
Полная версия:
Зверь из бездны
Не слыхать даже морского шума. Точно в огромной монастырской роще. Мерещится черная фигура монаха, отрешение от всякой мирской суеты и абсолютный покой души. Моментами даже делается страшно: точно все люди на свете умерли, и остался только ты один. К мысу Айа, упавшему в море неприступными, похожими на стены сказочного замка великана, скалами, эти монастырские рощи переходят в хаос обвалившихся сверху скал и камней. Начинаясь наверху узкой грядой, этот хаос, по мере приближения к морю, расползается вширь и образует огромный непроходимый парк из могучих сосен. Когда смотришь снизу, то чудится, будто некогда стоявший на вершинах город великанов сполз и посыпался к морю: камни, как дома, поверженные при падении в самых разнообразных положениях. И весь этот поверженный и разрушенный град великанов зарос вековыми соснами, как крылья распростершими над вечным покоем свои темнозеленые лапы.
Позади и с боков – гордо вздымающиеся вершины гор, а впереди – безбрежная лазурь и синь сливающегося с небесами моря. Безбрежность и широта моря, вечное его движение, эта великая и необъятная красота и вечность уносят душу человеческую из всех тревог мирской суеты. И все пережитое, и все, что осталось позади, все теперь казалось «суетой сует», и злая кровавая борьба, которая шла и продолжается где-то, начинает казаться перед лицом чистой правдивой природы растревоженным муравейником, когда крошечные, похожие на черные точки живые существа, не понимая причины несчастия, мечутся в безумии, ужасе, злобе и начинают кусать друг друга и всякую случайно подвернувшуюся щепочку. Брось им в этот момент ни в чем неповинную бабочку или лягушку, и, уверовав, что именно они виновники несчастия с муравейником, толпа муравьев моментально облепит жертву и замучает до смерти. «Я такая бабочка, только я успела улететь!» – думала Лада.
И в самом деле, в своей тонкой греческой рубашке белоснежного цвета, широкой, треплющейся и сверкавшей в зелени, Лада была похожа на бабочку. Первая встреча с отцом, матерью и ребенком, захватившая ее душу целиком, прошла в трепете и в слезах: в слезах от радости и от печали. Ведь Володечка пропал, его загрызли муравьи! Но что же делать? Осталась девочка, похожая на рафаэлевского херувима, и всю любовь к Володечке она отдает ей. Смешная и трогательная девочка: дедушка и бабушка постоянно ей говорили про папу и маму, она так ждала их, все смотрела с балкона на море и, когда появлялась лодка с парусом или пароход, кричала:
– Он-папа! Он-мама!
И показывала пальчиком.
И теперь, когда они приехали, девочка стала называть Бориса – папой.
Все равно, пусть зовет его папой. Пусть эта чистая, невинная душа лучше не будет пока знать, что нет у нее больше папы, которого убили люди, как собаку. Зачем ей это знать? Борис не без удовольствия принимал это фальшивое звание. Он был нежен с ребенком. Может быть, святая душа, которую он любил теперь носить на руках и целовать в розовые щечки и синие глазки, была для него, обагренного человеческой кровью и потонувшего в зверствах, тем Богом, который все простит и все очистит через любовь и привязанность? Дедушка с бабушкой потихоньку поплакивали, глядя на Бориса с ребенком: вспоминали Володю и трогались нежностью Бориса к ребенку погибшего брата. Да, пусть Борис заменит ребенку отца! И все начали называть Бориса папой. Трогало стариков и отношение Бориса к несчастной Ладе. Борис так нежен и так внимателен к ней. Редко теперь встретишь такую сентиментальность. «Тайна» раскрылась не сразу. Кругом был такой простор для сокрытия. Уходили гулять, поднимались в тихие трущобы «монастырских рощ», и разве только птицы да насекомые могли бы, если умели, рассказать людям эту тайну. Как первые люди в раю, с той разницей, что и после грехопадения они остались в раю.
