивым образом редактирую в его айфоне фотографии с вчерашнего банкета.

Редактировать – на первый взгляд сильное слово для определения того, что я делаю. Собственно говоря, я обрезаю с фотографий себя, но без моего присутствия они становятся настолько лучше, что я считаю, слово «редактировать» здесь вполне применимо. Я существенно облегчила себе задачу, стараясь сесть или же встать преимущественно с краю, и с такими фотографиями проблем не возникает. Те же, на которых мне это почему-то не удалось, я без зазрения совести просто удаляю, и всё.

Цель, которую я довольно наивно преследую – чтобы мои фотографии не были выложены в Сеть и не попались на глаза кому-нибудь из наших – может показаться глупой, поскольку фотографии может выложить не только Олег Зверухин, но и кто угодно из присутствующих на банкете, к айфонам которых я не имею доступа. Не могу не согласиться. Но в то же время я испытываю своего рода мазохистский кайф, удаляя хотя бы эту часть себя.

Видите ли, я так и не смогла избавиться от глубокого отвращения к собственной внешности. Я смогла замаскировать это отвращение и почти полностью убедить себя, что внешность – инструмент, посредством которого нами манипулирует патриархальное общество. В определённой степени я научилась даже быть признательной за свою некрасивость: как ни крути, мальчиком быть значительно круче, чем девочкой, а некрасивая девочка – всегда немного мальчик.

Когда ты красивая девочка, привыкшая получать всё на основании этого простого факта, атрофируются многие полезные навыки, иногда даже мозг. Взять, например, существо, которое на прошлое собрание притащил Совок и представил нам как свою гражданскую супругу Марочку. Очаровательное существо: ногти длиннее, чем юбка, в декольте можно разглядеть отсутствие нижнего белья, причём не только верхней, но и нижней его половины, простите за ненужную тавтологию. Надо ли этому существу прокачивать в себе какие-либо умения, кроме как закатывать глаза и скандалы, не теряя при этом сексапильности? Очень сомневаюсь.

Но даже если сравнить Марочку с нашей, допустим, Верочкой Сентябрёвой. На первый взгляд общего у них ничего, кроме огромных сисек (причём в случае Марочки – очевидно фальшивых) и невыносимого запаха (от одной пахнет вонючими дешёвыми духами, от другой – вонючей афонской смолой). Но если приглядеться, становится ясно: они с одного конвейера. И если Марочка молчала всё собрание, потому что ей в принципе нечего сказать, то Верочка всегда молчит оттого, что понимает – её мнение практически не имеет веса, невзирая на декларируемое в нашей партии равенство полов. И та, и другая – красивые куклы, заложницы патриархата. Я никогда такой не стану, потому что патриархат изначально списал меня в утиль, и пришлось отчаянно барахтаться, чтобы стать той, кто я сейчас.

Все эти мысли придают мне сил, и сейчас мне значительно легче, чем в годы юности, когда я отчаянно пыталась носить платья и длинные волосы, пыталась строить нормальные отношения, пыталась вписаться в рамки, выталкивавшие меня снова и снова. Но всё-таки это фото лучше удалить. И это. И следующее тоже. И…

Мой собственный телефон в сумке взрывается отчаянным воплем. Кандидат в депутаты Зверухин ворочается, и за те пять секунд, что он ворочается, я успеваю запихнуть его айфон обратно в карман пиджака, свисающего со спинки кровати, сунуть руку в сумку и на ощупь отключить звук. Зверухин приоткрывает глаза и сонно улыбается.

– Ну мы вчера дали, да? – спрашивает он.

– Да.

– Думаешь, что…

– На этих выборах ты порвёшь Госдуму, – отвечаю я совершенно искренне. В большинстве случаев я говорю то, что думаю – ещё одна роскошь, вряд ли доступная Марочке и Верочке.

– Нет, – говорит он тихо.

– Почему?

Зверухин улыбается шире и притягивает меня к себе.

– Мы порвём.

Почти в ту же секунду, как он входит в меня, я взрываюсь, я разлетаюсь на куски, растворившись в воздухе, слившись с ним, став каждой каплей, каждой чаинкой на дне стакана, тиканьем часов, холодной свежестью нового дня, став – всегда чужая этому миру – неотъемлемой его частью, и мир принимает меня в свои объятия, горячо и радостно вибрируя вокруг.

Он останавливается резко – слишком резко – и падает на кровать, и я открываю глаза, вижу его посиневшие губы и прилипшую к влажному лбу светлую прядь; я люблю эти губы и этот влажный лоб, и вот отчего мне иногда так противно быть мной, как бы старательно я ни выдавливала из себя свою внутреннюю Марочку.

