
Полная версия:
Черновик
Слез со стола. Подошел к медицинскому шкафчику со стеклянными дверцами. Нагнулся, присел, чтобы видеть себя целиком. Замер, бесцельно уставившись в отражение. Тридцатилетний мужчина, высокий и сильный, с длинными рыжеватыми волосами до плеч, что доставляли кучу хлопот и служили причиной постоянных придирок администрации Клиники. Однако расставаться с волосами не желал. Удлиненное, как у всех высоких людей, лицо с парой бородавок на щеке. Большой рот. Ямка на подбородке. Хорошие зубы. Великоватый нос. Шея бойца или борца усиливала впечатление мощи и силы. И большие круглые глаза, зеленые с рыжим, ленивые и строгие, прикрытые ресницами такой длины, что хотелось взять двумя пальцами и потянуть. Сейчас лицо было отечно и помято после масштабной выпивки с двумя пижонами-чекистами-милиционерами.
Он отвернулся и уставился на покачивающийся чайник. А тот гипнотизировал начищенным алюминиевым боком, погружая в транс не хуже грибов, что росли в дальнем углу служебного жилья, настой из которых попивал иногда. И тогда жилье пугающе сжималось. Стены сужались, почти соприкасаясь, и грозили раздавить. А когда страх достигал предела, раздвигались и исчезали, и потолок тоже. Он оставался один, возвышаясь над материальностью окружающего мира. И смутно сознавал, что содержание его нынешней жизни, полнота и адекватность восприятия, и подлинная сущность, лежат вне его сегодняшнего. И, отторгнутый от самого себя, понимал, что может жить еще и в прошлом, и в будущем тоже, только не знал, как.
Толкнул рукой чайник и двинулся к полкам на поиски Операционного журнала размерами с телефонный справочник. Журнал был пронумерован, прошит через все слои суровой ниткой, скрепленной сургучной печатью, чтобы не вырывали листы. В прошлый раз он запрятал журнал, который хранил в дорогом кожаном портфеле, подаренном ГФ, так далеко, что не мог вспомнить, куда. А сейчас, когда вспомнил, не хотел доставать, страшась неведомых последствий. Однако преодолел неправильные мысли. Достал портфель. Положил журнал на операционные стол. Раскрыл. Перелистал страницы. На каждой – отпечатанные типографским способом – место для фамилии больного, диагноза, названия операции, фамилии хирурга, ассистентов, анестезиолога, операционной сестры. А дальше – снова чистое место для протокола операции, для рисунка, если потребуется, и эпикриза.
Вернулся к первой странице, где было несколько строчек от руки, неряшливых и корявых, что обычному человеку не прочесть. «Писателю следует набрасывать свои размышления, как придется и сразу отдавать в печать, потому что при последующей правке могут появиться умные мысли». В этой фразе Кьеркегора было что-то успокаивающее. «Главное – решить, о чем писать: о мотыльках, про Бога или положении евреев». С этим было ясно. Он точно знал, что не про евреев.
«Ничто так не искажает картину мира, как воображение художника». Короткая строчка настораживала, но не на столько, чтобы перестать действовать в этом направлении. «Память – это дневник, который фиксирует то, чего не было и быть не могло». С этим нельзя было не согласиться. «Анализ показывает, что радикальный гедонизм не может привести к счастью». А эта смущала загадочностью и никак не давалась в ощущениях.
«Мы уверенны, что человек добр от природы. А на самом деле человек добр, только проходя путь и только под знаком формы, естественным образом ему не данной. Она сверхъестественна. И как только мы нарушаем этот не расчленяемый тезис, в ход идет наше сошедшее с рельсов мышление…». Эта посылка философа Мераба Мамардашвили, как ему казалось, не нуждалась в дополнительных комментариях и была очень близка и понятна, поскольку точно описывала происходящее с ним. По крайней мере, в философских терминах эстетики мышления. Что касается понимания остальными, то самым аккуратным ответом было бы: «это их проблемы» или «ну и пусть».
К сожалению, он не знал тогда, каким бы глубоким и основательным не станет вскоре внутренний опыт его личности, сколь богатым не будет духовный мир, все это канет в безвестность, если не сумеет описать полноту своего бытия и тем продлить его. А еще не знал, что познание само по себе награда. И что в гораздо большей степени упреки по части понимания следует адресовать читателю; понимающей деятельности его сознания, которая может быть поставлена под вопрос. И что вопрос этот не за горами.
