скачать книгу бесплатно
Я всегда была худой и невысокой, в отца. За эти два с половиной года я ссохлась так, что старая футболка, которую папа достал из шкафа, теперь болтается на мне как на вешалке. Я приподнимаю футболку, вижу почти высохшую грудь, впалый живот.
Раз.
Я придвигаюсь к зеркалу вплотную, изучаю собственное лицо. Оттого, что оно стало теперь костлявым, глаза кажутся глубже, вдавленнее. Оттого, что я два с половиной года принимала всё, что мне давала стерва-завотделением, они навсегда потеряли свой цвет – я помню, когда-то они были голубыми – и стали мутно-водянистыми, ничего не выражающими.
Два.
Я шире растягиваю рот, но у меня нет больше мимики. Зато я замечаю, какими уродливыми стали пальцы рук – словно высохшие ветки с безобразными, состриженными под мясо ногтями без маникюра.
Три.
И наконец, волосы. Когда я сама распоряжалась собственными волосами, они доходили до плеч и были золотисто-пшеничными, но теперь люди, не разделяющие моей эстетической концепции, стригут их под горшок, и цвета они тоже сделались мутно-невнятного – цвета парижской грязи (папа, я помню цвет парижской грязи!).
Четыре.
Сходство так поразительно, что я хочу разбить зеркало. Я хочу разбить его, я хочу распороть осколками всё то, что так мучительно и парадоксально (мама, я помню слово «парадоксально»! ) напоминает мне о ней. Я набираю в грудь больше воздуха и пытаюсь сдержаться. Я смогу сдержаться ради папы, усталого папы с осунувшимся, как печёное яблоко, лицом, ради папы, который купал меня в ванночке и каждое утро отправлялся на рынок за творогом и клубникой. Ради мамы, прекрасной, феноменальной (я помню!) мамы, которая десять лет не была в отпуске – теперь, наверное, уже двенадцать – ради мамы, которая с такой гордостью демонстрировала гостям, как я прекрасно играю на пианино, которая вообще так гордилась мной. Ради моей комнаты с гитарой и куклами, ради нашего маленького города, который, наверное, так здорово изменился, и так хорошо будет прогуляться по нему вместе с родителями, как будто всё хорошо, как будто всё, даже изменившись, осталось прежним, как остался прежним, изменившись, наш город, и, наверное, во мне даже теперь, даже когда я превратилась в это, тоже всё-таки осталось что-то прежнее, и вот ради него, ради того самого человеческого, что прячется где-то ещё глубже пустого взгляда выцветших глаз, я смогу сделать над собой усилие.
Но внезапно я вижу на стиральной машинке папину бритву и понимаю, что не смогу.
Я закусываю губу, набираю в грудь столько воздуха, сколько она в состоянии вместить, и начинаю срезать их – срезать грязно-бурые обрубки волос, потерявшие цвет и форму, потерявшие свою главную цель – отличать меня от неё. Я режу их, и они застревают в лезвии, и руки дрожат, и я царапаю кожу, и режу снова прямо по ранам, и они становятся глубже и глубже, и я чувствую, что по рукам стекают горячие капли, и ужас сдавливает всё моё тело, я хочу закричать и не могу, и остановиться я не могу тоже, и режу, режу, режу себя с нарастающим бешенством, потому что я должна уничтожить всё, что меня с ней роднит, всё, что выбилось наружу и, может быть, пробралось внутрь.
Я режу костлявые пальцы с изгрызенными под мясо ногтями и иссохшие руки. Я режу широкий рот, нижнюю губу, которая у неё так мерзко и гнусно выдаётся вперёд, того и гляди побежит слюна. Я не помню, чтобы у меня сильно выдавалась вперёд нижняя губа, но это уже не имеет значения – важно, что у меня, как и у неё, тоже есть нижняя губа, тоже две руки, две ноги, и главное, у меня тот же бессмысленный взгляд, и значит…
– Господи! – кричит мама, врываясь в ванную и включая свет. – Господи ты боже мой!
Я смотрю на свои руки, по которым стекает на белый кафель красная кровь, и не могу понять, что происходит. Я смотрю на них, и красное на белом кажется мне похожим на японский флаг (видишь, папа, я помню, как выглядит японский флаг!) Я смотрю на тонкие пряди на полу, похожие на змей, срубленных с головы Медузы Горгоны (видишь, папа, я…) и вижу, что они совсем не стали цвета парижской грязи, что это мне только показалось и что они такие же золотистые, как всегда, и мне кажется, что я победила и в то же время пережила страшное поражение, как будто разрушила стену и нашла за ней дверь, но эта дверь не ведёт никуда.