Я спрыгиваю с кровати и бегу за корвалолом, подношу чашку к его рту, с болезненной нежностью смотрю, как он пьёт из моих рук. Ему нельзя столько крепкого алкоголя – какой нудный в своей очевидности факт! – ему нельзя столько курить, ему нельзя столько работать, ему даже заниматься сексом в таких количествах нельзя.

У Олега Зверухина больное сердце.

Я глажу его большую умную голову, накрываю одеялом его большое умное тело, подтыкаю одеяло со всех сторон. Он кажется мне отцом, которого у меня никогда не было, и в то же время сыном, которого у меня никогда не будет.

– Ты …у тебя…ну, ты…успела? – слабо спрашивает Зверухин, и его бледные щёки чуть розовеют. Не смущаясь почти ничего, он смущается говорить о сексе в каких бы то ни было терминах – и эту его черту я тоже люблю.

– По-моему, ты станешь первым депутатом, думающим о нуждах народа больше, чем о своих, – отвечаю я и целую его в мокрый лоб. – И перестань задавать риторические вопросы.

Мир, вновь ставший равнодушным и к Зверухину, и ко мне, продолжает вибрировать. Я достаю телефон из сумки и вижу восемь пропущенных от Совка. Надо бы прекратить называть Совка Совком, во всяком случае, в глаза – хотя забавно, конечно, наблюдать, как краснеет его маленький розовый носик и как он бормочет какую-то чушь наподобие «совок не любит только грязь». Конечно, он не может не понимать, что его прозвище не есть банальная и не особенно даже остроумная интерпретация фамилии Лопатко. Но, чёрт возьми, наш Совочек – анархо-коммунист. Что вообще такое анархо-коммунист – это как веган-каннибал?

Так, ещё и в ватсапе написал. Просит перед собранием зайти к нему домой на полчасика. Меня поражает неприятная догадка: видимо, кто-то всё же слил в сеть необработанные фото с банкета. Ладно, по дороге что-нибудь придумаю. Ехать полтора часа, следовательно, выезжать надо уже сейчас.

– Я смотаюсь на собрание, – говорю я Зверухину, лицо которого понемногу обретает привычный цвет. – С тобой же всё будет в порядке, да?

– Если не стану подвергать себя подобным физическим нагрузкам, – отвечает он и улыбается. – А это без тебя довольно проблематично.

– Да нет, почему же, – как любая уважающая себя анархистка, я не опускаюсь до ревности. Любовь, скованная искусственными границами – тюрьма для чувств. Я не собираюсь удерживать дорогого мне человека рамками собственничества. – На банкете было много интересных женщин.

– Господи, Эська, – он недовольно кривит рот, – ну что за бред ты всегда несёшь? Вали уже к своим анархам.

Я быстро одеваюсь: простое, лишённое всякой сексуальности бельё, потёртые синие джинсы, белая майка, косуха. Провожу пальцами по ёжику волос. Подхватываю сумку, вновь целую Олега.

– Ничего не забыла? – кричит он вслед. Твою же мать…

Я, конечно, могла бы сказать, что у меня без него дел по горло, и что я ему тут не нанималась, и что у него есть предвыборный штаб, вот пусть они и занимаются этой хераборой, в конце концов им за это платят. Я могла бы сказать, что буквально на днях уже потратила своё личное время на заказ баннеров с его мурлом, как будто мне больше всех надо, а теперь это, ну охренеть можно, то одно, то другое, как будто мне больше заняться нечем, ну не свинство вообще, некоторым людям только сунь палец в рот, они тебе ещё не то откусят. Я могла бы сказать, что у меня свои принципы, которые никак не соотносятся с подобной деятельностью, и что я не собираюсь становиться существом ещё более немыслимым, чем веган-каннибал, да в конце концов, что я кандидат юридических наук, а не херня из-под коня. Но вместо этого я выдвигаю ящик стола, достаю оттуда несколько стопок разноцветных листовок с кроваво-красной надписью «Голосуй за Зверухина» и заталкиваю в сумку, представляя себе, что заталкиваю в самую глубину души внутреннюю Марочку, которая торжествующе пищит – ну вот, ты совсем и не всегда говоришь, что думаешь. Никакая ты не анархо-феминистка, ты такая же, как все другие бабы.

Дело ведь не в этом.

Дело в том, что у Олега Зверухина больное сердце.

5.

Виталий Лопатко, после

Бледный луч пробивается в крошечное окно камеры. Мобильник у меня, разумеется, забрали, если только он сам не выпал из кармана ещё до этого всего, и я не знаю, сколько сейчас времени, но учительским чутьём определяю, что первый урок уже начался. Девятый Бэ, «Гроза».

