banner banner banner
В дни мировой войны. Мемуары министра иностранных дел Австро-Венгрии
В дни мировой войны. Мемуары министра иностранных дел Австро-Венгрии
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

В дни мировой войны. Мемуары министра иностранных дел Австро-Венгрии

скачать книгу бесплатно

Не столько постановка вопроса, сколько тот способ действия, которым Голуховский «заживо похоронил» его, расстроил и обидел эрцгерцога, и так уже раздраженного болезнью. Но, помимо Голуховского, он не мог простить многим другим, обидевшим его в то время, и беспримерное презрение к людям, которое, когда я с ним познакомился, было характернейшей чертой его натуры, очевидно, зародилось и развилось в годы болезни.

Это разочарование оказало глубокое влияние на весь строй его мыслей и в политическом отношении. Мне рассказывал человек, сам при этом присутствовавший, что эрцгерцог как-то, в самую тяжелую пору его болезни, прочел в венгерской газете статью, где о будущем правлении его говорилось как о вопросе поконченном, и в чрезвычайно грубых и насмешливых выражениях. Читая эти рассуждения, эрцгерцог побледнел от злобы и возмущения, помолчал, а потом у него вырвались характерные слова: «Я должен выздороветь. Теперь я буду жить только ради здоровья, я хочу поправиться, чтобы показать им, что они слишком рано радуются».

Эти личные переживания, хотя и не были, конечно, единственной причиной его сильной антипатии против всего венгерского, все же имели значение для его миросозерцания. Эрцгерцог отлично умел ненавидеть, он нелегко забывал – и горе тем, кого он преследовал своей ненавистью.

С другой стороны, у него был уголок в сердце – мало кому известный, но чрезвычайно ценный: он был идеальным мужем, прекрасным отцом и верным другом. Но число тех, кого он презирал, было несравненно большим, и он сам отдавал себе полный отчет в том, что он – одна из самых непопулярных личностей Австрийской монархии. В этом презрении к популярности было все же заложено и некоторое величие духа. Он никогда не мог заставить себя пойти навстречу какой-нибудь газете или другому органу, направляющему общественное мнение. Он был слишком горд, чтобы искать популярности, и слишком презирал человечество, чтобы считаться с его мнением.

Отвращение к венграм проходит красной нитью через все политическое миросозерцание эрцгерцога. Мне рассказывали, что в эпоху, когда принц Рудольф часто охотился в Венгрии, эрцгерцог также часто принимал участие в этих охотах, и что венграм доставляло удовольствие высмеивать молодого эрцгерцога в присутствии и на радость кронпринца, который был значительно старше его. Я охотно верю, что такие шутки занимали кронпринца Рудольфам, и не сомневаюсь, что нашлись люди, готовые задеть эту струну, лишь бы заслужить его расположение, но все же мне кажется, что эти впечатления имели меньше значения, чем вышеупомянутые переживания во время его болезни.

Помимо этих личных антипатий, которые эрцгерцог переносил с нескольких отдельных венгров на всю нацию, оппозицию эрцгерцога к Венгрии подкреплял ряд глубоко обоснованных политических причин. У Франца-Фердинанда было чрезвычайно тонкое политическое чутье. И это чутье подсказывало ему, что венгерская политика – серьезная опасность для всей Габсбургской империи. Желание сломить власть мадьяр и помочь другим национальностям сравняться с ними в правах никогда не покидало его. Он все политические дилеммы и акты рассматривал с этой точки зрения. Эрцгерцог был постоянным апологетом румын, словаков и всех прочих национальностей, проживающих в Венгрии, и в этом смысле заходил так далеко, что готов был дать каждому вопросу антимадьярское разрешение, не вдаваясь в объективное рассмотрение его по существу. Эта его привычка, разумеется, не оставалась тайной в Венгрии и вызвала у венгерских правящих классов сильную реакцию, которую он опять-таки понимал как чисто личную, направленную непосредственно против него. Такие взаимоотношения с годами автоматически усиливали существующие разногласия, а при Тиссе привели к открытой вражде.

К другим лидерам Венгрии, и в частности к одной из наиболее выдающихся фигур того времени, эрцгерцог относился с еще более сильной антипатией, чем к Тиссе. Я не знаю в точности, что между ними произошло, но мне известно, что за много лет до катастрофы у этого господина была аудиенция в Бельведере и что она во всяком случае протекла весьма неблагополучно. Эрцгерцог рассказал мне, что этот господин принес с собою целую библиотеку, чтобы доказать, что по закону мадьярская точка зрения правильная. Но ему, эрцгерцогу, наплевать на эти законы, и он ему так и сказал. Они сильно поспорили, и господин вышел от него бледный как смерть.

Несомненно, что министры и прочие чиновники редко входили к эрцгерцогу без сердцебиения; он был способен так набрасываться на своих собеседников и пугать их, что они совершенно теряли голову. Страх их он часто принимал за упрямство и пассивное сопротивление и тогда становился еще более раздраженным.