Каждая из строчек последовательно появлялась в Операционном журнале в тот момент, когда болезненное и чуждое пока желание выразить себя с помощью текстов, становилось невыносимым. Поселившееся в нем с недавних пор – он подозревал, что не само собой, а привнесенное кем-то и даже смутно догадывался кем, – оно было, как говорил Андрон, сродни мучительному похмелью после большого бодуна, когда утром под рукой нет ни водки, ни пива. И чтобы понять состояние свое, брался за перо – прекрасную ручку Parker с золотым пером, подаренную Кирой Кирилловной, как и этот незаполненный Операционный журнал.
И не писать не мог. Ему казалось, что беремен. Это было почище бодуна. Подходило время и тексты, будто плод, начинали проситься наружу, и не удержать их. Только смущался и робел перед чистым листом бумаги.
Вряд ли на первых порах его интересовало качество будущих текстов: родится ли маленький уродец или сподобится создать литературный шедевр. Главное написать несколько простых строк… неважно о чем. Это, как стук в чужую дверь, чтобы впустили… а там, в доме, среди жильцов, писание про них станет таким же естественным и простым, как… как доставка еды в отделения Клиники. И тогда можно будет докопаться до истины, о которой так нервно говорила вчера лифтерша. И успокаивался, что, к счастью, добраться до истины этой не поздно никогда. И был уверен, что истина в нынешних делах – это то, чего не знает и не видит пока. То, что должен выразить в понятных терминах, рассматривающих жизнь его, как научный эксперимент над самим собой. Как попытку, притязающую на познание окружающего мира и свое место в нем. Или, как попытку ввести в заблуждение. Или, наоборот, снискать оправдание своих намерений в глазах тех, кто верит в него и любит. Вопрос в том, чем он готов пожертвовать? И с горечью признавал: ради истины, какой бы она не была, жертвовать не готов ни чем.
И неважно, будет ли это поступок или роман, стихи или пьеса, которую никогда не поставят в местном театре. И роман, конечно, никогда не издадут, даже если… Не стал додумывать. Захлопнул журнал и написал по латыни на обложке: «Non ad typ, non ad edit».[1] А потом озаботился другим: можно ли добраться до сути цветка, обрывая лепестки один за другим? И не знал ответа.
Ему показалось, что дверь, в которую так долго звонил или стучал, вдруг отворили. Смущаясь и стыдясь, шаркая ногами о старый коврик у входа, не зная, следует ли первому протягивать руку для приветствия, двинулся вглубь дома. В светлую комнату, где его поджидал Операционный журнал с чистыми страницами. Сел за стол. Вынул ручку. Посмотрел в окно, будто в словарь. Коснулся пальцем переносицы и, робея, склонился над листом…
Глава 2
Чужое ремесло
Она проснулась от жажды. Во рту было сухо и никак не удавалось облизать губы шершавым языком. Одежды на теле не было. В голове укором гудел большой колокол, и каждый удар отзывался тяжкой болью в затылке. Она подумала, что ближе к вискам и ко лбу мозгов меньше, поэтому там не так болит. И старалась успокоиться этим. Но тошнота напомнила о себе таким мучительным позывом, что вмиг совладала с непослушным телом, выбралась из постели и, не узнавая большой двухкомнатный номер, бросилась на поиски ванной.
А когда вернулась, увидела в кровати двух мужчин, что спали, уткнув лица в подушки. Воротилась в ванную, сунула пальцы в промежность и замерла, ожидая, как густая липкая жидкость со специфическим запахом знакомо потечет по бедру, по голени, неприятно холодея на коже. Но там было сухо. И подумала: «Значит, педы, – вспоминая разговоры на факультете про странную дружбу. – А, может, презервативы? Да, да. Нашли пакетик на заснеженных трибунах стадиона и натянули по очереди… в том состоянии, в котором находились».
Снова отправилась в ванную и привычно казнилась там. В этот раз с особым старанием. А потом, не утруждаясь этикетом, сдернула одеяло с кровати и принялась кричать что-то про правила социалистического общежития и социалистическую мораль, и что пора на службу, хотя знала: на работу идти не надо.