Я представляю себе двух заклятых подружек с первой парты, Собакину и Белых, наперебой лопочущих, что Кабаниха – абьюзер, Тихон – неглектер, у Катерины стокгольмский синдром, а единственный нормальный человек там Варвара. Я представляю, как двоечник Матюшин, которому я очень хочу вывести три, авторски интерпретирует сюжет, мыча, что тёлочка как бы выпилилась, но ей как бы за это респект. Я представляю, как хулиган Перфильев отчаянно тянет руку, и когда я наконец обращаю на него внимание, спрашивает, не от слова ли dick фамилия Дикой. Господи, я…скучаю по ним.

Странно – ведь это не я беременный, и гормональные изменения происходят не в моём организме, но когда я узнал, что стану отцом, я стал чувствовать нелепую любовь к детям – хотя какие к чёрту дети, они на голову меня выше, да и давно ли я сам сидел по ту сторону учительского стола? Но факт остаётся фактом – я люблю их, и меня бросает в дрожь при мысли, что даже если всё каким-то немыслимым чудом обойдётся и мне не впаяют срок, эта история получит огласку, а она непременно получит, потому что даже у чуда есть границы, и это значит только одно – меня в любом случае лишат права преподавания. Тем удивительнее, что когда-то я вообще собирался стать не учителем, а юристом.

Моя титановая мать никогда не признавала полутонов. Либо ты закончил юрфак МГУ с красным дипломом, либо ты неудачник. Потом можешь делать что угодно – хоть открыть свой бизнес, хоть продолжать раздавать листовки в костюме косточки, но если ты не вписался в первую категорию, ты неизбежно будешь причислен ко второй, и когда со мной произошло именно это, я понял – хотя и не без помощи Балканыча – только так и можно было отстоять свою свободу.

Но понял я не сразу. Я до тошноты зубрил историю и обществознание, я почти не спал, я похудел ещё больше и остриг свои длинные волосы, чтобы, вопреки всем своим убеждениям, не выделяться из толпы. Я глотал кофе в страшных количествах, я жалел, что я не британский премьер-министр и не могу добавлять в него опиум. Я поступил – и, увидев своё имя в списке поступивших, натурально расплакался от облегчения, которое, как оказалось, было преждевременным.

Вступительные экзамены были первым уровнем этого немыслимого квеста. Но хуже всего меня мучила не зубрёжка, не бессонница и не тошнота. Хуже всего меня мучил, не поверите, неотступный половой голод.

Летом, в которое мне исполнилось шестнадцать, меня соблазнила полная, крепконогая, жизнерадостная, лет под пятьдесят малярша Тома, делавшая ремонт в маминой комнате. Мне до сих пор кажется странным, что это произошло. И ещё более странным мне кажется, что две самые значимые женщины моей жизни, первая и последняя, носят одно и то же, довольно редкое имя. Наверное, у всего, что с нами происходит, всё-таки есть какой-то план. Моя урановая мать была на работе, сохли недокрашенные тёмно-бежевые стены, и стремянка, широко расставив ноги, цинично таращилась на нас.

Тома раскрасила мой мир. Прежде мутный, тёмно-бежевый, как эти свежеокрашенные стены, он стал солнечно-сочным, обрёл краски, и запахи, и звуки, и когда я рассказал об этом Балканычу, а тот безразлично посмотрел на меня и обозвал не то дикхедом, не то ещё каким-то английским словом, я впервые в жизни с ним поссорился. Потом мы, конечно, помирились, но какая-то трещина пробежала.

Ремонт закончился, и Тома исчезла из моей жизни, а гложущий половой голод остался. На нашем курсе было три девушки: Танечка, Катечка и Гриневич – её имени я не знал, да оно меня и не интересовало. Две первые учились на платном, постоянно ссорились, мирились и даже не скрывали того факта, что явились сюда за потенциальными олигархами. Танечка была симпатичной. Катечка – красивой. Я понимал, что мне не светит. Гриневич была…поразительно отталкивающей.

Теперь, когда в моей жизни есть Мара, моя фантастически прекрасная, золотистая Мара, сводящая меня с ума, особенно теперь, с этой её особенной беременной походкой, с этими постоянными истериками, которые так приятно успокаивать, моя обожаемая Мара с маленькой косточкой внутри нежного персика живота, завязью крошечного, похожего на меня человечка – я почти не могу представить, каких глубин отчаяния нужно было достигнуть, чтобы разглядеть в Гриневич секс-объект. Всё, что может привлекать в женщине, в ней было ровно наоборот. Когда Сергей Николаевич, наш препод по уголовному праву, решил с нами познакомиться и попросил рассказать о себе, все молчали. А что рассказывать? Биография была стандартной: закончил одиннадцать классов, поступил сюда. Неожиданно поднялась Гриневич и, глядя в глаза Сергею Николаевичу, начала рассказ. Я, сказала Гриневич, родилась в бедной еврейской семье.

