banner banner banner
С Евангелием в руках
С Евангелием в руках
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

С Евангелием в руках

скачать книгу бесплатно

Иисус не только страдает сам, но и спускается во ад, чтобы там разделить боль других. Он всегда зовет нас с Собою, говоря нам: «По Мне гряди». Часто мы стараемся, действительно, идти вслед за Ним. Но тут…

Тут мы стараемся не видеть чужой боли, зажмуриваем глаза, затыкаем уши. В советское время мы прятали инвалидов в резервациях (как, например, на Валааме), чтобы никто их не видел, как бы жалея психику своих соотечественников. Морги в больницах часто прятали на заднем дворе, чтобы никто никогда не догадался, что здесь иногда умирают. И проч., и проч. Мы и теперь, если считаем себя неверующими, пытаемся играть со смертью в «кошки-мышки», делать вид, будто ее нет, как учил Эпикур, отгораживаться от нее и т. д. Иными словами, чтобы не бояться смерти, используем что-то вроде наркотика.

Если же мы считаем себя верующими, то поступаем не лучше: говорим, что она не страшна, что на то воля Божия, что не надо горевать по усопшему, потому что тем самым мы ропщем на Бога и проч. Так или иначе, но, подобно неверующим, также отгораживаемся от боли, заслоняем себя от нее инстинктивно, словно от удара занесенной над нами руки, то есть тоже используем если не наркотик, то во всяком случае анальгетик.

Это для себя. А для других мы поступаем еще хуже. Человеку, которому больно, пытаемся внушить, что это ему только кажется, причем кажется, ибо он Бога не любит и т. д. и т. п. А в результате человека, которому плохо, тяжело и больно, мы оставляем наедине с его болью, бросаем одного на самом трудном месте жизненной дороги.

А надо бы просто спуститься с ним вместе в ад вслед за Иисусом – почувствовать боль того, кто рядом, во всей ее полноте, неприкрытости и подлинности, разделить ее, пережить ее вместе.

Когда у моей восьмидесятилетней родственницы умерла сестра, с которой они вместе в одной комнате прожили всю жизнь, примерно через год она мне сказала: «Спасибо вам, что вы меня не утешали, а просто всё время были рядом». Думаю, что в этом и заключается христианство, чтобы быть рядом, вместе, ибо утешать можно человека, который потерял деньги, или посадил жирное пятно на новый костюм, или сломал ногу. Утешать – это значит показывать, что то, что с кем-то случилось, не такая уж большая беда. К смерти близкого такое утешение отношения не имеет. Здесь оно больше чем безнравственно.

Мы – люди Страстной Субботы. Иисус уже снят с креста. Он уже, наверное, воскрес, ибо об этом повествует прочитанное во время обедни Евангелие, но никто еще не знает об этом. Ангел еще не сказал: «Его здесь нет. Он воскрес», об этом не знает никто, пока это только чувствуется, и только теми, кто не разучился чувствовать…

    Впервые опубл.: Русская мысль. 1995. № 4095 (5—11 октября). С. 9. (под заголовком «Нисхождение во ад: Из “Записок московского священника"»).

Пасхальная победа. Иисус и Гораций

Митрополит Антоний (Блум) заметил как-то, что именно наше отношение к смерти может помочь нам понять, христиане мы или нет. Прежде всего в силу того, что Христос воистину «смертию смерть попрал», не символически, а действительно победил смерть и сделал нас, христиан, участниками этой победы. Всё остальное в Его миссии подчинено именно этому, а поэтому апостол Павел, не очень точно цитируя пророчество Исайи, воскликнул: «Поглощена смерть победою» (1 Кор 15: 54, сравн. Ис 25: 8). Мы, зная эти слова, не догадываемся, как правило, насколько глубоко раскрыта в них суть того, что произошло в ночь, когда Иисус воскрес из мертвых.

Поглощена смерть победою

Смерть поглощена. Субъектом при глаголе «поглощать» может быть только одно слово – вода. Именно она, «река времен», используя известные слова Державина, «уносит все дела людей» и топит их «в пропасти забвенья», то есть в конце концов поглощает всё. Как в античной мифологии (вспомним реки подземного мира – Лету, Ахерон, Коцит, Флегетон и Стикс), так и в Ветхом Завете вода символизирует царство смерти. Уход из жизни уподобляется у греков переправе через подземные воды на лодке Харона, в Библии – человек, умирая, как бы тонет в этих водах. Как в седьмой главе книги Бытие говорится о потопе, случившемся «во дни Ноя… до того дня, как вошел Ной в ковчег… пока не пришел потоп и не истребил всех» (см. также Мф 24: 37–39), так и в других ветхозаветных текстах вода – это почти всегда знак смерти. В псалмах там, где речь идет о воде, на самом деле говорится о смерти, а погружение в воду во время крещения, согласно апостолу Павлу, означает, что мы умираем вместе с Христом и вместе с Ним подвергаемся погребению, чтобы, соединившись с Ним подобием Его смерти, быть вместе с Ним и подобием воскресения (Рим 6: 3–5). Что происходит, когда смерть поглощается победою? Она (смерть!) умирает сама. С ней случается именно то, во что прежде она ввергала всех без разбора людей. Нам в XX веке не совсем понятно, что хочет сказать апостол, когда радостно возвещает о том, что смерть умерла, однако для его адресатов это было ясно. Понятно это было и Иоанну Дамаскину, который в 7-й песне канона Святой Пасхи передал эту формулу апостола Павла другими словами, но абсолютно точно: «Смерти празднуем умерщвление». В чем же тут дело?

Исторический контекст

Как раз в те годы, когда проповедует, а затем умирает на кресте Иисус, по миру распространяются стихи Квинта Горация Флакка (умер в 8 году до н. э.). Лейтмотив поэзии Горация – страх перед смертью и способы его преодоления. От книги к книге, из оды в оду в разных, действительно, прекрасных с любой точки зрения и в высшей степени изящных стихах (жаль, что теперь Горация не читают!), поэт варьирует одну и ту же мысль: кто бы ты ни был, бедный поселянин или потомок древних царей, всё равно ты умрешь, всем придется сесть в лодку и вблизи увидеть темные воды Стикса, всем суждено плыть по этой волне, каждого из нас ждет этот час, Плутон неумолим, и никакими жертвоприношениями его нельзя склонить к тому, чтобы он тебя пощадил. Твой достойнейший, восклицает поэт с бесконечно грустной иронией, наследник доберется до твоего добра и будет расплескивать по каменному полу вина, хранившиеся у тебя за ста замками. Рано или поздно, но умрет каждый. Вот, в общем, и всё – ни о чем другом Гораций не может даже думать. Луга одеваются травами, на деревьях появляются листья, а с гор уже сбежали снега (отсюда плещеевское «Уж тает снег, бегут ручьи»), нимфы и грации уже водят свои хороводы, а мы всё ближе к тем местам, где теперь древние римские цари, ибо мы пыль и тень. Всё, что накопил ты в течение жизни, попадет в жадные руки наследника, когда ты попадешь на суд к Миносу, где тебе не помогут ни красноречие, ни благочестие, ни знатность рода. Страх перед смертью – вот, кажется, главное чувство, которое владеет и поэтом, и его читателями. Причем Гораций далеко не первый, а скорее, наоборот, один из последних по времени авторов, греческих и латинских, кто говорит о страхе перед смертью.