С другой стороны, если знать его хорошо и не давать себя застращать, можно было чрезвычайно легко обезоружить эрцгерцога. У меня с ним было множество сцен, и я притом сам бывал чрезвычайно резок, но длительного охлаждения к себе я никогда не вызывал. Как-то вечером, после обеда в Конопиште, он мне устроил сцену за то, что я постоянно иду против него, эрцгерцога, и на его дружбу отвечаю предательством. Я прекратил разговор, заявив, что раз он так говорит, то из нашего дальнейшего разговора толку выйти не может, а помимо того, я завтра утром уезжаю. Мы расстались, не пожелав друг другу «спокойной ночи». Утром, – я еще был в постели, – он пришел ко мне в комнату и просил меня забыть, что он вчера говорил, так как это было сказано не всерьез и т. д., так что у меня совершенно пропало твердое намерение уехать.

Он так презирал людей, и опыт так обострил его понимание, что не поддавался ни на раболепство, ни на лесть. Он выслушивал всех, но как часто затем говорил мне: «С ним делать нечего, это пресмыкающееся». И эти слова приканчивали людей в его глазах так, что он впоследствии совершенно не доверял им. Более кого-либо из великих мира сего он был неуязвим против яда холопства, заражающего в большей или меньшей мере всех монархов.

Кроме семьи, в тесном смысле этого слова, его лучшими любимыми друзьями были его зять Альбрехт Вюртембергский и князь Карл Шварценберг.

Первый был человек обаятельный, высокой интеллигентности, знающий толк в вопросах как политических, так и военных. С Францем-Фердинандом он жил на чисто братской ноге, и, само собой разумеется, на принципах полного равенства. Карл Шварценберг был самый откровенный, честный и прямой человек, которого я когда-либо встречал. Он был богат, независим, преисполнен чувства собственного достоинства и лично совершенно не самолюбив. Он нисколько не был заинтересован в том, нравятся ли эрцгерцогу его взгляды. Он был его другом и считал своим долгом быть с ним откровенным и честным, а если нужно, то даже и резким. Эрцгерцог понимал это и уважал своего друга. Я думаю, что немного на свете монархов или престолонаследников, которые стали бы сносить манеру Шварценберга.

Очень плохими были отношения Франца-Фердинанда с Эренталем. Эренталь был также довольно резок и суров, но все же причина холодности между ними была другая. Мне кажется, что все упреки, которые эрцгерцог обращал на Эренталя, все же не вытекали из политических или программных разногласий: престолонаследника постоянно расстраивал тон Эренталя. Мне приходилось читать письма Эренталя к эрцгерцогу, в которых, при всей внешней почтительности, был слышен какой-то привкус, быть может, бессознательной иронии, вызывавшей в эрцгерцоге чувство, что его не принимают всерьез. А он в этом отношении был чрезвычайно чувствителен.

Эрцгерцог очень недружелюбно выражался об Эрентале даже во время болезни последнего и вызвал тогда всеобщее возмущение бесчувственностью своих слов об умирающем деятеле. Он присутствовал при выносе тела как представитель императора, после чего принял меня в Бельведере. Мы стояли во дворе, когда мимо нас прошла похоронная процессия. Эрцгерцог быстрым шагом прошел в один из соседних маленьких флигелей, с окнами на улицу, и здесь, спрятанный за занавеской, наблюдал за проходящей процессией. Он не проронил ни слова, но глаза его были полны слез. Когда он сообразил, что я заметил его волнение, он быстро и нехотя отвернулся, раздраженный тем, что явно выказал слабость. В этом был весь он. Ему приятнее было, чтобы его считали суровым и бессердечным, чем мягкотелым и слабым, и ему была невыносима мысль, что его могли заподозрить в желании устроить трогательную сцену. Я не сомневаюсь, что в ту минуту он страдал от самобичевания, и страдал больше, чем другой на его месте, менее замкнутый в себе и способный дать своим чувствам более свободный выход.

Эрцгерцог мог быть очень веселым и имел исключительное чувство юмора. Он мог иногда смеяться как беззаботный мальчик и увлекал всех окружающих своим искренним весельем.

Как-то приехал в Вену немецкий принц, не различающий многочисленных эрцгерцогов и путающий их. В честь его в Гофбурге был дан обед, за которым он сидел рядом с Францем-Фердинандом. На следующий день намечалась охота в сопровождении эрцгерцога. За столом германский принц, очевидно принявший своего соседа за кого-то другого, сказал ему: «Завтра я должен ехать на охоту, но, говорят, со скучным Францем-Фердинандом. Надеюсь, что это еще изменится». Если не ошибаюсь, охота не состоялась вовсе, и мне неизвестно, понял ли принц впоследствии свою ошибку, но эрцгерцога она еще долго забавляла.