– Что у вас там? – на шум прибегает папа, охает и хватается за сердце.
– А то, что ты, идиот, раскладываешь везде свои… – начинает мама, но он бледнеет, и она бежит за валидолом, и прижимает папу к себе, и гладит по лысой голове, и плачет – не помню, когда я видела маму плачущей и видела ли когда-нибудь. Папа похлопывает её по спине и бормочет что-то ласковое, что-то призванное успокоить и меня, и её, призванное, но бессильное, и я хочу обнять их обоих, но не могу.
Г значит гендер
Юлька лежит на диване, вытянув коротенькие толстые ножки, и думает, что завтра скажет главврач, и главное, что завтра скажет мама и скажет ли что-нибудь. Вообще глупо этим заморачиваться – по большому счёту, конечно, следовало бы перестать заморачиваться тем, что скажет мама, ещё с тех пор, когда Юльке было десять, и она сказала такое… такое!
Хорошо, что теперь Юльке не десять, а пятнадцать. Это значит, уже почти шестнадцать, осталось потерпеть всего год, и можно будет эмансипироваться и устроиться на нормальную работу. В российском гражданском праве кто угодно шестнадцати лет может быть объявлен полностью дееспособным, если работает по трудовому договору, а с трудовым договором обещал помочь Михаил Петрович, а Михаил Петрович если обещал, значит, поможет.
А теперь вот вы представьте, что Юльке снова десять. По закону Юльку никуда не возьмут, а без закона ни один болван не станет платить чужому десятилетнему ребёнку. Своему ещё куда ни шло. У Юльки есть одноклассник Сенька, с десяти лет сам зарабатывающий на карманные расходы, но способ заработка несколько иной.
– Сенечка, вылезай из-за компьютера, – зовёт его сердобольная мамаша.
– А что мне за это будет? – басит, не вылезая, Сенечка, и сумма, выделяемая ему на карманные расходы, тут же возрастает.
Есть и другие источники дохода: Сенечка-надень-шапочку, Сенечка-скушай-яблочко, Сенечка-поздравь-бабушку… всего и не перечислить. Но если Юлька додумается попросить у своей матери гонорар за скушанное яблочко, та только покрутит пальцем у виска, а больше и ничего.
Весь июнь Юлькины собеседования сводятся к прогулкам по бульвару и высматриванию внушающих доверие дяденек или тётенек. Высмотрев, следует дёрнуть тётеньку или дяденьку за рукав или ещё что-нибудь выдающееся, округлить широко посаженные, яркого крыжовенного цвета глаза и умильно спросить:
– Дяденька (или тётенька), вам не надо посуду помыть?
У дяденек, как правило, для этой цели имеются тётеньки, а у тётенек – посудомоечные машины, а если ни того, ни другого не имеется, то Юлька всё равно представляется сомнительной заменой того и другого.
– Я ещё могу картошку почистить, – не унимается Юлька.
Гуманные дяденьки и тётеньки советуют Юльке лучше почистить уши. Чуть менее гуманные тётеньки и дяденьки предлагают начистить рыло. Изредка попадается кто-нибудь уж совсем гуманный-прегуманный и суёт Юльке в карман мятые пятьдесят рублей, но Юлька каждый раз мотает головой, а тётеньки и дяденьки крутят пальцем у виска, в точности как Юлькина мама. Они не понимают, что Юлька не попрошайка, не люмпен там какой-нибудь, а честный предприниматель, но когда Юльке десять, в благородство Юлькиного характера вообще никто не желает верить.
В середине июля Юльке каким-то чудом удаётся наконец устроиться выгульщиком собак. Точнее, одной собаки, здоровенной не вполне адекватной собаченции по имени Нора. Когда-то Нора была белой, но за две прогулки с Юлькой впитала все краски и запахи мира: мокрой травы, грязных луж, экскрементов своих собратьев. Юлька её за это не ругает, и Нора сразу проникается к Юльке симпатией.
Первые три дня всё идёт отлично: Юлька ходит кругами вокруг Норы, а та, свесив розовый язык, раскапывает останки голубя или отнимает у вороны кусок неведомого помоечного лакомства, и все счастливы. Но на четвёртый день Норе приходит в голову стянуть с верёвки чьи-то огромные сиреневые трусищи и зажевать раньше, чем Юлька успевает их отобрать – Юльке десять, Юлькины реакции ещё не слишком хорошо развиты.