Начавшись гипнозом больного воображения, родившим жажду воспоминаний о ласках мужа, связь Бориса с Ладой перешла в настоящую любовь. Так казалось теперь обоим. Окружающая красота украсила эту любовь. Половое «зверство» стихло, отлетело от Бориса и сменилось ровным счастливым обладанием, обвеянным вернувшимся сном из невозвратности. Ведь Борис всегда любил Ладу!.. А с Ладой свершилось нечто трудно объяснимое: ей стало казаться, что Бориса она любит еще сильнее, чем любила Владимира. Так бурно воспринятая ею не так давно потеря мужа казалась теперь такой далекой, точно это было много лет тому назад. Ни тоски, ни скорби не рождалось, лишь по временам в душе появлялась тихая грусть воспоминаний, быстро рассеивающаяся от соприкосновения с радостями настоящей минуты. Борис властно вошел в ее душу, и в нем растворилась любовь к Володечке. Так бывает с детьми: сломается любимая игрушка, ребенок в отчаянии, плачет, терзается страданиями, и со стороны кажется, что для него нет и не может быть утешения; но вот кто-то сунул ему в руки другую игрушку, которая показалась ему более интересной, и он уже смеется и счастлив, обломки старой игрушки не рождают уже в нем никаких мук. Владимир где-то в тумане прошлого, а Борис… В нем и Владимир, и еще нечто, крепко захватившее душу женщины: он – ее спаситель, он – ее живой герой, с ним переплелось столько острых моментов жизни, столько лишений, ужасов и нежданных счастливых случайностей, с ним вместе столько раз стояли на краю гибели и убегали от смерти. Теперь Борис кажется ей во всех отношениях больше «Володечки», а мысль о том, что и Бориса она может потерять так же, как потеряла Володечку, рождает в Ладе удвоенную силу любви, нежности и привязанности… О, теперь-то она уже никому не отдаст своей любви и своего счастья!
Если с Борисом что-нибудь случится, она не переживет… Пусть убивают вместе всех: и Бориса, и ее, и ребенка! Но разве это может случиться? Никогда. Они убегут на край света, но не отдадутся в руки смерти… Впрочем, не стоит об этом думать: все говорят, что Крым неприступен, и они сюда не придут. Иногда, уходя с Борисом в хаос, где только птицы и насекомые могли сделаться свидетелями их тайной любви, счастливая Лада пугалась неожиданно приходящей ей в голову мысли: «А вдруг они придут?» Они живут в такой глуши, что совершенно не знают, что творится на белом свете: все новости приходят сюда через татар с опозданием на две, на три недели. Разве не может случиться, что они не успеют убежать? Что будет тогда?.. Лада спрашивала об этом Бориса. Тот улыбался и фантазировал:
– Тебя не тронут, а я буду жить в хаосе. Здесь сам черт не найдет. Ты будешь приносить в условленное место пищу и воду, иногда ночевать у меня в гостях. Можно целый год скрываться, и никто даже и подозревать не будет…
Они блуждали по природному парку в хаосе и намечали места, где можно устроиться. Тут действительно сам черт не мог бы отыскать спрятавшегося человека. Каменные глыбы разнообразных и причудливых форм, обвитые густо ползущим плющом, напоминавшим ковры и ткани, были повалены или поставлены друг на друга в таких изумительных комбинациях, что порой чудилась здесь рука невидимого строителя, распоряжавшегося размещением, подбором и укладкой скал и огромных каменных глыб. Гроты, узенькие переулочки, арки, мосты, наблюдательные вышки, крепостные стены. И все это прикрыто вековыми соснами, повито плющами, украшено странными деревьями, «арбутусами», стволы которых так напоминают человеческое тело, и можжевельниками, рождающими призраки разных чудовищ замысловатыми корнями и сухими лапами: то каких-то допотопных птиц, то спрутов, то карликов. Мхи, ползучие растения, густая трава или глубокий мягкий ковер из пихты, огромные сосны, дикий виноград. Местами точно зимние сады, дворики с потайными ходами. Здесь даже бывавшему часто человеку легко заблудиться и потерять выход. Когда бродишь тут коридорами и переулочками – видно одно небо. Человек здесь, как букашка.
– Вот здесь, Лада! Готовый дом со всеми удобствами.