Эрцгерцог часто доброжелательно отзывался о своем племяннике, будущем императоре Карле. Но отношения между ними определялись безусловным повиновением племянника дяде. На политических совещаниях эрцгерцогу Карлу всегда выпадала роль слушателя, следящего за соображениями Франца-Фердинанда. Брак Карла встретил полное одобрение его дяди, и герцогиня Гогенберг также очень любила молодую чету.

Эрцгерцог был принципиальный сторонник великоавстрийской программы. Его идея заключалась в том, чтобы разложить монархию на более или менее самостоятельные национальные государства, объединенные центральным аппаратом, функционирующим в Вене и приспособленным к разрешению важнейших насущных вопросов: то есть, другими словами, он хотел заменить дуализм федерализмом. В наши дни, когда в результате страшных потрясений войны и революции развитие бывшей монархии пошло именно по национальным руслам, никто больше не оспаривает эту идею как утопию. Но в те времена она имела сильных противников, которые отговаривали от разрушения государства ради созидания на место его чего-то совсем нового и вряд ли лучшего. К тому же император Франц-Иосиф был слишком консервативен и слишком стар, чтобы вдаваться в рассмотрение взглядов своего племянника. Его отношение к наследнику, решительное отклонение хода мышления эрцгерцога оскорбляло последнего, и он часто с горечью жаловался на то, что он у императора значит не больше «последнего лакея в Шенбрунне».

Эрцгерцог был совершенно лишен таланта обращения с людьми. Он не мог и не хотел себя переделывать. Он мог быть очень обаятельным, когда проявлял свою натуральную сердечность, но ему никогда не удавалось скрыть, что он рассержен или расстроен, и этим объясняется то, что его отношения к старому императору становились все хуже и хуже. Вина за такое нежелательное отношение между императором и престолонаследником, конечно, была обоюдная.

Точка зрения старого императора: «Покуда я правлю, никому вмешиваться не позволю», наталкивалась на резко противоположную ей идею эрцгерцога: «Мне когда-нибудь придется отвечать за ошибки, совершенные теперь», – а всякий знакомый с придворной жизнью знает, что такие разногласия всегда приводят к особенному напряжению. При каждом дворе находятся люди, стремящиеся заслужить доверие своего покровителя тем, что подливают масла в огонь и раздувают всякого рода скандалы и сплетни. Так было и в данном случае, и вместо того, чтобы сближаться, император и эрцгерцог все больше отделялись друг от друга.

У эрцгерцога было мало друзей, а среди монархов почти что ни одного. Это была одна из причин его сближения с императором Вильгельмом. В сущности, они были очень не похожи друг на друга; они были люди настолько разные, что о настоящей дружбе между ними, о подлинном понимании друг друга не могло быть и речи – да о нем и не было речи. Обоим были присущи ярко выраженные самодержавные теории, но сходство между ними этим почти исчерпывалось. Публичные выступления императора Вильгельма были эрцгерцогу всегда неприятны, а его явное стремление к популярности просто непонятно. Со своей стороны, за последние годы император Вильгельм безусловно гораздо сильнее привязался к эрцгерцогу, чем раньше. Хуже были отношения эрцгерцога к германскому кронпринцу. Они провели вместе несколько недель в Сен-Морице, в Швейцарии, но нисколько не сблизились, что отчасти объяснялось большой разницей в годах и несравненно более сложным миросозерцанием эрцгерцога.

Уединенность, замкнутость, в которых жил эрцгерцог, незначительное общение с широкими кругами общества, порождали вокруг него, помимо верных, также и множество ложных слухов. По одному из них, который с большой устойчивостью продержался и до наших дней, эрцгерцог был «подстрекателем войны», и война будто бы являлась необходимой комбинацией в его планах на будущее. Этот слух совершенно ложен. Хотя эрцгерцог мне этого прямо не говорил никогда, но я все же убежден, что он инстинктом чувствовал, что монархия не выдержит страшного испытания войной и что он не только не подстрекал к ней, но, напротив, действовал в прямо противоположном смысле.

Я вспоминаю очень симптоматичный эпизод: не помню точно числа, но это было незадолго до смерти эрцгерцога, когда одна из очередных балканских смут взволновала всю монархию и выдвинула вопрос о мобилизации. Я находился случайно тогда в Вене, где имел разговор с Берхтольдом, очень озабоченным общим положением и жалующимся на то, что эрцгерцог, очевидно, высказывается в духе воинственности. Я предложил обратить внимание эрцгерцога на опасность такого поведения и сговорился с ним по телеграфу, что в тот же день сяду в его поезд в Вессели – станции, где он должен был остановиться по дороге в Конопишт.

Времени у меня было мало, только на перегон между двумя станциями; поэтому я сейчас же взял быка за рога: рассказал эрцгерцогу о слухах, которые ходят о нем в Вене, и высказался в том смысле, что слишком резкая политика на Балканах может вызвать конфликт с Россией. Эрцгерцог мне нисколько не возражал, со свойственной ему распорядительностью он тут же в поезде написал Берхтольду телеграмму, вполне одобряющую примирительную политику и опровергающую слухи об его агрессивности.