Ну и, значится, Юльке сперва прилетает от владелицы трусищ, а вечером неминуемо прилетит от владелицы собаки, но сейчас важно даже не это. Важно то, что Юльке внезапно становится нехорошо. Голова кружится, тошнит, мутит, и накатывает такая слабость, что неинтересны даже вопли обеструсевшей дамы, хотя из них можно почерпнуть немало интересных выражений. В пятнадцать такое случается сплошь и рядом, но в десять Юлька ещё не очень в курсе, что будет в пятнадцать, и неожиданно плохое самочувствие может означать только, что Юльке передалась скарлатина или ещё какая-то скотина от лучшего друга Валерки Сомова, который точно вырастет наркоманом, так все говорят, даже учителя.
Следующие два дня Юлька лежит в постели и считает, сколько потеряет в деньгах. Сердобольная соседка тёть Зоя вымазала Юльку зелёнкой с ног до ушей. Маме некогда, мама на работе. Юлька знает – так много работать ей нужно только затем, чтобы поменьше видеть Юльку. Потому что если мама хотела бы заработать денег, то деньги были бы – а их нет.
В десять Юльку ещё не интересует Call of Duty и вполне устраивают старые штаны тёть Зоиного сына, особенно если потуже затянуть ремень. Но всё равно какие-никакие потребности у Юльки есть. Вот, например, квадрокоптер. В принципе, живут люди и без квадрокоптеров, но уж что это за жизнь – а выгулом неадекватных собак на квадрокоптер, даже самый бюджетный, не заработаешь. Поэтому детали нашлись на свалке, инструкция нашлась в интернете, руки не из задницы нашлись у того же самого тёть Зоиного сына, ну и вот. Конечно, не такой квадрокоптер, как у Валерки, но что вышло – то вышло, другого-то всё равно нет.
На подоконнике сидит мамина кукла, маленькая, фарфоровая, в розовом платье и с явными признаками идиотизма на лице. Юльке кажется, что вот именно её и не хватает квадрокоптеру, и квадрокоптер с пассажиром намного круче, чем без пассажира. Даже если это розовый пассажир-идиот.
Юльке десять. Юльке скучно. Юлька берёт пояс от халата и как можно старательнее приматывает куклу к квадрокоптеру. Запускает. Бумс!
Это, наверное, самый короткий в истории полёт. От квадрокоптера отлетает винт, но это ничего страшного, тёть Зоин сын починит. Гораздо хуже то, что от кукольного бедра откалывается довольно приличный кусок.
Юлька сажает куклу на место и пытается прикрыть платьем повреждённую ногу, но именно в этот момент в замке поворачивается ключ, и входит мама.
Потом она повторяет без конца, что Юлька – чучело баранье, и что зачем только надо было Юльку рожать, и что у всех её подруг дочки – такие лапочки, такие принцессочки – Юлька прекрасно понимает, что плачет она не из-за куклы и даже не из-за того, что ей позвонила возмущённая владелица собаки и, может быть, не менее возмущённая владелица трусищ. Она плачет из-за того, что Юльку рожать действительно не стоило, потому что Юлька при всём желании не может быть ни лапочкой, ни уж тем более принцессочкой.
Потому что трудно быть девочкой, если ты мальчик.
Д значит дисморфофобия
– Да поймите же вы, – Анна Викторовна понемногу начинает нервничать, но ей нужно сохранять самообладание, она ведь настоящий профессионал своего дела. – У вас от природы совершенно круглое лицо, – длинным тонким пальцем с заострённым ногтем она очерчивает в воздухе круг. – Можно даже сказать, идеально круглое. Круглое, как…
– Вообразите, это я знаю и без вас, – отвечает Ева так же сухо, так же холодно. Она ведь тоже профессионал своего дела, в котором самообладание даже необходимее. – Иначе, как вы и сами понимаете, мне не было бы необходимости обращаться в вашу клинику, – последнее слово она произносит чуть язвительнее, но это такой тонкий оттенок, что вряд ли тупая корова сможет его уловить.
– Мы сделали всё возможное, – говорит Анна Викторовна. – Мы удалили вам комки Биша…
– Не полностью, – перебивает Ева.