Они останавливались и подробно осматривали грот и дворик. Дворик порос травой, через щель голубеет море. Из грота ход на другой двор, а оттуда опять переход, и можно забраться по случайной лестнице из камней на высочайшую скалу, откуда видна крыша их домика… И так красиво, словно кто-то приготовил все к их осмотру. Абсолютная тишина, только чуть-чуть дышит море. Прохладно. Все завешано плющами. Приступ веселой радости охватывал Ладу и с ним новый приступ любовного порыва…
Иногда брали девочку и уходили лежать на море. Опять выбирали грот в камнях и, освободив тело от всех одежд, полдня не возвращались домой, то купаясь, то лежа на песке, то играя камешками. Было в этом что-то от первобытного действительно райского бытия, когда человек переставал отличать свое «я» от окружающей природы. Тихо поплескивает волна, облизывая ноги прохладной влагой, палит солнышко спину, шуршит, точно шепчется, галька, тянутся над водой белые чайки. Ленивая истома ползает в теле. Море убаюкивает и ласкает, как мать в далеком полузабытом детстве. Хорошо! Ничего не надо. Точно поймали наконец за хвост призрак неуловимого счастья… Касаясь друг друга обнаженными телами, слушают плески прибоя, шум камешков, веселый детский голосок, без умолку разговаривающий около них то с камешком, то с морем, то с раковинкой, – все тут, около, все счастье собрано в кучку, и никто не украдет. Можно лениво дремать, ощущая друг друга и душой, и телом…
Изусталые души, казалось, жаждали забыть все прошлое, не могли больше бояться, ненавидеть, знать об ужасах жизни, творить эти ужасы и бегать от них и от смерти. Не могли больше! И самое дорогое теперь на свете было – любить, дремать под ласками природы, пить тишину, созерцание и правду самой природы, без ее «царя», человека, возмечтавшего сделаться Богом и превратившегося в Дьявола…
Сколько радостей давали горы, скалы, море и небо! И днем, и ночью… И свежее утро с пропитанным соленой душистой влагой воздухом, и раскаленный полдень с неумолчным стрекотанием цикад, и вечер с закатами сказочных чудес на горах, на небесах и на морской пустыне, и ночь с фосфорическими и звездными сияниями, со вздохами ветерка и с тяжелым дыханием моря. И полное жемчужное затишье, когда вдоль берегов по гладкой поверхности спокойного моря точно разбросаны тонкие радужные ткани, и когда даль морская становится похожей на расплавленный свинец, а далекий парус – на крыло огромной белой птицы, и буря с ее грохотом прибоя, вздымавшего к небесам целые смерчи водяных столбов, вспененных поверху водяным дымом брызг, с мрачными тучами, чредой проползавшими над вершинами гор и повисавшими там облаками, с свистом ветра в деревьях, с раскатистым грохотанием громового эхо в скалах, с стучавшим в железную крышу ливнем и гнущимися кипарисами… Во всем захватывающая красота, трепет и радость бытия! И все рождает новую жажду жить и любить. Любить в предрассветном дуновении ветров, в зное полдня, в зеленых тенях вечерних сумерек и в черной бездне безлунных ночей с огромными вспыхивающими звездами. А в бурю? О, тогда и в человеке рождается буря сладкой страсти. Душа человека как зеркало мироздания и его красоты… Было это зеркало загрязнено, запылено, а теперь точно кто-то вымыл его начисто, оттер чистым полотенцем, и в его чудесном стекле снова ярко и отчетливо стали рождаться былые образы человека, сотворенного по подобию Божьему… Когда всплывали непрошенные воспоминания, окровавленные и политые человеческими слезами, рождался испуг и отвращение, и гражданская война начинала казаться бессмысленной и кощунственной бойней. И самым страшным было сознание, что и сам ты в крови и что где-то за горами все еще льются кровь и слезы. Заснула злоба, пропала ненависть, желание отомстить. Было одно только желание – кричать: «Довольно крови! Остановитесь! Захлебнетесь все в крови и слезах». Такое желание рождалось у обоих: у Лады и Бориса. Оба боялись теперь возобновления притихшего вокруг братоубийства и одинаково боялись и красных, и белых мстителей и фанатиков. С того часа, когда Лада узнала от Соломейки, что Володечку расстреляли не красные, а свои, белые, она словно прозрела и стала видеть то, что от нее закрывала злоба и мстительность.