Несомненная правда, что некоторые представители военной партии, желавшие войны, использовали эрцгерцога или, вернее, злоупотребляли им, чтобы вести от его имени военную пропаганду, и что они таким образом вызывали совершенно ложное суждение об этом человеке. Многие из них погибли на войне смертью героев, другие ныне исчезли и забыты. Но среди тех, кто прятался за эрцгерцогом, никогда не было начальника Генерального штаба Конрада. Этот никого не выдвигал перед собой. Он самолично и открыто защищал перед всеми то, что считал необходимым.

В связи с этими слухами об эрцгерцоге следует упомянуть любопытную подробность. Как сам эрцгерцог мне рассказывал, одна прорицательница предсказала ему, что он станет причиной войны. Хотя такое пророчество до некоторой степени и льстило ему, так как оно подразумевало, что миру придется считаться с ним как с важным фактором, он все же определенно напирал на то, до чего это пророчество бессмысленно. Но пророчество это впоследствии оправдалось, хотя и совсем не так, как оно было понято. Ни один государь в мире не был столь неповинен в кровопролитии, как несчастная жертва в Сараеве.

Эрцгерцог очень сильно страдал от условий, явившихся следствием его неравного брака. Горячая и преданная любовь его к жене возбуждала в нем постоянное желание сделать ее своей вполне официально узаконенной супругой, и отпор, встреченный им в придворном церемониале, безгранично раздражал и озлоблял его. Эрцгерцог твердо решил, что немедленно по вступлении на престол он даст своей жене если не титул императрицы, то во всяком случае, такое положение, которое и помимо него открыло бы ей первое место. Желание свое он мотивировал тем, что она должна быть хозяйкой всюду, где и он, а хозяйке всегда надлежит быть на первом месте.

Но у эрцгерцога никогда и мысли не было изменить порядок престолонаследия и поставить своего сына на место эрцгерцога Карла. Напротив, он уже давно решил издать по вступлении на престол торжественное заявление, в котором эта его точка зрения была бы закреплена, дабы разом опровергнуть ложные и тенденциозные сообщения, постоянно всплывающие по этому поводу. Он нежно любил своих детей, но для них он желал лишь независимой комфортабельной жизни, возможности наслаждаться существованием без всяких материальных забот. Для старшего сына он мечтал о титуле герцога фон Гогенберг, так что император Карл действовал согласно его желанию, даровав его впоследствии молодому человеку.

Красивой чертой эрцгерцога было его бесстрашие. Он отчетливо понимал, что над ним всегда висит опасность покушения, и часто и безо всякой позы высказывался о такой возможности. За год до начала войны он сообщил мне, что масоны решили его убить. Он сообщил мне также название города, где это решение было принято – я его сейчас забыл, – и называл имена разных австрийских и венгерских деятелей, которые должны быть осведомлены на этот счет. Он также охотно рассказывал, как, кажется при коронации испанского короля, его поместили в одном поезде с каким-то русским великим князем, и что перед самой отправкой было получено сообщение, что великий князь должен быть убит в пути. Он не отрицает, что вошел в свой вагон с несколько смешанными чувствами.

Другой раз в Сен-Морице ему было сообщено, что в Швейцарию прибыли два турецких анархиста, положивших его убить, что полиция прилагает все усилия, чтобы схватить их, но что до сих пор на их след не напали и что ему рекомендуют быть осторожным. Эрцгерцог показал мне тогда телеграмму с этими данными. Он не выказал при этом ни малейшей паники, с усмешкой отложил депешу, заметив, что, по его мнению, покушения с предупреждениями редко удаются. Но герцогиня зато очень страдала от страха за его жизнь и, мне кажется, что бедная женщина сотни раз предвидела катастрофу, жертвой которой они с мужем в конце концов пали.

Со стороны эрцгерцога было также очень красиво, что из деликатности к жене и ее вечным страхам он терпел вокруг себя постоянное присутствие сыщиков, хотя считал, что оно было и скучно, и смешно. Он боялся, что этот факт может вызвать упрек в трусости, и соглашался иметь их всюду за собой только затем, чтобы хоть несколько успокоить ее.

Но он почти что со страхом скрывал все свои хорошие свойства и с каким-то вызовом старался казаться жестким и неприятным. Я не хочу оправдывать некоторые его особенности. Нельзя отрицать в нем ярко выраженного эгоизма и той жестокости, которые отнимали у него интерес к чужим страданиям, за исключением тех, кто был ему лично близок. Его ненавидели также за его строгие финансовые мероприятия и за беспощадность к подчиненным, за которыми была замечена малейшая провинность. Анекдотов по этому поводу существуют сотни – и правдивых, и выдуманных. Вполне понятно, что эта мелочность очень вредила ему в общественном мнении и что действительно прекрасные и мужественные стороны его души оставались публике неизвестными и поэтому никогда не бывали ему зачтены. Для тех же, кто его знал, они во сто крат покрывали дурные.