В течение целой исторической эпохи, начиная с IV века до н. э. весь, по сути, античный мир как пожаром был охвачен этим страхом. Философы (Эпикур и вся его школа и стоики, одним из последних в ряду которых был живший уже во II веке по Р.Х. Марк Аврелий) мучительно искали средства от этого страха, фармацевты с печалью сообщали, что нет среди целебных трав лекарства от смерти, а поэты приглашали забыться, хотя бы на минуту, сбежать от страха перед смертью в мир, где льется рекою вино, где радуют обоняние запахи разнообразных кушаний, услаждают слух своей чудной игрой флейтистки, арфистки и проч., в общем, жить по принципу: «ешь, пей, веселись» (Лк 12: 19) или «будем есть и пить, ибо завтра умрем» (Ис 22: 13; 1 Кор 15: 32). Забыться, идя по этому пути, довольно просто, но действие такого наркотика быстро кончается. К нему приходится обращаться снова, причем каждый раз увеличивая дозу, а затем снова тоска, и снова уныние, а в результате остается лишь один выход – самоубийство. Гораций, как человек по-настоящему тонкий и глубоко чувствующий, как бьется у нас сердце, а к тому же во многом очень похожий на интеллигентов нашего XX столетия, предлагает еще одно средство от этого страха – погружение в мир художественных образов, уход в искусство и в созерцание прекрасного, но и это не помогает.

Страх перед смертью и отвращение к жизни, как потом скажет блаженный Августин, – вот два чувства, которыми живут почти без исключения люди в последние века истории античного мира. Мир этот уже почти парализован. В это самое время начинает свою проповедь Иисус. Начинается новая эра. Он умирает, а мы, присутствуя в лице Иоанна Богослова у Его креста и видя Его кончину, исцеляемся от страха перед смертью.

Откуда этот страх?

Греки боялись смерти не всегда. Геродот (V век до н. э.) в своей «Истории» рассказывает про афинянина Телла, которого один из семи мудрецов назвал самым счастливым из всех людей, ибо он «жил в цветущее время родного города, у него были прекрасные и благородные сыновья, и ему довелось увидеть, как у всех них также родились и остались в живых дети. К тому же ему была суждена славная кончина. Во время войны… он обратил врагов в бегство, а сам пал доблестной смертью. Афиняне же устроили ему погребение за государственный счет… оказав этим высокую честь». Спартанский поэт Тиртей еще раньше восклицал:

Доля завидная – пасть в передних рядах ополченья,
Родину-мать от врагов оберегая в бою.

Грек, живущий в полисе, до такой степени дорожил своим городом-государством, что считал его живым организмом, как Нестор в гомеровской «Илиаде», который сравнивает людей с листьями на ветвях могучего дуба, – одни листья падают, другие, наоборот, появляются, а дерево продолжает расти и становится только больше. Личная неповторимость и вообще личность грека, живущего в полисе, были как бы растворены в коллективе, в обществе, в массе, что всегда довольно типично для архаического мира. Именно потому гоготали над Еврипидом краснощекие афинские парни, как написал в одном из своих стихотворений Н. С. Гумилёв, а Сократ был вынужден выпить чашу с цикутой, что оба они не были похожи на остальных своих сограждан, выделялись из массы, были не такими, как все остальные.

О том, что у древнего грека не было своего «я», очень любил говорить А. Ф. Лосев, всегда подчеркивая, что в греческом языке не было даже слова для обозначения такого понятия, как «личность». А пока человек не выделил себя из массы и не противопоставил себя этой массе, он, действительно, не боится смерти, так как просто не знает, что это такое.

Но вот наступает IV век до н. э., и внуки, а может быть, и дети именно тех краснощеких афинских парней, что хохотали над Еврипидом, вдруг обнаруживают, что полис, их город-государство, который раньше, в сущности, обожествлялся и считался почти живым существом, – это не больше, чем территория, на которой стоят их дома и пасутся их овцы. У полиса больше нет своего «я»: оказывается, что людей, которые живут в одном городе друг рядом с другом, больше уже ничто не объединяет в одно единое целое, каждый просто живет своей собственной жизнью, не гордясь уже теперь тем, что он гражданин такого-то полиса и что его полис лучше всех других в Элладе. Человечество оказывается в пропасти индивидуализма, и каждый чувствует себя теперь потерянным в огромном мире, где нет никаких идеалов, кроме разве что денег. Наступает эпоха всеобщего разочарования, человек уходит в личную жизнь, он уже живет не ради блага родного полиса, как жил Телл из Афин, а ищет хоть какого-то личного счастья, и тут с ужасом обнаруживает, что смерть ничего общего не имеет с той воспетой в «Илиаде» сменой поколений в ряду граждан, которая некогда делала полис только моложе и сильнее.

Оказывается, что смерть – это мое (!) небытие. Мир вокруг меня остается, а я ухожу, бросаю дом, семью, деревья вокруг моего дома, которые я растил с такой любовью, причем уход этот, увы, неизбежен и неотвратим, – вот что такое смерть. Это то единственное событие, которое неминуемо будет иметь место в жизни каждого. Сделав это открытие, греческая, а затем и римская цивилизация погружаются в то состояние истерического страха, которое так тонко передал в своей поэзии Гораций. Закат античности приближается, и как раз в это время в Вифлееме рождается Иисус.