Странное слепое чудовище – эта гражданская бойня! Похожа на ползущий через все препятствия танк, какой она видела под Ростовом, танк, управляемый сумасшедшим человеком и давящий на своем пути всех, и правых, и виноватых, и даже детей. И в душе зародилось одинаковое отрицание и красных, и белых, стала бояться и тех, и других…
И душа Лады, успокоившаяся, прояснившаяся, отразившая в своем зеркале и небеса, и Бога, сразу потеряла равновесие, когда однажды вечером к ним в залив прилетел и опустился гидроплан из Севастополя с двумя людьми в военной форме. «Что-то случилось!.. Что-то снова начинается»… Лада убежала в горы и спряталась. Долго не возвращалась в белый домик. С гор она видела покачивающийся на воде гидроплан, похожий на огромного белого лебедя, и ждала, когда этот страшный лебедь улетит. Ждала час, полтора. Дождалась: военный человек подъехал с рыбаком на лодочке к лебедю и сел на него. Зашумела, загудела птица, побежала все быстрей по воде, взметнулась, поднялась и понеслась, взвиваясь все выше и наполняя тревожным, таким знакомым Ладе гулом, весь воздух, море, горы и самое душу. Когда страшная птица скрылась за горами и вся природа, взволнованная ею, снова пришла в блаженное прозрачное спокойствие, Лада вернулась и узнала: прилетал Соломейко и его механик. Привез новости: борьба будет продолжаться, организуется снова белая армия, Крым укрепляется, и уже объявлена мобилизация…
Лада слушала молча эти новости и вдруг вскочила и закричала:
– Будьте все вы прокляты!
Схватила на руки ребенка и быстро ушла из белого домика. Уже горела розовыми и фиолетовыми тенями вершина Святого Ильи, потемнело синее море, загорелась вечерняя звезда, а Лады не было. Родные встревожились. Борис пошел на поиски. Только ночью привел Ладу с спящим на руках ребенком. Сама несла и не захотела отдать даже Борису, который, рассказывая ей принесенные Соломейкой новости, пошутил угрозою пойти на фронт…
Целую ночь сидела на скале-вышке, как белое мраморное изваяние, и спрашивала сверкающее звездными отражениями море:
– Когда же конец? Когда конец?..
Глава девятнадцатая
Красные построили свою силу на ненависти и мести. Белые начали строить на любви к человеку и родине, но пламя ненависти и мести перекинулось от красных к белым, заглушило идею любви, и «Зверь из бездны» объял своим смрадом всю землю русскую. «Сатана тот правил бал». Он уже не давал людям возможности рассуждать. В этой кровавой пляске надо было без устали плясать, ибо отдых грозил смертью. Кто не хотел плясать, того гнали плетьми, пулеметами, расстрелами…
Люди стали прятаться в лесах и горах. Убегали от красных, убегали от белых. Стали называть себя «зелеными». Такие во множестве появились на Кубани, на Кавказе, в Крыму. Здесь они появились с первым же приходом большевиков. Теперь, когда пришли белые и их вожди объявили принудительную мобилизацию, количество их возросло и с каждым днем увеличивалось. Не верили больше ни тем, ни другим, не хотели умирать сами и не хотели убивать других. Вначале это были просто отшельники, спасавшиеся в горах и лесах от «Зверя из бездны», пред которыми, наконец, открылось его истинное лицо. В простоте своей люди думали, что стоит только отойти от зла, и тем уже сотворишь благо для себя и других. Но «Зверь» был величайшим из когда-либо живших на земле деспотов. Обе головы его, и красная, и белая, считали таких уклоняющихся от зла своими врагами, называли то дезертирами, то разбойниками, жалили их с двух сторон. Спасаться приходилось уже не просто отшельничеством, а вооруженным отшельничеством; не желая проливать крови, приходилось это делать, спасая свою жизнь и свое право не убивать. Облавы на «зеленых» заставляли их жить шайками, сплачиваться в организованную самозащиту. Суровые наказания за помощь «зеленым» даже пищей со стороны жителей влекли за собой необходимость добывать себе питание с оружием в руках… Так мирно настроенных людей, не желавших проливать человеческой крови, «Зверь» превращал в озлобленных разбойников… Если человек соглашался называться или «красным», или «белым», то имел пред собой одного врага, а если он не хотел проливать ни красной, ни белой крови, то должен был превратиться в общего врага и, защищаясь, проливать ту и другую. Так всякая «человечность», всякое моральное побуждение уйти от зла и сотворить благо приводило к еще более широкому злу. Идею «зеленого» отшельничества опоганили прилипавшие к нему, как и к каждому из революционных движений, всякие темные элементы, действительные разбойники, бездельники, вскормленные многолетним военно-бродячим образом жизни с его грабежами и легкой поживою… Скоро и «зеленые» превратились для населения в новую, третью тяготу жизни, мешавшую не только трудиться, но даже спокойно спать. Стали бояться ходить и ездить по дорогам в горах и по шоссе: нападали, грабили, раздевали, при сопротивлении убивали. Татары сбивались в длинные обозы, чтобы проехать в город и из города. Не спасали автомобили, стрелой мчавшиеся по шоссейным дорогам, – их обстреливали. Боялись гонять на пастбища гурты овец и барашков: появлялись вооруженные люди, и среди белого дня, на глазах у пастухов, взваливали барашков на плечи и уносили, грозя револьверами. Боялись доносить – мстили. Захватывали неосторожных женщин, уводили в горы себе в жены, насиловали девушек. Страх пополз по всему Крыму… Кто называл разбойников и насильников красными, кто – белыми, кто – зелеными. Начались ночные набеги на уединенные хутора: назывались белыми и искали красных, назывались красными и искали белых, и всегда грабили, обвиняя в сокрытии и помощи «врагам народа»…