Император был всегда очень озабочен планами эрцгерцога на будущее. Характер императора был также тверд, и в интересах монархии он боялся и горячности, и упрямства своего племянника, но при этом часто выказывал истинное величие духа. Покойный председатель министров граф Штюргк рассказывал мне следующие подробности моего назначения в верхнюю палату, которые, как мне кажется, очень характерны для старого императора. Моя кандидатура в верхнюю палату была выставлена по желанию Франца-Фердинанда, который хотел провести мое откомандирование в одно из наших посольств с тем, чтобы я прошел хорошую школу в области внешней политики. Следует при этом упомянуть, что старому императору со многих сторон нашептывали, что друзья и доверенные эрцгерцога работают в духе, противоположном ему, императору; а он, очевидно, до некоторой степени верил этой версии – особенно ввиду многочисленных его конфликтов с Францем-Фердинандом. Когда фон Штюргк назвал меня как кандидата в верхнюю палату, император с минуту помолчал, а затем ответил: «Ведь это тот, кто по моей смерти должен стать министром иностранных дел. Да, пускай он войдет в верхнюю палату, чтобы еще поучиться».

Такой ход мысли и такие душевные движения несомненно свидетельствуют о подлинном величии.

Общеполитические разговоры с императором Францем-Иосифом бывали часто затруднительны, потому что он строго придерживался ведомственных интересов и говорил с каждым лишь о том, что его непосредственно касалось. Когда я был послом, император говорил со мной о Румынии и Балканах, но больше ни о чем. Между тем самые разнообразные вопросы между собой часто связаны так тесно, что разграничение немыслимо. Я вспоминаю аудиенцию, в которой излагал старому императору румынские проекты более тесного сближения с монархией, – проекты, на которых я остановлюсь в одной из дальнейших глав этой книги. Конечно, я должен был говорить о том, как Румыния представляет себе объединение с Венгрией и какие изменения венгерской конституции были бы для этого необходимы. Император прервал меня, заявив, что это вопрос, касающийся внутренней политики Венгрии.

Старый император был обыкновенно очень доброжелателен и ласков и всегда озадачивал своим знанием малейших деталей. Так, о министрах всевозможных румынских ведомств он не говорил «министр земледелия» или «торговли», а всегда называл их по имени и никогда не ошибался. В последний раз я видел его по моем окончательном возвращении из Румынии в октябре 1916 года. Я нашел его тогда все еще вполне на высоте его умственных способностей, хотя физически он был очень слаб. Император Франц-Иосиф был большим барином в подлинном смысле этого слова. Он был императором. Подойти к нему близко было невозможно. Всякий, кто уходил от него, оставался под впечатлением, что он только что стоял перед императором. Он стоял высоко над всеми монархами по той величественности, с которой выражал идею монархии.

Он был положен в гроб в дни крупных военных успехов Центральных держав. Теперь Франц-Иосиф покоится в императорской усыпальнице, но со времени его смерти как будто уже протекло столетие. Мир изменился. Поток людей проходит день за днем мимо маленькой церкви, но едва ли кто вспоминает того, кто лежит там всеми забытый, – хотя он символизировал собою Австрию в течение многих десятилетий. Ведь он был единственным лицом, объединяющим все более и более разваливающееся государство. Он отдыхает там от всех своих огорчений и забот: он видел, как умирали его жена, сын и друзья, но судьба по крайней мере уберегла его от зрелища умирания его империи.

Итак, Франц-Фердинанд имел характер строго отточенный, с большими угловатостями и странностями; беспристрастный наблюдатель не станет отрицать, что у него было много дурных сторон, но он был человеком недюжинным.

Как бы ни были потрясающи обстоятельства, при которых он погиб, быть может, они для него все же явились счастьем. Трудно представить себе, чтобы, вступив на престол, эрцгерцог мог бы провести в жизнь свои идеи и примирить всех с собою. Здание монархии, которое он хотел подпереть и укрепить, было до такой степени шатким, что уже не могло вынести солидной перестройки. Если бы война не разрушила его извне, революция, вероятно, расшатала бы его изнутри – больной едва ли был в состоянии вынести операцию. С другой стороны, ввиду страстности и импульсивности характера эрцгерцога не подлежит сомнению, что он сделал бы попытки изменить самые основы монархии. Но нам кажется, – хотя доказать верность этого убеждения теперь уже невозможно, – что таковой опыт не удался бы и что он сам погиб бы под развалинами монархии.