Чудеса святых Твоих мучеников

Когда читаешь жизнеописания мучеников II–III веков н. э., а вернее, протоколы их допросов и отчеты об их мученичестве, то поражаешься не мужеству, с которым они идут на смерть (оно, если хотите, кажется нам естественным, ибо за то и почитает мучеников Церковь, что они предпочли смерть со Христом жизни без Него), а тому ужасу, который охватывает осуждающих этих мучеников на смерть римских чиновников, когда те понимают, что эти подсудимые не боятся смерти. Вот что было более всего непонятно римлянам: как можно не бояться смерти. Часто из такого жизнеописания становится ясно, что вершащий суд чиновник – это совсем не злой, а скорее, наоборот, совестливый человек, которому совсем не хочется никого осуждать на смерть; он предпочел бы зафиксировать в протоколе, что подсудимый отрекся от своего суеверия, и отпустить его на все четыре стороны, но будущий мученик почему-то не боится смерти. Почему? Понять это несчастный судья не в силах, хотя он читал и Горация, и Вергилия, и Сенеку, и многих других писателей и ученых; откуда это отсутствие страха перед смертью – для него какая-то непостижимая тайна.

Нам эта тайна известна: ученики поверили в Иисуса, Который не открыл им какую-то истину, не передал им тайну противоядия против смерти, а открылся им Сам и передал им Самого Себя. В этом смысле Иисус выступает прямо-таки как антипод Сократа, который призывал своих учеников поменьше думать о нем и больше задумываться над истиной. Иисус, наоборот, зовет учеников не принять какую-то систему взглядов, а просто идти вслед за Ним. Поэтому христианство – это не доктрина, а наш реальный, живой и подлинный диалог со Христом, в христианстве ценна не теория, а именно опыт христиан.

Смерть помогает всё увидеть без прикрас и развенчивает всё фальшивое или хотя бы частично не подлинное. Умирая, перед лицом смерти человек перестает врать, играть роль и даже просто вести себя как надо или как того требует его положение, в присутствии смерти он делается таким, каков он на самом деле. Смерть настолько подлинна, что в ее присутствии никакая неподлинность невозможна. Можно играть, и зачастую удачно, любую роль, пока ты жив, но наедине со смертью ты непременно станешь самим собой. Поэтому научить какому-то приему, используя который, можно будет не бояться смерти, невозможно. Если христианин не боится смерти, то не в силу того, что таков принцип христианства, а просто по той причине, что Иисус дал нам ее не бояться.

Мы не боимся смерти, ибо знаем из опыта или, во всяком случае, чувствуем, что за ее порогом нас ждет жизнь вечная. Это действительно так. Более того, дерзаю утверждать, что не боимся ее не только мы, христиане, ее не боятся и те неверующие люди, которые живут в христианском окружении и находятся, быть может, сами того не сознавая, под влиянием Евангелия. О том, что такое страх перед смертью, мы знаем не из опыта, а в основном из книг, он нами просто не пережит, ибо свет Христов, как говорится во время литургии Преждеосвященных Даров, действительно, просвещает всех. Беда наша, причем очень серьезная, заключается, однако, в том, что в силу своей душевной черствости мы начинаем думать, что христианам, раз мы не боимся смерти, негоже горевать об усопших. В действительности же это не так. Metus mortis, или «страх перед смертью», – это не та боль, которую естественно испытывает всякий здоровый человек при разлуке с близкими (и это ужас, если он почему-то ее не испытывает!), metus mortis – это страх перед тем, что тебе самому в ближайшее время предстоит не быть, ужас перед тем небытием, которое ждет именно тебя.

Идеология de coll?ge universitaire

В Москве при МГУ вот уже приблизительно пять лет с успехом функционирует Французский университетский коллеж. Профессора из Франции (среди них есть блестящие) приезжают на несколько дней в Россию и так, сменяя друг друга, в течение всего учебного года читают лекции московским студентам и вообще всем, кто изъявит желание эти лекции слушать. И вот недавно одна весьма образованная дама посетовала в разговоре со мной на то, что неоправданно большую роль в жизни коллежа, на ее взгляд, играет слово individu и, следовательно, тот крайний индивидуализм, который там проповедуется и, с ее точки зрения, является антиподом христианства. В действительности же именно то, что делает коллеж, подготавливает (хотя, уверен, что читающие в нем лекции профессора об этом не подозревают) человека к встрече с Иисусом.

Почему? По той простой причине, что только через крайний индивидуализм, как это было во времена проповеди Иисуса и Его непосредственных учеников, можно прийти к настоящему христианству. Чтобы стать христианином, необходимо сначала вырасти из коллективного сознания, вырваться из «мира», ибо тот мир, о котором говорит апостол, что он «во зле лежит», – это не мир в смысле monde (или world), а sociеtе, то есть «общество», мир человеческих отношений, сложившихся без Бога, вне Бога и вопреки воле Божьей.

Только оказавшись в бездне индивидуализма, только на грани гибели человек, выросший как в греческом полисе, так и в СССР, может понять, что такое его «я». И в греческом полисе, и в условиях любого традиционного быта, а равно и при советской власти, в любой системе, где чувство собственного «я» размыто в коллективном сознании, человек действительно воспринимает себя самого как «колесико и винтик» (по удачному выражению Ленина, который стать таким колесиком требовал от каждого). При советской власти никто не чувствовал и просто не мог почувствовать себя ответственным за ситуацию вокруг себя, ибо понимал, что изменить эту ситуацию не может, а поэтому не осознавал себя личностью. В СССР многие из нас работали чуть ли не сутками, но при этом всё равно ни при каких условиях не могли заработать больше 140, к примеру, рублей, ибо работа по совместительству для многих была запрещена, – в этих условиях человек чувствовал себя обязанным работать, но не осознавал своей ответственности за благосостояние семьи просто по той причине, что прекрасно знал, что честным путем обеспечить это благосостояние невозможно, при этом он видел, что его семья живет плохо, но всё-таки от голода не погибает, и поэтому мирился с обстоятельствами. Никто не мог бросить работу, уехать на три месяца в горы или в тайгу, считая, что, вернувшись, найдет работу снова, ибо знал, что, во-первых, его тут же объявят тунеядцем, а во-вторых, у него образуется перерыв в стаже, с которым его не возьмут на работу, не будут платить стопроцентной зарплаты по больничному листу и потом (через двадцать пять лет!) не дадут той пенсии, что ему была бы положена. Естественно, в такой ситуации человек не чувствовал себя личностью и как бы забывал, что у него есть его «я», его уникальность и неповторимость. Однако при этом он (советский человек) чувствовал себя в этих условиях по-своему уютно, потому что уезжать в горы на три месяца, строго говоря, не так уж необходимо, а жить плохо (при том, что какая-никакая крыша над головой есть и minimum денег до зарплаты остается, а за квартиру платить необязательно, главное – заплатить за телефон, чтобы не выключили!), в общем, можно.