– Не полностью, – нимало не смущаясь, продолжает Анна Викторовна, – потому что мы не хотим получить излишнее западание щёк. К тому же мы опасались повредить лицевой нерв. Вы ведь не хотели бы, чтобы ваше лицо перекосило?
Конечно, думает Ева, у кого руки из задницы, тот опасается всего подряд. Но вслух она этого, конечно, не говорит. Она прекрасный специалист и, по возможности, тактичный человек.
– Так вот, – гнёт своё Анна Викторовна, – мы частично удалили вам комки Биша, мы сделали вам пластику подбородка, губ и щёк, липофилинг скул. Но проблема заключается в том, что у вас просто крупная, как бы вам объяснить… – Боже мой, она ещё думает, как объяснить Еве, которую, конечно, считает за тупую колхозницу, что и неудивительно с её-то рожей, – крупная, так сказать, черепная коробка и широко посаженные глаза, широкие скулы, широко развёрнутый угол челюсти… понимаете, при всём желании ваше лицо никак нельзя сделать овальным. Правда, существуют ещё операции по спиливанию лишней костной ткани, но они не проводятся в нашей клинике, и, насколько мне известно, вообще не проводятся в России.
– Прекрасно, – цедит сквозь зубы Ева.
– И потом, – Анна Викторовна набирает в грудь побольше воздуха, явно готовясь пороть совершеннейшую чушь – этот приём хорошо знаком Еве, не ошибается она и на этот раз, – и потом, этот риск неоправданно высок. Поверьте мне, с круглым лицом тоже можно выглядеть очень привлекательно. Посмотрите, например, на Лили Коул – она, кстати, чем-то похожа на вас, что не помешало ей…
– Хватит, – не выдерживает Ева, поднимается со стула, хлопает дверью и выходит из клиники. Конечно, она говорит «хватит» всё так же холодно и сухо, поднимается изящно и плавно, хлопает не так, что со стен сыплется штукатурка, а лишь чуть громче положенного. Да, уйти не попрощавшись – само по себе достаточно грубо, но Ева в любом случае не собирается туда возвращаться. Она с ненавистью вспоминает от природы изящное личико Анны Викторовны, её нежный овал лица и идеальные скулы, с ещё большей ненавистью – потраченную сумму. Она идёт по улице, пока не натыкается на магазин одежды, заходит туда и, ни с кем не здороваясь, ничего не взяв, втискивается в примерочную. Совсем юная продавщица что-то кричит ей в спину, но Ева сейчас не в состоянии разговаривать ещё и с продавщицей.
Ей противно то, что произошло, но ещё более противна собственная реакция. Не хватало ещё только плакать из-за внешности, как всё счастливое, сука, детство. В почти сорок это по меньшей мере неадекватно, это абсолютно ненормально, это…
Зеркало отражает пышное градуированное каре, крупные длинные серьги, брови с резким изгибом, очки-«кошки», смоки-айз, грамотно распредёлённые под скулами румяна – всё это должно помочь сгладить ширину лица, но, увы, не помогает – и совершенно потухший, совершенно ничего не выражающий взгляд. Вот оно что.
Как всегда говорила Маринка, недовольство собственной внешностью – лишь следствие недовольства жизнью в целом. Маринка, конечно, дура дурой, с горечью думает Ева, вспоминая единственную за всю жизнь подругу, – но кое в чём она была права. Когда Ева работала над своими проектами, ей было решительно всё равно, круглое у неё лицо, квадратное или обвисшее, как у бульдога. Ей просто скучно, поэтому она и зацикливается на всякой ерунде.
Но решиться на третий проект – сейчас, после того как она с трудом справилась с тем, что принесли ей первые два? И даже если бы она решилась – как действовать дальше, как подступиться?
Как пересилить страх снова всё запороть?
Маринка, может быть, могла бы дать ответ – но кому-нибудь другому, не Еве. Евин номер она просто заблокировала сразу после того, как случилось то, что случилось. Остаётся только ждать и страдать чёрт знает чем.
И тут звонит телефон. Ева запускает руку во внутренности дорогой дизайнерской сумки, с тоской думая, что с её рожей и сумка смотрится как на корове седло, и видит высвеченную на экране букву Ю. Фотографии нет, но она и без фотографии представляет себе лицо – широко посаженные глаза, широкие скулы, широко развёрнутый угол челюсти. Толстый нос, толстые губы, почти полное отсутствие подбородка. Всё то, от чего она избавилась за столько лет, и то, от чего избавиться так и не смогла, теперь прячется за этой ставшей ей ненавистной буквой Ю – она не смогла возненавидеть всё имя целиком, но не смогла и связать его с тем, кто скрывается по ту сторону экрана.