Конечно, теперь уже бесцельно строить гипотезы относительно позиции, на которую эрцгерцог стал бы, если бы он пережил войну и свержение монархии. Мне кажется, что в двух отношениях он отклонился бы от того курса, который был взят после него. Во-первых, он бы ни за что не согласился на то, чтобы наша армия попала под полную опеку Германии. Такое подчиненное положение решительно противоречило бы его ярко выраженным самодержавным убеждениям, и он был слишком развит политически, чтобы не понять, что оно лишает нас всякой свободы действия. Во-вторых, в противоположность императору Карлу он не смирился бы перед революцией. Он собрал бы вокруг себя своих верных и пал бы вместе с ними с оружием в руках; он пал бы так же, как пал крупнейший и опаснейший из его врагов – Стефан Тисса.

Но ведь он и умер на поле чести первым – как герой, на своем посту. Золотые лучи мученичества окружили его смерть. Многие из малых и самых малых мира сего вздохнули свободно, когда узнали о его смерти. При дворе в Вене и в общественных кругах Будапешта было больше довольных, чем огорченных; многие из сановников были затронуты в своем эгоизме; они верно предчувствовали, что при нем основательная чистка среди них неминуема. Они только не предчувствовали, что он своей силой увлечет их в своем падении и что разразившаяся мировая катастрофа поглотит всех.

2

В монархических кругах того времени царило совершенно ложное убеждение, что у эрцгерцога подробно разработана программа будущей деятельности. На самом деле это было не так. Эрцгерцог придерживался определенных и очень ярко выраженных принципов, на основании которых он рассчитывал произвести реформу монархии, но это были лишь общие директивы; я бы сказал, это была программа, подробности которой оставались нетронутыми.

Эрцгерцог находился в общении со специалистами всевозможных ведомств, он развивал свою программу будущего как близко к нему стоящим политическим деятелям, так и выдающимся военным специалистам, но до действительно разработанной программы дело не дошло. Основным мотивом его программы было, как мы указывали выше, видоизменение монархии в федеративное государство. Он не успел определить для себя, на сколько областей должна разделиться Габсбургская монархия, но принцип перестройки монархии, как он его понимал, зиждился на национальном базисе. Исходя из мысли, что предпосылкой ее расцвета является ослабление мадьярского влияния, эрцгерцог стремился даровать как можно больше преимуществ народностям, населяющим Венгрию, – и в первую очередь румынам. Но моя командировка в Румынию и мои отчеты подействовали на эрцгерцога в том смысле, чтобы уступить Румынии Семиградию лишь в случае, если эта вновь испеченная Великая Румыния вольется в Габсбургскую империю.

В Австрии он мыслил германское, чешское, югославянское и польское государства, которые должны были стать в некоторых отношениях автономными, а в других зависящими от центра в Вене. Но, как я уже говорил, насколько мне известно, его программа не была ни вполне установлена, ни ясно выяснена; и различные изменения ее, к которым он сам лично приходил, были весьма значительны.

У эрцгерцога была сильная антипатия к немцам – и в особенности к немецким уроженцам северной Чехии, являвшимся приверженцами пангерманской идеи; деятельности депутата Шонерера он, например, никогда не простил. Безусловными любимцами его были немцы альпийских провинций Австрии. Все миросозерцание Франца-Фердинанда ближе всего подходило к христианским социалистам. Люгер был его политическим идеалом. Люгер был уж серьезно болен, когда эрцгерцог сказал мне: «Сохранил бы нам бог этого человека, лучший председатель министров немыслим». Очень ярко выражено было его желание строжайшей централизации армии. Он был сильнейшим противником мадьярских стремлений к независимой венгерской армии, и вопросы об официальных воинских эмблемах, языке команд и другие аналогичные не могли быть разрешены при его жизни, потому что он решительно противодействовал всякому выдвижению венгров.

К флоту эрцгерцог питал особо нежные чувства. Его частое пребывание в Брюнне сблизило его с нашим морским делом, и он был преисполнен желания поднять флот и сделать его подлинно великодержавным.

В отношении внешней политики эрцгерцог всегда придерживался идеи союза трех империй. Очевидно, он видел в трех монархах Петербурга, Берлина и Вены, тогда столь могущественных, лучшую опору против революции, твердыню, которую могли бы воздвигнуть их объединенные усилия. Он считал, что соперничество Вены и Петербурга на Балканах является большой опасностью для дружеских отношений между Россией и нами, и именно потому, в противоположность распространяемым о нем слухам, он был скорее покровителем, а вовсе не противником сербов.

Он стоял за сербов уже потому, что считал, что мелочная мадьярская аграрная политика представляет собою главную причину вечных неудовольствий сербов. Во-вторых, он стоял за то, чтобы пойти навстречу сербам, потому что ощущал сербский вопрос как помеху в отношениях Вены и Петербурга, а в-третьих, потому, что и по личным причинам, и по существу дела он не был другом царя Фердинанда Болгарского, а политика последнего была направлена против сербов. Мне кажется, что если бы те, кто подослал убийц эрцгерцога, знали бы, до чего он был далек от тех взглядов, из-за которых его убили, они бы отказались от этого убийства.