Но личностью почувствовать себя в такой ситуации нельзя. Для этого нужно было вырваться из системы. Вот в чем была трагедия советского общества. Человек не видел в самом себе своего «я» и поэтому не мог почувствовать Бога, но зато он почти не задумывался о смерти – она существовала как бы помимо его сознания.

Только осознав собственную уникальность, можно обнаружить и уникальность Бога; открыв свое «я», затем оказаться лицом к лицу с Его «Я». Только пройдя через джунгли отчаяния и почувствовав, что стоишь над бездной («Вся жизнь моя – стояние над бездной», – воскликнул как-то Юргис Балтрушайтис), можно почувствовать Бога и Его присутствие в этом мире. Вот почему Гораций, слабый, изнеженный, безнравственный и капризный индивидуалист, был гораздо ближе к Иисусу (разумеется, не в хронологическом смысле), чем честный, смелый и высоконравственный Телл из Афин. Последний чувствовал себя «колесиком и винтиком» родного полиса и не мыслил себя вне его. Бога встретить можно только в пустыне, а он уйти из полиса, оторваться от того тела и коллектива, в котором вырос, не мог, – для него богом был полис.

Другое дело Гораций, который в своем индивидуализме дошел до предела: тот мир, в котором он жил, был для него ничуть не меньше пустыней, чем место, где начал проповедь Предтеча. Как выразитель настроений людей своего времени, Гораций, как никто другой из людей того мира, откровенно рассказал, что делалось в сердцах тех, к кому пришел Иисус. Пришел, ибо приход Его был абсолютно необходим – человечество уже погибало.

В начале XX века новоевропейский интеллигент, оказавшийся, подобно Горацию и его современникам, в пропасти индивидуализма, именно там встретил Иисуса – так пришли в Церковь Н. А. Бердяев, отец Павел Флоренский, архиепископ Иоанн (Шаховской) и их современники. В их эпоху уже не Гораций, а другой поэт, Иннокентий Анненский, певец тоски и отчаяния, думаю, что не менее тонко, чем его римский предшественник, рассказал о тех муках, которые в безднах индивидуализма переживали его современники.

Сегодня история почти повторяется еще раз: мы вновь, как путники на дороге в Эммаус, встречаем Иисуса, и среди нас тоже есть поэт, подобный Горацию или Анненскому, прошедший именно по их дороге, такой же, как они, языческий Предтеча Иисусов – Иосиф Бродский. Не случайно он так любил Горация и во многом принадлежал к школе Анненского.

Христос лучше любого социума объединяет людей воедино, но на совсем другой основе: не вокруг принципа или идеи, а вокруг Себя. Но чтобы встреча наша с Ним по-настоящему состоялась, необходимо помнить, что Свою пасхальную победу над смертью и над всеми живущими в нас страхами Он разделяет лишь с теми, кто осознал, что такое смерть, с теми, кто пережил ужас одиночества и побывал в бездне индивидуализма. Тот же, кто живет в мире, похожем на Афины времен храброго Телла, в мире, где мое «я» растворено в коллективном «мы», увы, просто не заметит приближающегося к нему Иисуса и примет Его за случайного путника на дороге. Религия, которую он будет исповедовать, быть может, и покажется кому-то чисто внешне похожей на православие, но на самом деле это будет язычество в христианской оболочке, обычная племенная религия, возможно, добрых, но еще не повстречавших Христа людей.

    Впервые опубл.: Русская мысль. 1996. № 4121 (11–17 апреля). С. 16–17.

Война глазами христианина

Служба пожарной охраны, отряды спасателей, которые ориентированы на работу во время землетрясений и других стихийных бедствий, аварийная служба по ремонту электросети, водопровода и даже канализации не просто нужны, а именно необходимы человечеству и будут нужны ему всегда, вне зависимости от политической ситуации. Другое дело – армия. Служба здесь несравненно более престижна, но нужна армия будет лишь до тех пор, пока не выработается механизм решения конфликтов между государствами мирным путем.

Война и сегодняшняя реальность

В начале 60-х годов, когда нелепый и смешной Н. С. Хрущёв заявил, что будущее планеты, по его мнению, связано со всеобщим и полным разоружением, его рассуждения на эту тему казались то ли маниловскими мечтаниями, то ли бесстыдным пропагандистским трюкачеством. Прошло тридцать пять лет, и вот теперь оказывается, что Хрущёв говорил хотя и в нелепой форме, но о том, что уже сегодня мало-помалу воплощается в реальность.

После конца Второй мировой войны других мировых войн уже не было (и, возможно, быть не может!) – имели место карательные экспедиции США против Вьетнама, СССР – против Афганистана, России – против Чечни и т. д. В то же время все самые серьезные политические противоречия и конфликты решаются теперь мирным путем за столом переговоров. Ту роль, которая в прежние времена отводилась армии, теперь играют, и со значительно большим успехом, а главное, без крови, дипломаты. Международные организации (ООН, ОБСЕ, Совет Европы, Международный суд в Гааге и проч.) выработали с 40-х по 90-е годы механизм много более действенный, чем военный.

В результате армия в решении политических проблем между достойными друг друга по силе противниками больше не используется, но, увы, повсюду применяется в целях удержания в повиновении непокорных сателлитов (Афганистан и Чечня), при решении внутриполитических противоречий или в затяжных и бесперспективных конфликтах на развалинах рухнувших или разрушающихся империй. Одна ко и тут опыт показывает, что выход из этих тупиков можно найти только в ходе мирного урегулирования, причем при участии международных организаций, а иногда (для разведения дерущихся) при участии военных из какого-то иностранного государства.

Таким образом, армия, которая в прежние исторические эпохи защищала рубежи отечества или, в крайнем случае, добивалась успеха в отстаивании национальных интересов за его пределами, превратилась теперь, во-первых, в политическую полицию, а во-вторых, – в своего рода «мясорубку», в которой гибнут молодые жизни при том, что этим не достигается никаких положительных результатов. Если раньше при помощи насилия можно было чего-то добиться, то теперь насилие заводит только в тупик – это какая-то новая реальность, с которой нельзя не считаться.