Меньше всего на свете Еве сейчас хочется разговаривать с Ю, и она сбрасывает звонок. Но телефон тут же звонит снова, и это уже странно: Ю звонит ей крайне редко, и в последние два года, кажется, не звонил вообще.
– Да, – сдавленно отвечает Ева.
– Привет, ма… мммм… милая, – гнусит трубка, и отвращение, сжавшее желудок Евы, становится настолько сильным, что она забывает об отвращении к себе.
– Кажется, у меня есть имя, – говорит она, – если ты забыл этот факт.
В прошлый их разговор он назвал её «дорогая», да ещё заявил, что при таких тратах на себя она вот именно что дорогая. Юморист, блин. Мамкин стендапер, бабкин стартапер.
– Да я просто это… ну… я просто поделиться хотел, – смущённо басит трубка. – Михал Петрович сказал, я это офигенно придумал. Прямо как у сестёр тен Бом.
– Твои познания в области порнофильмов, – сухо отвечает Ева, – меня совершенно не интересуют.
– Да каких порнофильмов, ма… Ева, ну ты чего, про сестёр тен Бом не знаешь? Сёстры тен Бом – это такие, ну, меценатки, как это ещё сказать. Михал Петрович говорит, они в войну евреев прятали, но дело не в этом. Он говорит, они после войны помогали пострадавшим от нацистов, построили такой типа приют, чтобы они в этом приюте цветы сажали, вот. А мы расчистим ту свалку всякого дерьма за нашей клиникой, и пусть сажают там. Трудотерапия, ну, ты же понимаешь.
– Я не понимаю, по какому праву ты присвоил себе клинику, – закипая ненавистью, шипит Ева, – и к тому же из твоего бессвязного рассказа не улавливаю, кто именно собирается сажать цветы за свалкой.
– Да ну ма… ну Ева, ну чо ж Михал Петрович-то сразу всё понял? Пациенты, конечно. Наши… то есть ваши пациенты будут сажать цветы. И поправляться.
– То есть, – очень медленно произносит Ева, – ты отвлекаешь от работы главного врача клиники, где я заведую отделением, забивая ему мозг своими идиотскими идеями о том, чтобы психически нездоровые люди сажали цветы за свалкой?
– Да ну ма… ну Е… ну ё….
– Если тебе настолько нечем заняться, – заключает Ева так же медленно, – постарайся по крайней мере не наносить ущерб работе клиники и моей карьере.
Трубка что-то растерянно хлюпает, но Ева уже сбрасывает звонок. Она даже голос на него не повысила. Она прекрасный специалист и тактичный человек. И, по сравнению с её собственной, вполне неплохая мать.
Е значит евгеника
В день, когда ей исполнилось восемнадцать, она проснулась в семь часов и сразу же рванула в паспортный стол – ещё ждать пришлось два часа, пока откроют. Сонная, в пергидрольных кудряшках паспортистка посмотрела на неё как на идиотку и сказала – слушайте, вам через два года так и так менять, потерпите уж два года, а? Ева в ответ тоже посмотрела на неё как на идиотку – этот взгляд она уже очень хорошо усвоила. Ещё два года ходить в Дуняшках, ещё чего не хватало.
Вместе с именем пришлось сменить и отчество, потому что Ева Федотовна смотрелось уже совсем анекдотично. Сначала ей не хотелось слишком уж радикальных перемен, и она готова была согласиться на одну только букву, Ева Фёдоровна, но так ей показалось ненамного лучше – что совой об пень, что пнём об сову. В общем, в топку это всё, пишите что-нибудь другое на Ф, да хоть Феликсовна, ну а чего, Феликс по крайней мере железный, а железность ей очень даже пригодится.
Ну а фамилию как? Фамилия у неё была Шпуева, что не рифмовали только лица, начисто лишённые поэтического таланта, и паспортистка, поначалу вялая, уже откровенно ржала; Ева психанула и сказала – знаете что, пусть ещё лучше рифмуется – и стала называться просто Шпуй. Ева Феликсовна Шпуй, студентка медфака.
Софья Сергеевна, как узнала, чуть со стула не свалилась, и Ева поняла, что в общем-то и Софья Сергеевна в неё не верила. Но это было неважно. Важно было только одно – что Ева верила в себя и в свой план.