Но вот междуцарствие кончилось. Как бабочки на огонь, в Крым слетались остатки разбитых и деморализованных частей белой армии. Севастополь превратился в центр новой «белой организации». Беспорядочные толпы военных стали превращаться в стройные ряды, начались смотры, заиграли военные оркестры, по дорогам стали мчаться военные автомобили, потянулись к северу поезда с пушками, войсками, снарядами. Город превратился в одну сплошную казарму. Полетели в разные стороны белые лебеди, наполняя воздух металлическим зловещим гудением. Над домами взвились флаги с красными крестами. По улицам, угрюмо смотря в землю, отбивая шаг по пыльным мостовым, маршировали с мешками за спиной мобилизованные, большей частью совсем еще мальчишки. По панелям за ними бежали матери и на ходу отирали слезы. В порту выгружались новые эшелоны, развевались иностранные флаги. На заводах и днем и ночью начали выделывать снаряды для человеческого истребления. «Товарищи» только накидывали заработную плату и работали на белых, как некогда работали на красных. Они тоже не знали теперь, добро или зло они своим трудом поддерживают… Негостеприимно приняли первый приход красных, теперь молчаливо подчинились белым. Для них оба прихода приносили одно и то же: диктатуру одинакового озлобления. Как тогда, так и теперь их подозревали в сочувствии врагам и круто расправлялись, если они проявляли желание заявить себя «гражданами», а не просто жителями и «едоками». Для обеих диктатур не могло быть граждан, а были только смирные или строптивые… Как тогда, так и теперь господа положения прежде всего заявили себя местью всем, кто помогал или сочувствовал врагам. Узнавали это «по слухам» и доносам. Круто расправлялись, не уступая друг другу в бессмысленной жестокости и несправедливости. И снова – кровь, слезы, проклятие и мстительное пожелание возвращения большевиков… Начинало многим казаться, что лучше – красные, чем белые, как раньше казалось, что лучше белые. Взвешивали оба «зла», каждый – на своих весах личных впечатлений и случайностей. Дезертирство в горы к «зеленым» с каждым днем возрастало. Возрастали и случаи нападений, грабежей и убийств на дорогах и по хуторам. Чтобы обезопасить тыл, начали устраивать облавы на зеленых. Начались маленькие схватки и сражения с потерями, пленными и с расправой. Мстили не только родственникам, но целым деревням, откуда родом оказывался захваченный или убитый «зеленый». И снова белые хулиганы начали действовать под зеленых, зеленые – под белых. Все перепуталось, и население встало перед сплошным произволом и насилием. Прятали все, что можно было прятать, так же как при красных. Исчез хлеб, опустели базары и лавки, цены бешено поднялись, началось полуголодное существование, стояние в длинных хвостах и всеобщий ропот и недовольство. За дерзкое слово, неосторожно сказанное на улице, на базаре, в лавке, арестовывали и обвиняли в государственном преступлении, иногда присуждали к высылке за линию фронта и по дороге расправлялись домашним судом. Каждый считал себя судией, имеющим право казнить и миловать. Писали и говорили одно, часто очень хорошее и справедливое, а делали по-другому и как раз так, чтобы их словам, обещаниям и законам никто не верил…
Неспокойно стало по всему Крыму…
Только в раю Лады и Бориса продолжалась еще прежняя идиллия. Ничего не случалось. Тишина, мир и благоволение. Залетали от редких захожих разные слухи, иногда страшные, угрожающие, иногда невероятно радостные, но этим слухам давно здесь уже перестали верить. Было так очевидно, что все это либо злостная выдумка, либо оптимистическое настроение и воображение. Всякие слухи, точно дым, таяли пред лицом красоты, величия и простора, постоянно напоминавших о суете сует… Но вот и сюда залетело беспокойство: стали появляться воры, то с гор, то в лодке с моря, и разворовывать брошенные хозяевами пустующие домики. Обдерут рамы и двери, заберут посуду, что-нибудь из мебели, выломают плиту. Воры хозяйственные. Порубят лес на дрова, выкопают фруктовые деревья из сада. Кто-то однажды видел в лесу под берегом костер и около него двух неизвестных. Стали побаиваться гулять в уединении, вдали от обитаемых домиков. Собрались на совещание и решили нести ночную охрану. Было всего шестеро мужчин, одна винтовка и два револьвера.