Абсолютно ясно, что армия в этих условиях уже не может восприниматься как символ нации и предмет национальной гордости, как христолюбивое воинство, которое принято поминать во время богослужения. Она неминуемо становится объектом жесткой критики с самых разных сторон (со стороны общества, солдатских матерей, антивоенных организаций, политиков и т. д.). У нас, особенно в стенах Государственной Думы, такую критику обычно называют шельмованием армии, но на самом деле она неизбежна и естественна. Увы, в сегодняшней России ее голос слышен слишком слабо.

Если войны былых времен непременно кончались победой одной и поражением другой стороны, то в сегодняшних войнах ни побед, ни поражений не бывает. В тех войнах, что ведутся теперь, возможен только момент, когда вдруг всем оказывается ясно, что война завела стороны в тупик, выход из которого может быть найден только после прекращения огня и разведения воюющих сторон. Победы возможны теперь только дипломатические.

Вот, наверное, главное и бесспорное свидетельство того, что человечество сегодня уже переросло войну как способ решения своих проблем и поэтому неминуемо от нее откажется вообще вне зависимости от своих субъективных настроений – отказываются же дети в какой-то момент своей жизни от игрушек, хотя не всегда им этого хочется. Но жизнь берет свое – человек становится взрослым. Сейчас, на рубеже XXI века, взрослым становится человечество. И отказывается от насилия. А что же люди, для которых это профессия?

Ненужной окажется и армия?

Не будет войн, ненужной окажется и армия. На уровне подсознания военные сегодняшнего дня это понимают, – и вот в Чечне армия второй год безуспешно пытается доказать обществу, что она ему нужна. На самом деле это просто агония. Ясно, что такая армия не только бесполезна, но прямо опасна для общества, ибо она заводит его в тупик и одновременно, подражая мифологическому чудовищу, пожирает жизни безусых еще мальчишек. Святой Георгий вышел победителем, победим ли мы?

Перед обществом встает проблема переориентации армии на новое дело (не просто военной реформы, а чего-то неизмеримо большего!) В детской книжке Александра Волкова «Урфин Джюс и его деревянные солдаты» эта проблема уже была вполне успешно решена, но в виде притчи: свирепые рожи дуболомов были переделаны в улыбающиеся лица – в результате деревянные солдаты становятся отличными лесниками.

В жизни всё неизмеримо сложнее, но есть ведь уже теперь части Министерства по чрезвычайным ситуациям, нацеленные на борьбу не с людьми, а со стихией (с землетрясениями, наводнениями, лавинами и проч.).

Место армии в обществе и в государстве должно быть коренным образом переосмыслено. Ее чисто средневековая роль сыграна, ибо средневековье кончилось – об этом забывать нельзя! Военный механизм в целом должен быть поставлен на службу мирному обществу не в связи с каким-то отдельным фактом (как, например, землетрясение в Спитаке), а по сути. В частях МЧС мне видятся черты армии будущего – той армии, действительно необходимой обществу, которая будет не убивать, а спасать.

В России сегодня с величайшими трудностями проталкивается в жизнь идея альтернативной службы, хотя ясно, что именно с ней связано будущее армии в целом, уже не как инструмента насилия и силовых решений, а как команды быстрого реагирования. Из силы, вооруженной орудиями для убийства, армия должна стать, выражаясь фигурально, скорой помощью и аварийной бригадой. Тогда она вновь станет «христолюбивым воинством», за которое хочется молиться, – в противном же случае будущего у нее просто нет. И это страшно, ибо состоит она из живых людей.

Св. Александр Невский, которого при Сталине любили изображать в виде грозного воина (см. известную картину Павла Корина) и чуть ли не в латах западного образца, не после Чудского озера и Ледового побоища был признан Церковью святым. Он, гордый воин, привыкший любой спор решать при помощи оружия, меняет кольчугу полководца на плащ дипломата и, отводя от русских городов и селений новую войну, путем весьма унизительных с точки зрения средневековья переговоров миром улаживает отношения с Батыем. Не воином, но князем-иноком в монашеской мантии, преподобным Алексием запомнил его православный народ. И только при Петре I начинают изображать святого князя на иконах в воинском одеянии, сделав из преподобного что-то вроде российского Марса, православного бога войны, поклонение которому связано с культом оружия и т. д. Увы, это чистой воды язычество, православное только по форме. Кощунство.

Среди мучеников первых веков тоже было немало воинов: Георгий, Феодор Стратилат, Иоанн Воин, многие-многие другие. В чем заключался смысл их мученичества? Они, военнослужащие римской армии, отказывались убивать людей, ибо они христиане, и за это их предавал смерти императорский Рим – вот в чем подвиг святых воинов-христиан. Нельзя, грешно забывать об этом.

Обращаясь к этому бесценному опыту, просто невозможно не обратить внимания на одно обстоятельство, сближающее ситуацию I–III веков до н. э. с сегодняшним днем. Святые мученики отказывались служить в римской армии не в ту эпоху, когда Камилл со своими воинами и ополченцами защищал родной город от нашествия галлов в 390 г. до Р.Х., а в совсем другой ситуации – когда императоры использовали армию для наведения порядка на окраинных территориях своей империи, то есть в период имперских амбиций – амбиций умирающего языческого монстра.

На путях ненасилия

Сегодня армия должна быть поставлена под жесткий контроль общества (именно общества, а не только государства), ибо в лице генералитета и военно-промышленного комплекса она всегда заинтересована в конфликтах, в политической конфронтации, в международной напряженности, – для нее это среда обитания. Мир, устанавливающийся между народами, разоружение, дипломатия, действующая много лучше ракет, – всё это в какой-то момент начинает пугать тех, кто связан с войной как со средством для заработка. Пугать и даже приводить в отчаяние.

Генерал, офицер, солдат, как всякий живой человек, сам по себе хочет (если только он не болен психически) жить в мире, дома, рядом с родными, но, когда все они собраны вместе, оказывается, что эта личная логика отступает на второй план – армия хочет воевать, ищет войны и поля, на котором возможно было бы применение насилия.

Со времен первых фараонов Древнего Египта армия мыслится как инструмент реализации силовых решений, как средство насилия или, во всяком случае, угрозы. Ныне, однако, настало время начисто отказаться от такого понимания армии, иначе неминуемы самые разнообразные катастрофы, на фоне которых военная диктатура пиночетовского типа будет и в самом деле казаться безобидной.