Евины родители, идиоты, верили в Бога. Но что это за Бог, думала Ева, мог создать её родителей-идиотов? Бог, неспособный избавить человечество от явлений вырождения и наделить его исключительно полезными и выдающимися качествами, был, по мнению Евы, в разы никчёмнее паспортистки, способной переправить уродливое имя на нормальное.
Возможно ли с помощью хирургического вмешательства, специально подобранных лекарств и терапевтических процедур превратить человеческое существо с плохой наследственностью и зачаточным интеллектом в нечто большее, в homo superior?
Возможно ли победить наследственное слабоумие, психические отклонения, врождённую склонность к насилию?
Возможно ли в принципе поднять низшие существа до уровня, когда они смогут приносить пользу обществу?
Эти вопросы ставит в одном из своих замечательных романов современная писательница Дженнифер Макмахон. Ева, разумеется, никогда не слышала о Дженнифер Макмахон – последним художественным произведением для неё стал недочитанный Булгаков. Ответы на свои вопросы она предпочла искать эмпирическим путём. Ей нужно было, как хорошему скульптору, разобрать такое существо, убрать всё лишнее, а потом заново наполнить прежнее тело новым содержанием.
По ночам, корпея над всевозможными научными трактатами, над всеми доступными справочниками по селекции и евгенике, Ева разрабатывала свою уникальную методику, представлявшую собой сочетание лекарственной терапии, электрошока, гипноза, холодных ванн и сенсорной депривации. Методику, призванную полностью очистить сознание пациента от любых характерных свойств той личности, какой он раньше был – если он вообще был личностью.
Ева чудовищно уставала. Ева ненавидела химию. Но желание сотворить нечто уникальное было сильнее усталости и сильнее ненависти.
Единственным чувством, которое было ещё сильнее того и другого, стало чувство голода. Но тут тоже помогло обыкновенное, но всё-таки чудо – после семинара по гистологии, на котором Ева шлёпнулась в голодный обморок, ей предложила свою помощь сама королева курса Маринка Котова.
Маринка была красива, как ангел, и предприимчива, как чёрт. Если в три часа ночи вы внезапно вспоминали, что к завтрашней лабораторной нужны пыльца фей, моча единорога и кровь десяти девственниц не моложе семидесяти трёх лет, достаточно было позвонить Маринке. Маринка звонила Ленке, Ленка Таньке, Танька Петру Фомичу, и в семь часов утра всё необходимое предоставлялось вам в разнообразном ассортименте. Разумеется, при таком раскладе утруждать себя учёбой Маринке не приходилось – будущие медики чуть не дрались за право написать за неё реферат; денег хватало тоже, и скорее от желания обзавестись новыми связями, чем от необходимости зарабатывать на жизнь она устроилась на полставки провизором в аптеку возле института.
– Слушай, – сказала она Еве, когда та, пошатываясь, поднялась с пола и всем своим видом попыталась показать, что у неё всё в порядке и нечего тут суетиться, – я поговорю с Иваном Бенедиктовичем.
Так Ева устроилась в аптеку, совмещавшую в себе сразу два плюса: дела шли вяло, а деньги платились в срок. Ева спокойно читала свои бесконечные учебники, Маринка чатилась со своими обожателями, периодически заходил какой-нибудь малахольный, требовавший свечи от запора или мазь от геморроя, и Маринка рассыпалась в любезностях. Ой, да что вы смущаетесь, подумаешь, свечи, зато у вас подсвечник красивый. А уж если кто-то брал презервативы, их она вручала торжественно, как Нобелевскую премию, и, чуть скосив глаза, многозначительно шептала: приходите к нам ещё. Ева совала покупки, не глядя на покупателей, и вновь утыкалась в книгу. В аптеке, в кромешной темноте общежития, в очередях, в метро, в лифте, в дверных проёмах, отчаянно пытаясь не засыпать, накачиваясь дешёвым кофе и дешёвым же портвейном, Ева разрабатывала комбинацию амитала натрия, метрозола и диэтиламида лизергиновой кислоты, ту самую комбинацию, что должна была принести ей абсолютную победу.
Так прошли первые четыре курса.