А двое продолжали спать так безмятежно, что накал обличительных текстов угас. Она подошла к окну. Поглядела на сквер с кучами черного снега на клумбах. Подумала, что снег уже с неба падает черным на город, и принялась вспоминать, восстанавливая картину вчерашнего. И яркие в достоверности своей кадры хаотично замелькали в затопленном алкоголем мозгу.
Эти двое в постели – ее бывшие однокурсники по журфаку МГУ, что успели стать известными на всю страну журналистами: один – в «Известиях», другой – в «Комсомольской правде». Кирилл и Михаил – на факультете их называли Кирилл и Мефодий, – стиляжные тридцатилетние газетчики, умные, ушлые, циничные фарисеи. И приехали они в Свердловск не за песнями, а спецкорами, писать репортажи с открывшейся вчера Первой зимней олимпиады народов СССР. Встретились на приеме в Горисполкоме. Долго узнавали друг друга, обнимались, шутили, говорили ей комплименты, осторожно приподнимали юбку, чтобы убедиться в отсутствии штанишек – ее коронном номере в студенческие годы. А она приседала, прижимая юбку к коленям, улыбалась и говорила: – Дурни, зима на дворе.
А потом залегли в кабинете Председателя Горисполкома, заедая водку байкальским омулем, которого никто из них раньше не ел и не видел. А когда поплыли немного, последовало приглашение от Первого Секретаря горкома партии, что прислал за ними машину.
ПС удивил скромным чаем с печеньем, конфетами и любовью к спорту зимой. Ей скоро наскучили официальная беседа ни про что. Она встала, прошлась по огромному кабинету с тяжелой мебелью «с глазами» из карельской березы и видом на городской пруд. Поглядела на пару больших картин местных художников в дорогих рамах с плавкой стали на одной и комсомольским собранием в цеху на другой. И замерла перед шкафом на высоких тонких ножках у дальней стены. Она впервые участвовала в таком высоком визите и не знала, как себя вести, поэтому вела, как обычно, кое-как.
– Думаете, читателям вашей газеты не интересны успехи Свердловска в партийном и хозяйственном строительстве? – поинтересовался хозяин кабинета.
– Думаю, – демонстративно ответила она спиной. – Мне кажется, задача хорошего газетчика не успокаивать, а смущать читателя. Наши газеты на такое не способны. – Помедлила и, чувствуя себя бунтарем и коллаборационистом одновременно, повернулась: – Я собкор «Пионерской Правды» по Уралу. Смущать пионеров – моя главная задача.
– Я знаю кто вы. И фамилию вашу замечательную помню – Печорина. Чем вас привлек этот шкаф?
– Наша подруга чувствует присутствие дорогой выпивки сквозь стены, – пришел на помощь Кирилл.
ПС улыбнулся. Распахнул дверцы. Шкаф был заставлен бутылками с алкоголем разных сортов, стаканами, рюмками, термосами для льда, а еще – никогда невиданными маленькими бутылочками Кока-Колы. Она бы удивилась меньше, завидев в шкафу самурая с мечом или проститутку: одну из тех, что ночами стоят на ступенях свердловского Почтамта.
Хозяин нажал кнопку вызова: в кабинете появился помощник, высокий и преданный. Без тени улыбки, старательно и серьезно, будто раздавал повестки очередного пленума Горкома партии, расставил напитки, стаканы и рюмки, блюдца с лимонами и черной икрой, сваренные вкрутую и разрезанные пополам яйца, тарелки с севрюгой, маслины…
Она хорошо помнила середину гулянки в кабинете ПС: дружеские объятия, обещания вечной дружбы, беззаветного служения родным газетам. А еще статьи в «Комсомолке» и «Известиях» про успехи Свердловска и заслуги ПС.
Помнила, как оказалась в комнате отдыха за дверью, что была в дальней стене кабинета. Удобный кожаный диван, такое же кресло и столик такой же с инкрустациями по дорогому дереву с «глазами». И несколько хороших картин маслом на стенах. Настолько хороших, что даже слепому было ясно, здесь не место им. Она узнала два уральских пейзажа Мосина, необычно глубоких и драматичных, обращенных внутрь холста, с поразительной чередой трансформации красок и форм. И удивилась тайной приверженности ПС хорошей живописи, потому как публично он яростно громил художника на всех собраниях и съездах за хулиганствующее искусство.
– Вы еще не утратили вкус к дорогому алкоголю? – услышала она благосклонный голос ПС.
– Нет еще, – успокоила. – Заряжайте.
– Есть предпочтения?