Дежурство по двое мужчин и обход жилых домиков два раза в ночь: в двенадцать и на рассвете. С вечера до двенадцати ночи – условный знак тревоги с крыльца или балкона, порученный женщинам: набат в таз или ведро. Общая опасность нарушила прежнюю уединенность и заставила искать общества друг друга. Сошлись с рыбаками, расположившимися табором на пляже. Они обещали помощь в случае нападения.
Днем никто ничего не боялся, бродили по берегу, купались, навещали друг друга и делились новостями, заносимыми рыбаками из Балаклавы. Но как только опускалась ночь, все шорохи становились подозрительными, фигуры людей – опасными, далекий свист заставлял вздрагивать и настораживаться. Лада выходила на балкон с тазом, вперялась в темноту очами, вонзала в тишину уши, думала о том, что непременно надо завести собаку. Не боялся только один Борис. И от того, что он не боялся, Ладе казалось, что если Борис тут, рядом, то ничего случиться не может. И все женщины взирали на Бориса с изумленным почтением: вот мужчина, который ничего не боится! Все остальные – трусы. Когда Борис шел обходом, все женщины слали спокойно. Но Борис, томимый жаждой военных новостей, скучавший от мира и тишины в этом, как он говорил «безвоздушном пространстве», начал пешком путешествовать в Севастополь и обратно. Мятежная душа его, в течение нескольких лет вкушавшая сильные и острые впечатления, тянулась к «бурям». Если плохо действующая рука, как поломанное крыло птицы, мешала ему полететь снова навстречу опасностям, то великое наслаждение да-вало самое общение с бывшими боевыми товарищами, самая атмосфера боевой обстановки.
Тянуло в город, где двигались в походном порядке колонны, обозы, слышалась учебная стрельба, военные марши. Нацеплял своего «Георгия» и «Терновый венец» Ледяного похода и, невзирая на протесты Лады, уходил на денек в Севастополь. Тогда для Лады наступала двойная мука: домик казался беззащитным, и нападал страх, а кроме того, терзала боязнь за жизнь Бориса. Не любила Лада этих опасных путешествий еще и потому, что Борис возвращался из них совсем другим человеком: возбужденным, рассеянным, воинственным и… мало внимательным к ней и к ее девочке. Точно разлюбил. Ходит гордой походкой, словно на смотру ротный командир, покрикивает, словно командует, с языка срываются особенные военные выражения, грубые и подчас не совсем приличные. Массирует себе руку, делает гимнастику и стреляет в цель из винтовки. Нарисовал фигуру в человеческий рост, поставил к скалам и стреляет. Девочка спросила про эту фигуру:
– Папа? Это дядя?
– Да, да. Дядя Троцкий.
Изрешетил дядю Троцкого пулями и потирает руки. Да, глаз еще достаточно верен, а левая рука… можно обойтись с одной правой! Лада чувствует его мысли, его вспыхнувшую новым огнем жажду кровавого отмщения и ненависть, в которых начинает потухать огонь любви, и это приводит ее в отчаяние:
– Ты, кажется, опять начал верить в победу?
– Да, верю!..
Ухмыльнулся, поет: «Это будет последний решительный бой», – и поясняет:
– Мы отмстим. О, как мы отмстим этой подлой сволочи! Будет и на нашей стороне праздник.