Ж значит жизнестойкость
На этой неделе ни мама, ни папа не пришли меня навестить. Не приходили они и на прошлой. О том, чтобы ещё когда-нибудь забрать меня домой на выходные, и речи быть не может – это и чокнутой понятно. С другой стороны, теперь им не придётся заморачиваться с кошкой, думаю я. И хорошо – эти Чевтайкины те ещё упыри.
Я смотрю на свои руки в глубоких шрамах, уже понемногу начинающих затягиваться, и понимаю, что не могу винить никого, кроме себя. Впервые за столько времени мне выпал шанс, и я, конечно, тут же умудрилась его просрать.
Мне очень скучно. Мне чудовищно скучно. Позавчера выписали Лерку, единственную мою подругу, насколько, конечно, можно назвать подругами двух больных на голову тёток. Впрочем, Лерка не была такой уж больной на голову. Лерка с её пышными кудрями, бойкими цыганскими глазами и жизнерадостной болтовнёй была здесь гостьей из иного мира, из мира адекватных людей. Если, конечно, можно как-то определить границы адекватности. В принципе, если подумать, адекватных людей вообще нигде нет, есть лишь те, кто по каким-то причинам не попал в нашу клинику.
Лерку в клинику привёл муж, неприятный тип с бегающими глазками, которому она наотрез отказала в супружеской близости. Такому я бы тоже отказала, знаете ли. Но Лерка мотивировала свою позицию тем, что у неё в интимном месте растут зубы. Этот факт её совершенно не расстраивал и даже радовал, гораздо сильнее волновало другое – будучи воспитательницей в детском саду, она очень хорошо усвоила, что зубы нужно регулярно чистить, где бы они ни располагались. Как бы добыть где-нибудь щётку и в лоскуты изодрать слизистую – вот в чём состояла одна из главных её забот. Здрасьте, а у вас не будет щёточки? – пропела она, в первый же день усевшись ко мне на кровать. Я хотела сказать, что средства личной гигиены у каждого человека должны быть индивидуальными, но раз я ни с кем не говорю, то я и тут ничего и не сказала. Нету, да? – разочарованно пискнула Лерка и пошла в соседнюю палату, где ей удалось раздобыть желанный предмет – в общем, не повезло его законной обладательнице.
А мне повезло. Лерка была бойкой, жизнерадостной и совершенно неунывающей. Она без конца травила байки из жизни детсадовцев, и я хохотала бы над ними, если бы моё горло было способно издать хоть какой-то звук. Но оно неспособно, поэтому я смеялась внутри себя – в отсутствие Лерки и это было недосягаемой роскошью.
Лерку нимало не смущало отсутствие реакции с моей стороны. Она относилась ко мне, я лишь теперь поняла, как к здоровому человеку – проверка, которой не прошли даже мои почти идеальные родители.
И вот теперь Лерку выписали. Завотделением, противная мордатая бабища, внушила Лерке, что её тайные зубы по какой-то причине выпали. Пару дней Лерка беззлобно и забавно ругалась, что теперь не сможет вести ютуб-канал и придётся вернуться к своим спиногрызам, а потом сказала: ну, не жили богато, нехрен начинать, зато муж теперь будет счастлив, должен же кто-то быть счастлив? Пожалуй, это самая мудрая мысль, которую я узнала за последние годы.
Наша палата рассчитана на четырёх человек. Моя койка – у двери, опустевшая Леркина – рядом, напротив обитают Наталья Васильевна и Сонечка.
Наталья Васильевна – очень древняя, полуживая старушка, уверенная, что сейчас конец февраля пятьдесят третьего года и самая насущная проблема, заботящая страну – выживет или нет вождь народов. Наталье Васильевне очень хочется, чтобы он не выжил, поэтому она просыпается в пять-шесть утра и сразу же заводит свои мантры.
– Сдохни, подлюка! Сдохни, кровопивец! Сдохни, сучий сын! – начавшись весьма безобидно, к вечеру эти ругательства переходят в такие поражающие воображение четырёх-пятиэтажные конструкции, что я даже пожалела, что отдала завотделением тетрадку и теперь мне некуда их записывать. Насколько я могу судить на слух, Наталья Васильевна в своих комбинациях ни разу не повторилась. Интересно, думаю я, глядя в её выцветшие глаза, кем она была до всего этого.
Сонечка – совсем юная худенькая девушка с морковно-рыжими волосами и светло-зелёными глазами, белки которых – постоянно красные от слёз. Всё происходящее в мире вызывает у Сонечки острую жалость. Она уверена, что самим фактом своего существования причиняет миру острую боль.