– Все равно. – Она невнятно улыбнулась.
ПС мирно позванивал бутылками и стаканами, а она рассматривала его спину, обтянутую дорогой пиджачной тканью. Совсем не старый. С короткими густыми волосами с сединой и модными австрийскими очками. И собралась охмурить его в надежде попользоваться безграничными возможностями первого человека города, И понимала, что партийные ухаживания ПС – если начнутся, конечно, – осторожные и трусливые, могут продлиться несколько месяцев, прежде чем отважится залезть под юбку, а она попросит об услуге взамен. И сказала отважно:
– Выпьем за вредные привычки! – И решилась вдруг на оральный секс – неслыханное по тем временам кощунство, граничащее… она даже не смогла найти подходящего сравнения. Да еще в служебном кабинете Первого Секретаря горкома партии. И почувствовала себя овечкой, что пришла к волку за оргазмом. Воспитанная в строгих правилах редакции «Пионерки», которой много лет заведовала старая дева-моралистка, умная прекрасная газетчица, она в пику ей, как и многие ее коллеги, позволяла себе порой такое… А память услужливо подсовывала сцену из «Красного и Черного», и молодого Сореля, что испытывая жесточайший страх и душевные муки, кладет руку на колено мадам де Реналь под обеденным столом в присутствии мужа. Господи! Руку на колено. Оглянулась на дверь, за которой пьянствовали коллеги. Подошла к ПС. Коснулась грудью партийной спины, чувствуя, как внутри все трясется от безрассудства.
В ней не было желания. Сексуальный лифт прочно застрял под крышей, заблокированный страхом и нездоровым спортивным азартом, будто прыгала с парашютом, как родная сестра в Перми. Спина ПС неожиданно напряглась, возбуждаясь или негодуя. Казалось, прошла вечность. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь уже поскорее отворил дверь. Но он вдруг повернулся. Взял за плечо. Провел ладонью по лицу, по груди. Помедлил и сказал осторожно:
– Порой, чтобы оказаться на верном пути, следует свернуть с правильной дороги. – И замер, не решаясь на продолжение. Продолжила она. Приблизила лица, осторожно втянула в рот верхнюю губу ПС, неожиданно упругую и гладкую, и сразу партийная пушка под одеждами коснулась ее живота.
Она наблюдала себя со стороны: молодая женщина, с румянцем на щеках от выпитого, изнывает в старании доказать мужчине серьезность его сексуальных намерений. И смятенно пересчитывала в уме варианты: заявить ли вслух о постыдном желании своем или молча раздернуть молнию на брюках? И выбрала второе. Руки пробежали по груди, успев расстегнуть пару пуговиц на рубашке. Поплутали по животу. Помедлили там, где брючный ремень, будто споткнулись, и двинулись дальше. Она не была уверена, что теперь он в ее власти. Что он также искренен в добродетели своей, как она в пороке. И понимала, что эта выходка может стать концом успешной карьеры.
Места для желания в теле так и не нашлось. В голову лезло странное из классических университетских наук: «методологическое принуждение». Его сменил повторяющийся рефрен: blowjob, blowjob, blowjob.[2] Но вслух произнести запретное слово или его французский аналог не решалась. Опустилась на колени, чтобы было удобнее. Подумала, что подобное безрассудство в кабинете ПС граничит со святотатством. Прошептала: – Ну и пусть. – И нащупала застежку на брюках. Медленно потянула вниз и принялась кропотливо трудиться…
А потом провал в памяти. Ни горкомовского ЗИЛа, что отвез ее домой, в двухкомнатную квартиру в центре города, ни продолжения party дома с разнуздавшимися журналистами, в которых пробудившаяся некстати творческая энергия искала выхода. Ее пытались посадить на люстру или накормить хлебом, размоченным в водке, которую подарил ПС… или раздеться всем, кто быстрее…
Поздно вечером та же машина отвезла их в гостиницу «Большой Урал». В ресторане после водки с пивом она немного пришла в себя и, рассеянно ковыряя вилкой котлету по-киевски, наблюдала, как бывшие сокурсники, трудно перемещаясь по залу, не очень старательно кадрили ресторанных девок. И была готова предложить им собственное тело – единственное достояние свое, которым не слишком дорожила в тот вечер. Но для двух журналистов еще действовал университетский запрет на нее. А потом в гостиничном номере табу, похоже, истаяло.