Путь к переосмыслению роли армии в обществе бесконечно труден, но именно для этого даются нам Богом святые, чтобы, подражая им, мы выбирались из жизненных тупиков. Не случайно так много среди воинов древности и военных нового времени святых, праведников и просто внутренне чистых людей. Изучая их духовный опыт (и князя Александра Невского, и свв. мучеников, и старца Варсонофия Оптинского, и митрополита Серафима Чичагова, и старца Зосимы Верховского, и брата Шарля де Фуко, и Жана Ванье), мы видим в их жизнях, во всяком случае, одну общую черту – каждый из них сделал свой выбор и начисто отказался от насилия, но взял при этом из своего воинского прошлого волю, упорство, смелость и бесстрашие. Их путь – это путь личного выбора, который связан с глубочайшей внутренней работой, и, вероятно, вне такого личного выбора отказ от насилия вообще невозможен.

И Ицхак Рабин, и Шарль де Голль в отношении Алжира (оба боевые и достаточно решительные генералы) сделали этот выбор не только потому, что обстоятельства поставили их в безвыходное положение, не только из-за политического прагматизма – нет, это был их личный и, без сомнения, очень трудный выбор. Ицхак Рабин, имя которого некогда было символом Шестидневной войны, стал человеком мира и заплатил за этот выбор жизнью.

От людей нельзя ни требовать, ни даже ждать подвига. Можно только надеяться, что Бог кого-то из них, верующих и неверующих, укрепит в час их добровольного выбора. Будем молиться об этом.

«Не противитеся злу»

Летом 1989 года, в связи с юбилеем Французской революции, А. Н. Яковлев сделал доклад, в котором, в частности, сказал: «Идея о насилии в качестве повивальной бабки истории исчерпала себя, равно как и идея власти диктатуры, непосредственно опирающейся на насилие. За тысячи лет цивилизации никто, нигде и никогда не смог построить достойное человека общество через насилие, которое рождало только насилие».

Ответное насилие, оно особенно опасно, ибо принимает форму защиты от обидчика, вид обороны и, следовательно, чего-то якобы справедливого и благородного, иными словами, вид рыцарства. Но помни, что злом зла не победишь, – об этом предупреждает нас апостол (сравн. Рим 12: 21).

Не защита Отечества от внешнего врага, а защита его от использования властями насилия, армии, силы для решения политических вопросов – вот насущная задача православного христианина по отношению к его родине сегодня. Это необходимо понять, не принять как какую-то абстрактную, научную истину, а именно осознать изнутри, сердцем. Слишком долго (все тысячелетия своей истории!) общество шло путями насилия, поэтому отказ от этой дороги дается ему так мучительно. Отказ от насилия исторически обусловлен, но, тем не менее, это подвиг. Подвиг ради будущего.

Если мы действительно православные христиане, а не просто хотим сделать из православия новую национальную идеологию, которая заменила бы марксизм, то нам необходимо понять, что быть христианином можно только на путях ненасилия. По- гречески слова «не противитеся (??????????) злу» в Нагорной проповеди (Мф 5: 39) означают «не отвечайте на зло тем же». Очень важно понять, что в них заключается Христов ответ на римский принцип vim vi repellere licet – «силу позволено отражать силой».

Нужно прислушаться к духовному опыту князя Владимира, который вскоре после своего крещения на требование епископов покончить с разбойными нападениями на окрестности Киева ответил: «Боюся греха».

В истории с ультиматумом К. Пуликовского и его непременным желанием разбомбить Грозный обращает на себя внимание, что, объявив об этом, генерал тут же добавил, что Православная Церковь его поймет и поддержит. Что это? Достаточно нескладная и по-советски выраженная просьба о благословении (кощунственная игра в Димитрия Донского) или такое же нескладное, но покаяние, апелляция к Церкви, которая может простить и отпустить ему этот грех? Мне всё-таки кажется, что это попытка покаяться.

К. Пуликовский потерял на этой войне сначала почти целиком бригаду, потом родного сына. Он уже почти понял, что насилие бесперспективно и, кажется, понял, что оно греховно. Ему бесконечно трудно. Но трудно не ему одному, так же трудно миллионам россиян, которые уже всё поняли, но всё еще не хотят понять главное: христианство и насилие несовместимы.

Будущее возможно, если мы откажемся от насилия. Силовые решения приводят только к катастрофе. Малым странам, когда они запутываются в тупиках насилия, могут помочь великие державы – великой державе может помочь лишь она сама. Жизнь россиянина бесконечно дороже любой идеи, в частности – идеи о великой и неделимой…

    Впервые опубл.: Русская мысль. 1996. № 4138 (29 августа – 4 сентября). С. 8.

Заметки о византийской литургии

В каждой Церкви свой обряд (римский, миланский, византийский, армянский, сирийский и т. д.) передается из поколения в поколение. Это что-то вроде апостольской преемственности. Причем в каждом обряде есть моменты, особенности, не зафиксированные ни в одном Служебнике или Миссале и не описанные в пособиях по литургике; однако зачастую именно эти особенности (жесты, паузы и т. п.) бывают особенно дороги нам, священникам, ибо, воспроизводя их во время богослужения, мы знаем, что следуем не какой-то книге или учебнику, а устной традиции, именно устно, лично, из рук в руки полученной нами от старших, ими, в свою очередь, – от их предшественников и так далее. Таким образом, обряд не менее чем апостольская преемственность связывает нас с Церковью середины первого века, членами которой были «самовидцы» (Лк 1: 2) проповеди Спасителя, участники Тайной или Эммаусской вечери и того «преломления хлеба», которое совершал апостол Павел и другие апостолы. При этом каждая Церковь получила свой обряд своим особым путем: кто из Рима, кто из Антиохии, кто от христиан арабского Востока и т. д. Христиане России получили обряд не просто от греков, но из Византии, точнее, из самого Константинополя. Это обряд не просто Восточной, но императорской Церкви. Его пышность (золото, хоровые песнопения, роскошные облачения священнослужителей и проч.) и торжественность объясняются прежде всего тем, что византийский обряд сложился применительно к богослужениям, участие в которых принимали император и его двор. Императорский культ, то есть почитание императора как живого бога, с принятием христианства, разумеется, был de jure упразднен, de facto, однако, именно на его базе выросло почитание Христа как Царя Небесного с непременным участием в этом ритуале царя земного. Но при этом нельзя забывать, что царская пышность византийского обряда наслоилась на богослужебный чин первых христианских общин Малой Азии. Разумно будет поэтому сравнить византийскую литургию с древней иконой, которая была потом заключена в роскошный золотой оклад, украшенный драгоценными камнями. Икона под окладом почти не видна, но это не значит, что ее там нет. Если снять оклад и смыть краску и лак, которыми ее поновляли в течение веков, она откроется в первоначальном виде. Попытаемся сделать это с византийским ритуалом и понять, какие черты апостольской литургии он сохранил для нас, христиан XX века.