У Франца-Фердинанда было очень сильно стремление сохранить независимость двуединой империи и ограничить в этом смысле все ее союзы. Он был противником еще более тесного сближения с Германией, он не хотел сближаться с ней за счет России, и идея, выраженная впоследствии в понятии «Центральных держав», была всегда чужда его желаниям и стремлениям.

Его проекты были не разработаны, не закончены и полны пробелов, но в них имелось здоровое начало. Конечно, этого совершенно недостаточно, чтобы утверждать, что их проведение удалось бы. Увы, при известных обстоятельствах одна энергия без необходимой выдержки может принести больше вреда, чем пользы.

III. Вильгельм II

Божьей милостью. – Кризис 1908 года. – Вильгельм II и Чернин в 1917 и 1918 годах. – Вера императора Карла в свою популярность. – Византинизм. – Император Карл и Конрад. – Вторичное назначение Иосифа-Фердинанда. – Император Вильгельм во время кильской недели. – Его подлинная природа. Трагедия его жизни. Его позиция до мировой войны. – В момент объявления войны. – Колебания в определении целей войны. – В 1917 году кронпринц был пацифистом. – Поездка на Западный фронт. – Письмо императора Карла кронпринцу о территориальных жертвах в Эльзас-Лотарингии, об отказе Австрии от Галиции и присоединении Польши к Германии. – Людендорф о миролюбивом кронпринце. – Железная воля Людендорфа.

1

Император Вильгельм так долго стоял непосредственно в центре мировых событий, о нем настолько много писалось, что личность его кажется достаточно ярко очерченной. И все же, по-моему, о нем часто судили неверно.

Всем известно, что красная нить, проходившая через характер и весь образ мышления Вильгельма II, заключалась в его твердом убеждении, что он император «божьей милостью» и что «династические чувства германского народа неискоренимы». Бисмарк также верил в династические чувства немцев. Но мне представляется, что разговоры об общединастическом народном сознании так же необоснованны, как аналогичные суждения о республиканских убеждениях целой нации. В действительности в народах наблюдается лишь чувство большей или меньшей удовлетворенности, в зависимости от которого народ высказывается за или против данной династии или государственной формы правления. Сам Бисмарк доказал своим поведением верность такой аргументации. Он был, как сам заявлял об этом, «насквозь монархистом», но лишь до тех пор, пока жил Вильгельм I. Вильгельм II плохо обращался с Бисмарком, и Бисмарк его не любил и не скрывал своих чувств. Он повесил портрет «молодого человека» в буфетную и написал о нем книгу, которая не могла быть напечатана: так много в ней было нападок.

Монархисты, ставящие себе в заслугу свою прирожденную верность царствующему дому, заблуждаются в своих чувствах – они монархисты лишь постольку, поскольку данная монархия удовлетворяет их интересы лучше всякой другой государственной формы. Также и республиканцы, якобы превозносящие «величие народа», подразумевают при этом в первую очередь самих себя. Но в конечном счете народ считает лучшим такой образ правления, который лучше всего обеспечит ему порядок, работу, материальное довольство и нравственную удовлетворенность. Для девяноста девяти процентов населения патриотизм и восторженное отношение к той или иной форме правления являются лишь вопросом желудка. Добрый король им милее дурной республики и наоборот; форма правления является лишь средством достижения цели, цель же – не что иное, как общее довольство.

Проигранная война стерла ряд монархий, но и республика, в свою очередь, продержится в том только случае, если создаст среди народов убеждение, что она внесла в массы больше удовлетворения, чем монархия; а это, что касается немецко-австрийской республики, по-моему, ей еще требуется доказать.

Германскому народу систематически внушали, что отмеченные мною прописные истины есть не только ложные, но и предосудительные и преступные заблуждения, а что в действительности монарх поставлен на престол Божественным промыслом. Такое убеждение являлось также составным элементом миросозерцания самого императора. Все его речи были обусловлены этим основным мотивом, все они дышали этой мыслью. Между тем ведь каждый человек есть продукт своего рождения, своего воспитания и своего жизненного опыта. Если судить Вильгельма II, надо все время помнить, что он был обманут с молодости и что ему показывали мир, которого нет вовсе. Монархов следовало бы приучать к мысли, что народ их вовсе их не любит, что он в лучшем случае вполне к ним равнодушен и что он бежит за ними и ловит взгляд их не из любви, а из любопытства, приветствует их возгласами не из энтузиазма, а для забавы и по побуждению извне и что он готов столь же охотно и освистать их; что полагаться на «верность подданнических чувств» никоим образом нельзя, подданные даже и не думают быть верными, а желают лишь быть довольными, а что монархов они терпят или пока связывают с ними свое собственное благополучие, или пока у них не хватает сил свергнуть их. Такое учение соответствовало бы истине и охранило бы монархов от ложных выводов, которые иначе неизбежны.