Не удержавшись, я фыркнул – уж очень походило на начало анекдота. Гриневич повернулась ко мне и обвела меня взглядом жёлто-карих глаз, вытаращенных за очками с огромными диоптриями. В этом взгляде была и жалость, и презрение, и сочувствие, и сочетание с уродливыми чертами лица Гриневич дало такой эффект, что меня замутило.

Но мой половой голод был страшным. От него не спасало порно, потому что я не научился отождествлять мужчин на экране с собой, и, достигнув подобия желанного результата, оно оставляло во мне ощущение ещё большей тоски и безысходности, потому что женщины на экране ласкали кого-то другого, не меня. Вызвать проститутку я не мог, у меня не было денег – напряжённая учёба не оставляла времени на подработку, а стипендию отбирала моя хромовая мать, оставляя только на проезд – поэтому я сказал себе, что продажная любовь унизительна. Поэтому я сказал себе, что Гриневич тоже плохо, ещё, может быть, даже хуже, чем мне, потому что мне ещё может выпасть шанс – вот выпал же с Томой! – а ей никакого шанса никогда не выпадет, и конечно, у Гриневич я окажусь первым – была в этом своего рода особая привлекательность, когда никакой другой привлекательности не было. И, выбрав день перед Новым годом, я пошёл в её комнату на втором этаже нашего общежития.

На лекции Гриневич носила преимущественно чёрное платье с белым воротничком, скромное платье до колена, висевшее на ней, как на вешалке, но всё-таки не слишком привлекавшее внимание. Но дверь она открыла в светло-голубом халатике с кружевной отделкой, очень красивом и очень ей не идущем – нарядная Гриневич стала ещё уродливее. Я сказал себе, что нет никакой разницы, потому что халатик она всё равно снимет, но мои ладони взмокли, и мне начало казаться, что я зря всё это задумал.

– Что такое? – хмуро спросила она.

– Слушай, Гриневич, – забормотал я, не узнавая собственный голос, – ты не могла бы объяснить, ну, насчёт правового регулирования?

– Елена Степановна доходчиво объяснила, – отрезала она, – не понимаю, чем ты слушал.

– Она картавит, – заканючил я, – слушать невозможно, бесит. Не понимаю, если собираешься преподавать, как можно не исправить элементарный дефект… – я осёкся. Не хотелось слишком уж откровенничать с Гриневич, представлявшей собой сплошной элементарный дефект.

– Ладно, давай объясню, – Гриневич тяжело вздохнула и повела меня в комнату, где, как я знал, больше никого не было – все уже на новогодние каникулы разъехались домой, чего лично мне совершенно не хотелось.

– Садись, – велела Гриневич и принялась рассказывать и расхаживать из угла в угол. Я ожидал, что она сядет рядом и можно будет ненавязчиво положить ладонь ей на колено, а потом так же ненавязчиво повести выше – один из порнофильмов, которые я смотрел, начинался примерно так же. Но Гриневич ходила из угла в угол и рассказывала, и я неожиданно поймал себя на том, что слушаю, хотя изначально преследовал совсем другую цель. У неё был чёткий, хорошо поставленный голос, и всё, что она говорила, она явно усвоила не в результате убийственной зубрёжки, как я, а благодаря искреннему интересу к предмету.

– Всё понял? – спросила она в конце.

– Вроде, – пробормотал я.

– Ну так вали, – и она направилась к двери. Мои ладони взмокли сильнее, и, поняв, что это последняя возможность, я за пояс от халата потянул её к себе.

Гриневич посмотрела на меня, как тогда на лекции, и тихо спросила:

– Совок, ты мудак?

– Ну…я думал…может, ты…может, мы…–замямлил я, никак не ожидавший такого поворота. В моих фантазиях Гриневич тут же кидалась мне на шею и воспроизводила всё то, что я видел на экране – то есть, строго говоря, в моих фантазиях фигурировала вообще не Гриневич, но я уже убедил себя брать что дают, и тут выяснилось, что мне не дают и этого.

– Мудак, – повторила она без кокетливости, без злости, с какой-то глубокой тоской. – Ты думал, что если уродина, то точно не откажет, да?