1. «Один хлеб, и мы многие одно тело; ибо все причащаемся от одного хлеба», – говорит св. Павел (1 Кор 10: 17). Для служения византийской литургии действительно берется специально испеченный один круглый хлеб, который перед службой обрезается священником с четырех сторон и снизу в виде кубика. Этот кубик (он называется «агнец») освящается затем во время службы как тело Христово. В конце литургии священник раздробляет его по числу причащающихся, и таким образом все действительно причащаются от единого хлеба. Этот удивительный знак того, что через причащение Христос соединяет нас в единое целое, в Свое неразделяемое мистическое Тело, – одна из специфических, а может быть, и самая удивительная особенность византийской литургии, если сравнить ее с римской мессой, которая, как правило, служится на нескольких гостиях, притом что миряне вообще причащаются заранее освященными запасными дарами. Как священник, которому приходится иногда служить литургию для общины в 700 человек и более, отмечу, что один агнец может быть раздроблен на 700–800 частиц, а если необходимо, и более. И насыщаются все (сравн. евангельский рассказ об умножении хлебов, например Мф 14: 20), а затем диакон, «чтобы ничего не пропало» (Ин 6: 12), потребляет оставшиеся в чаше Святые Дары. О том, как евхаристический хлеб соединяет людей, его причащающихся, воедино, замечательно говорится в молитве, читаемой священником непосредственно после пресуществления в литургии св. Василия Великого[5 - В византийском обряде служатся три различные литургии. Как правило – св. Иоанна Златоуста, в воскресные дни Великого поста и в некоторые другие дни – св. Василия Великого, а по средам и пятницам Великого поста – святителя Григория Двоеслова, папы Римского. – Прим. автора.]. «Нас всех от единого хлеба и чаши причащающихся, соедини друг со другом во единого Святаго Духа причастие» (communio, общение).

2. Второй, почти такой же важной, особенностью византийской литургии будет следующая. Для совершения евхаристии берется еще четыре хлеба (просфоры), из которых вынимаются маленькие частицы в честь Богородицы и всех святых, многие из которых поминаются при этом поименно, затем за живых и, наконец, в память усопших. И тех, и других при этом тоже поминают поименно, вынимая за каждого из тех, о ком мы молимся особо, частицу. В конце службы все эти частицы всыпаются в чашу с кровью Христовой, причем священник молится: «Омый, Господи, грехи всех здесь нами поминаемых честною Твоею Кровию, молитвами святых Твоих». Таким образом, чаша со Святой Кровью и помещенными в нее частицами становится символом Церкви, которая соединяет воедино Богородицу, всех святых, живых и усопших, праведных и грешных, всех в одно целое по слову Деяний святых апостолов (Деян 2: 44, 46): «Все верующие были вместе… единодушно… преломляя хлеб».

3. После чтения Евангелия при служении византийской литургии читаются диптихи, то есть списки имен сначала живых, а потом усопших, за которых молится община или просит молиться кто-либо из прихожан. На практике это чтение записок, или листков с именами. Сотни листков с бесконечными именами, напоминающие родословные таблицы из Пятикнижия (см., например, Чис 26), читаются частью вслух, частью про себя всеми клириками и церковнослужителями, участвующими в службе. Иногда это бывает довольно утомительно для прихожан – в самом деле, в течение 10–15 минут, а то и дольше вы слышите имена, имена, имена без конца. Да, утомительно, особенно в дни, отведенные для поминовения усопших, но замечательно! Это удивительный знак того, что Церковь собирается воедино из неповторимых, конкретных людей, не из народа вообще, не из массы, а именно из конкретных лиц. Знак того, что Господь каждого знает по имени (см. Ин 10: 3), что все без исключения жившие со времен Адама имели каждый свою судьбу и лицо, и что Господь не тиражирует людей, как книги в типографии, а каждого делает уникальным. Коммунисты говорили «мир народам», а Иисус – «мир людям» (pax hominibus). На этом необходимо сделать ударение. У коммунистов речь идет о народах вообще, в целом, при этом отдельный человек куда-то исчезает, теряет свое лицо, сливается с массой, а Христос говорит о каждом, ибо христианское «вместе» достигается только в том случае, если сохраняется уникальное «я» каждого. В некоторых храмах чтение имен вслух, чтобы сделать богослужение менее длинным, опускается. Уверен, что это неверно, ибо вижу в нем элемент апостольской литургии и удивительное свидетельство Церкви о том, что такое она есть и что значит слово «вместе» в Деяниях святых апостолов.

4. Важнейшим элементом византийской обедни является эпиклеза, или призывание Святого Духа. Практически в самый момент пресуществления в литургии св. Василия Великого читается следующая молитва: «Мы призываем Тебя, чтобы по благоволению Твоей благости Дух Твой Святой сошел (дословно «пришел» – Г.Ч.) на нас и на предлежащие эти дары, и благословил их, и освятил». Эта молитва живо напоминает латинский гимн:

Veni, Sancte Spiritus,
Et emitte caelitas
Lucis tuae radium.
Veni, Paterpauperum
Veni, Dator munerum
Veni, Lumen cordium.

Прииди, о Дух Святой,
И лучами нас омой
Твоего сияния.
Прииди, о наш Отец,
Благ податель и творец
И сердец блистание.[6 - Перевод автора.]

Молитва византийской обедни напоминает и другой не менее известный гимн, Veni Creator Spiritus (Прииди, о Дух Зиждитель наш), но, в отличие от этих песнопений Римской Церкви, она не употребляется самостоятельно, а читается священником только во время литургии, причем в самом ее значимом месте.

Через эту молитву мы постигаем чрезвычайно важную истину: во время таинства Евхаристии освящаются не только Святые Дары, но и мы сами, вся наша жизнь, всё наше бытие. Спасителен, таким образом, не только сам акт причащения, но наше полное участие в совершении таинства, через которое на нас нисходит Дух Святой. В связи с этим необходимо подчеркнуть, что византийский богослужебный устав (Типикон) видит в каждом из молящихся именно участника богослужения, а не просто присутствующего в храме. Об этом среди прочих ясно свидетельствует следующий текст: «Когда диакон говорит Миром Господу помолимся или Рцем вси, тогда всем подобает отвечать Господи помилуй, ибо, если бы отвечать требовалось только от тех, кто стоит на клиросе, то не было бы сказано: Людие глаголют». Итак, Бог освящает во время Евхаристии не только хлеб и вино, но и каждого из участвующих в службе. Об этом говорится и в другой молитве, которая читается священником в конце литургии перед причащением: «Прииди во еже освятити ны» (Прииди, чтобы освятить нас). Читая эту молитву, священник как бы присоединяется к Иисусу, Который в Своей Первосвященнической молитве говорит: «Святи их (то есть нас) истиною Твоею» (Ин 17: 17) и в то же время провозглашает, что это освящение истиной достигается не каким-либо другим способом, а именно через евхаристическое общение с Ним.