Она принялась искать водку, чтобы извечным этим средством усмирить похмелье. И нашла неожиданно много вместе с едой, аккуратно уложенной в бумажный мешок, которым ПС напоминал об обещанных статьях в двух самых читаемых газетах страны. Налила в чайный стакан на треть, подняла, посмотрела на просвет, долила до половины и выпила. Замерла, давая водке перебраться из желудка в кровь, откусила от бутерброда с черной икрой и сразу почувствовала блаженную легкость в теле.
Возродилась, стала почти здоровой. И была готова вместе с московскими газетчиками снова ехать на Центральный стадион, чтобы, комфортно устроившись в ложе прессы и закутавшись в плед, изредка прикладываться к бутылке. И чувствовать на себе любопытные взгляды пишущей и фотографирующей братии. И посмеиваться над бывшими однокурсниками, бичующими себя за вчерашнее, более всего похожее на инцест.
Она оделась, подумывая о втором стакане, прежде чем разбудить коллег. Но в голове тягостно прозвенел звонок, будто вызов в кабине грузового лифта. И обеспокоилась, и заозиралась, и принялась мучительно вспоминать не проговорилась ли спьяну про сумасшедшую историю – другого определения не находила, которую узнала недавно в Ревде и хранила в себе за семью печатями…
В январе по заданию редакции она отправилась в Ревду – небольшой индустриальный городок на западе Свердловской области, добывавший руду и выплавлявший металл, как все городки на Урале. В клубах желто-зеленого, черного и белого дыма над крышами домов, в запахах окислов чугуна и меди, сероводорода и угарного газа, без деревьев и травы – только деградировавший низкорослый кустарник, что держит дым в тонких ветках, – город не был приспособлен для жилья.
Но жители этого не знали и селились по берегам озера и реки Ревды, впадавшей в Чусовую. Река и озеро тоже ничего не знали про экологию, про «зеленых» и что такое рыба, тоже. И послушно впитывали в себя коммунальные отходы, частые промышленные выбросы и не замерзали зимой.
Ей предстояло написать заметку с дежурным подзаголовком «Письмо позвало в дорогу» про местную школьницу, что спасла на пожаре ребенка. Так было написано в телефонограмме, присланной из редакции. Она рассчитывала управиться за пару часов и не стала заказывать гостиничный номер.
В школе девочки не было. Классный руководитель – улыбчивая молодуха, толстая и белая, с круглым, как тарелка лицом – сразу поскучнела, когда Анна Печорина назвала имя школьницы.
– Да, Оля Русман моя ученица, – сказала учительница, поджав губы, и рот стал похож на куриную попку. – Их дом недавно горел. Но кто, как и кого спасал неизвестно. Неизвестно, кто поджег и кто потушил. – Она тяготилась, но продолжала нагнетать неприязнь к девочке и себе. – И учится Русман, спустя рукава: одни тройки. Грубит. Отец тунеядствует. – Учительница снова поджала губы. Полные щеки задрожали.
Ей показалось, что молодуха сейчас снесет яйцо. Подавила улыбку, спросила, стараясь так же строго поджимать губы: – Не любите девочку? За что? – И стала дожидаться ответа. Но учительница не пожелала вступать в дискуссию и, сославшись на занятость, двинулась к лестнице.
– Дайте хотя бы адрес!
– Улица Ленина. За вокзалом. Обгоревший дом…
Печорина потащилась к вокзалу, по-детски заглядывая в окна одноэтажных домов с медленно цветущей геранью и фикусами, воинственно торчащими сквозь закопченные стекла, в надежде увидеть что-то необыкновенное. Добравшись до вокзала, попыталась найти обгоревший дом. Не смогла и принялась выискивать прохожих. Увидела бетонного Ленина, непривычно худого. Подумала: «Немудрено, в таких условиях». Подумала еще, что в городе, добывающем железо и медь, его могли бы отлить из металла. А он сиротливо стоял на площади с поднятой рукой, указывая дорогу. Кроме вождя мирового пролетариата в округе не было ни души.
Прождав автобус, отправилась пешком по маршруту, указанному Ильичем, в надежде сверить курс по дороге. Черный и белый дым привычно развеивал ветер. А густой желто-зеленый цеплялся за углы крыш, за трубы, застревал, накапливаясь, у стен домов, слезил глаза, заставлял противно кашлять. А потом, на снегу, желтое смешивалось с зеленым в темно-синий цвет, не существующий в природе.