5. Перед пением Символа веры, если литургия служится двумя или несколькими священниками, старший из них, обращаясь к другим, говорит: «Христос посреде нас», а те отвечают: «И есть и будет». В настоящее время во многих храмах установилась практика, согласно которой со словами «Христос посреде нас» священник обращается к молящимся, которые в ответ восклицают: «И есть и будет». Это место литургии представляет собой живое и молитвенное воспоминание слов Иисуса из Евангелия от Матфея (18: 20): «Там, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них».

6. В конце литургии перед причащением священник читает следующую молитву: «Вонми[7 - Услышь. – Прим. автора.], Господи Иисусе Христе Боже наш, от святаго жилища Твоего и от престола славы Царствия Твоего, и прииди во еже[8 - Чтобы. – Прим. автора.] освятити нас, иже горе?[9 - Sursum. – Прим. автора.] со Отцем сидящий и здесь с нами невидимо пребывающий, и сподоби державною Твоею рукою преподати нам Пречистое Тело Твое и Честную Кровь и нами[10 - Через нас. – Прим. автора.] всем людям». Этой молитвой мы исповедуем, что причастие мирянам преподает не священник, а Сам Христос руками (при помощи) священника – державною Своею рукою, используя как инструмент руки священника! Вспоминается, что в рассказе об умножении хлебов у синоптиков (см., например, Мф 14: 19) говорится, что Иисус «дал хлебы ученикам, а ученики – народу», и в соответствующем месте Евангелия от Иоанна (6: 11): «Иисус, взяв хлебы и воздав благодарение, раздал возлежащим». Синоптики видят происходящее снаружи: Иисус дает хлеб ученикам, а те – людям, Иоанн на то же самое событие смотрит как бы изнутри: Иисус Сам дает умноженный хлеб людям. Как именно? Об этом евангелист умалчивает – мы знаем об этом из синоптиков: руками учеников, но Сам, хотя и их руками. Именно так всякий раз совершается причащение. Сам Христос дает людям Свое Тело и Кровь руками иерея, как об этом прямо говорится в приведенной выше молитве.

На христианском Востоке не было принято писать богословские трактаты. Богословие здесь всегда было как бы интегрировано в богослужебный чин, в молитву. Сравнительно недавно, уже в середине нашего века Карл Ранер сказал: La vraie thеologie se fait ? genoux[11 - Подлинное богословие делается, стоя на коленях (франц.).]. Византийская литургия – прекрасный образец такого богословия. Две основные темы здесь следующие: а) присутствие Христово среди нас; б) внутреннее единство общины, соединяющейся через евхаристию и причащение Святых Тайн в одно единое целое, в мистическое Тело Христово, иными словами, в Его Церковь. Евхаристия, по какому бы обряду она ни совершалась, удивительным образом и много лучше любого цемента соединяет общину воедино, но в мессе римского обряда это присутствует имплицитно, а в византийской литургии – эксплицитно и в высшей степени выпукло и ярко.

Для нас, христиан конца XX века, осознавших, что христианства вне общины не бывает и наконец понявших, до какой степени прав был Тертуллиан, сказав свое Unus Christianus, nullus Christianus[12 - Один христианин – не христианин (лат.).], литургия византийского обряда блестяще свидетельствует о том, что чувство общины всегда жило в Церкви, что оно не выдумано нами в XX веке в целях приспособления христианства к условиям современности, а передано нам из поколения в поколение от христиан апостольского времени. При этом важно понять и то, что византийская литургия – это не древняя литургическая драма, по традиции воспроизводимая сегодня в православных храмах, а наше абсолютно личное сегодняшнее приношение Богу. Как это можно понять? Только одним способом – не изучая ее, а участвуя в ней и причащаясь во время нее Святых Христовых Тайн.

Один обряд удивительным образом дополняется другим: Западный – Византийским. Мы преподаем Святые Тайны младенцам по слову Иисусову: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное» (Мф 19: 14). После революции в русских храмах на Западе, наблюдая за тем, как причащаются младенцы (об этом мне рассказывал один старый католический священник, всю жизнь прослуживший близ Парижа), католики увидели, до какой степени важно полное участие в литургии младенцев, из уст которых Бог совершил Себе хвалу.

Мы, православные, наоборот, видя, что дети шести-восьми лет, а то и старше, часто причащаются Святых Тайн как-то по привычке, механически, без страха Божия и должной подготовки, с интересом наблюдаем, бывая на Западе, как у католиков дети готовятся к первому причастию, и, видя тот духовный рост, который дети переживают за недели подготовки к этому событию, понимаем, что и в этом обычае есть свой глубокий смысл.

    Впервые опубл.: Новая Европа: Международное обозрение культуры и религии. 1994. № 5. С. 51–56.

Святой и его подвиг[13 - Статья написана к 600-летию со дня преставления преподобного Сергия Радонежского.]

Преподобный Сергий Радонежский, в отличие от многих угодников Божьих, почитается нами именно как святой; поэтому закономерно встает вопрос: чем отличается место и роль святого в нашей жизни от тех, что занимают и играют в ней писатель, художник, политик, философ, – что такое святость.

Александр Невский был политиком и полководцем, Тихон Задонский – блестящим писателем, а Роман Сладкопевец – лучшим, быть может, поэтом Византии. И всё же вошли они в историю именно как святые. Более того, Церковь, благоговейно почитая св. Романа, практически не сохранила его поэтических текстов в составе богослужения. Отсюда становится ясно, что в число святых вошел он не за свои стихи, а по другой причине – в силу своей святости. Преподобный Сергий не был ни писателем, ни церковным поэтом. Он, правда, как повествуют некоторые источники (но не все), благословил Димитрия Донского перед битвой на Куликовом поле, однако, разумеется, политическим деятелем тоже не был. Он был святым. Святой входит в историю не тем путем, что писатель или художник: последние оставляют потомкам результаты своего творчества (книги, картины, теории), святой оставляет нам что-то другое. Что именно?