Безлюдная улица казалась бесконечной, уставшей от промышленного бытия. Бетонный Ленин у вокзала не в счет. Быстро темнело. Услышала пугающие неотвратимостью шаги за спиной: медленные и тяжелые, как поступь Бронзового, что гнался за Нильсом в сказке Лагерлеф. И почувствовала такую беспомощность и страх, что собралась заорать и броситься вскачь. Оглянулась: Ленина на далеком постаменте не было. Значит, вождь припустился за ней, как простой сарацин. Только за что? За вольнодумство про памятник? За то, что исхудал? За рапутство? А вы сами, Владимир Ильич? В университете в Казани вытворяли такое… а потом с Арманд, а до этого с Еленой Лениной. Надежде Константиновне не позавидуешь.
Она бежала, что было сил, как Нильс Хольгерссон, даже быстрее. Однако вскоре выдохлась, перешла на замедленный бег, как на средние дистанции, а потом и вовсе зашагала. И вполголоса бранилась изощренно и зло на каменного Ильича, на мороз, на сучку-учительницу, на первобытную советскую неустроенность во всем. Сто раз собиралась повернуть назад и не поворачивала. А когда увидала большой обгорелый двухэтажный дом из редкостного здесь красного кирпича, что враждебно смотрел на нее лопнувшими стеклами окон, выдохнула с облегчением: – Мать твою!
Полная белобрысая, похожая на колобок, прикрытый соломой, Оля Русман из 7Б стояла в дверях и надменно таращилась на нее, на модные сапоги, на сумку, шубу из лисы. Прошел час, прежде чем девочка спросила: – Вам чего?
Анна успела улыбнуться, и сразу невидимая сила подхватила, приподняла над землей и оставила там. Она приготовилась упасть и удариться о землю, но не падала. От этого становилось еще хуже и больней. Потом кто-то стащил с ноги сапог. Не открывая глаз подумала: «Значит, все-таки догнал Ильич». И задергала ногами.
Из мучительного ожидания ее вывело падение на землю, замедленное и безболезненное. Она собралась вскочить на ноги, но не успела и покатилась вниз, будто с горы, укрытой глубоким снегом. И кувыркаясь, и беспомощно размахивая руками и ногами, старалась разглядеть и понять бездорожье, по которому стремительно удаляясь от дома.
Спуск внезапно прекратился. Она помедлила, села, оглянулась. Семиклассница Оля Русман, по-прежнему, стояла в дверях и таращила глаза. А рядом с девочкой замерли два мужика-тунеядца в ношенных тулупах. Один держал в руке сапог.
Невероятность происходящего требовала действий. Она набросилась на тунеядцев и бессмысленно размахивала сумкой в тщетной попытке отобрать сапог.
Девочка что-то сказала. Мужик протянул сапог. Анна Печорина не унималась и не видела протянутой руки. Продолжая размахивать сумкой, протиснулась на кухню. Села, достала сигареты, закурила, стараясь подольше задерживать дым в легких, и пошевелила пальцами замерзшей ноги.
В уцелевшей от пожара кухне кроме запаха гари, чувствовалась напряженность, будто дом старался сообщить о непричастности к пожару, скрыть беспорядок и необжитость.
Просторное помещение напоминало сцену. Из мебели – только стол с табуретками. В дальнем углу печь и рукомойник. Окна и стены покрыты копотью. Разводы от пролитой воды на потолке. В сумраке они кажутся декорациями к спектаклю, что сулит героям одни напасти. Сейчас появятся действующие лица.
Первой подошла Оля Русман. Не по-пионерски дерзко уселась на стол. Анна Печорина начала догадываться о причинах нелюбви классного руководителя к девочке. А та, помахивая полными ногами в валенках с чужого плеча, сказала: – Знаю: вы – из «Пионерской Правды».
Анна не стала отвечать, не достала удостоверение. Молча сидела и растирала замерзшую ногу, стараясь прийти в себя. А когда пришла, спросила, забыв про недостающий сапог:
– Как ты делаешь это?
– Дак вы про пожар и брата-то?
– Про все. А где он?
– Кто? Брат-то? – Она медлила, будто не знала, где брат. Появились мужики-тунеядцы, которые поднимали ее вверх-вниз, как в лифте. Один подошел, протянул сапог.