Сам император Вильгельм служит прекрасной иллюстрацией моей мысли. Мне кажется, что не было правителя, одушевленного доброй волей, подобной его. Он жил исключительно ради своего призвания, как он его понимал; все его помыслы и интересы вращались вокруг Германии. Семья, развлечение, удовольствия – все отступало у него на задний план перед мыслью возвеличить и осчастливить германский народ, и если бы для великих дел было бы достаточно одной доброй воли, то император Вильгельм совершил бы их все.

Но его с самого начала не понимали. Он говорил речи, делал заявления и жестикулировал с целью убедить не только своих слушателей, но и весь мир, – и как часто он этим отталкивал от себя! Но он никогда не отдавал себе отчета о впечатлении, которое он в действительности производил, – по той простой причине, что его систематически обманывали, и не только окружающие его в более тесном смысле, но и весь германский народ. Сколько миллионов людей, сегодня посылающих вслед ему одни только проклятия, готовы были преклониться перед ним до земли, когда он являлся во всем блеске своего величия! Как много людей испытывали блаженство, если на них случайно падал взгляд императора, а между тем они, вероятно, и сейчас не понимают, что сами виноваты в том, что показывали императору мир, которого нет, и направляли его по пути, по которому он бы сам не пошел.

Хотя, конечно, нельзя отрицать, что вся натура Вильгельма II была особенно восприимчива к такому отношению к себе германского народа и что монарх, менее талантливый, менее живой, менее красноречивый, а главное – менее преисполненный потребности всюду выступать самому, был бы лучше предохранен от яда популярности.

Я случайно имел возможность наблюдать императора Вильгельма в один из важнейших моментов его жизни. Я встретился с ним у одного друга в те знаменитые ноябрьские дни 1908 года, когда в рейхстаге разразились бурные сцены против императора Вильгельма и когда тогдашний государственный канцлер князь Бюлов публично почти что отказывался от него. Хотя с нами, далекими и чуждыми ему гостями, он обо всем происходящем не говорил, но сильное впечатление, произведенное на него берлинскими событиями, было очевидно. У меня было чувство, что передо мною стоит человек, который с ужасом, с широко раскрытыми глазами в первый раз в жизни смотрит на мир, каким он есть. Он впервые увидел грубую действительность, и она казалась ему уродливой гримасой. Быть может, в первый раз в жизни он почувствовал легкое колебание, пошатнувшее на мгновение его престол.

Он слишком скоро позабыл урок. Если бы громадное впечатление, продержавшееся тогда несколько дней, было бы более устойчивым, оно, может быть, спустило бы его с эмпиреев, где он витал по воле окружающей его среды и народа. Может быть, он попытался бы ступить на землю твердой ногой. И, наоборот, если бы германский народ чаще вступал с императором в аналогичную схватку, он бы смог его излечить.

В тот вечер произошел небольшой инцидент, характерный для отношения к императору некоторых окружающих его лиц. По дороге в Берлин я имел случай наблюдать в одном из больших железнодорожных буфетов, где ждал прибытия следующего поезда, впечатление, произведенное берлинскими событиями; я был свидетелем прилива небольшой волны, носившей почти революционный характер. В переполненном зале буфета слышались разговоры исключительно на одну и ту же тему: император подвергался резкой критике. Внезапно один из присутствующих вскочил на стол и произнес зажигательную речь против главы государства.

Находясь под впечатлением этой сцены, я рассказал о ней присутствующим сановникам, которым она показалась также весьма неприятной, но они меня умоляли ничего об этом императору не рассказывать. Среди них оказался только один, который резко возражал против общего мнения, высказываясь в том смысле, что необходимо сообщить императору об этом случае со всеми подробностями. Насколько мне известно, он действительно выполнил эту неблагодарную задачу.

Инцидент этот симптоматичен. Желание отстранять от императора все неприятное, дабы избавить его от малейшей, даже самой обоснованной критики, всегда только хвалить и превозносить его, скрывая от него действительность, систематическое обожествление его особы, вытекающее отнюдь не из монархических убеждений, а из чисто эгоистических соображений и страха попортить себе карьеру, – эта нездоровая и растлевающая атмосфера должна была в конце концов подействовать отравляюще на весь организм императора.

Я охотно верю, что император Вильгельм до такой степени отвык от критической оценки самого себя, что он едва ли поощрил бы откровенность. Но, несмотря на это, остается несомненным, что одуряющая атмосфера, окружающая его, была первопричиной всего зла, совершенного в его царствование.

В годы своей молодости Вильгельм не всегда строго придерживался конституционных принципов; впоследствии он совершенно избавился от этой ошибки и никогда не выступал, не обсудив данного шага со своими советниками. В эпоху, когда мне лично пришлось столкнуться с ним по долгу службы, он мог сойти за образец конституционности. При таком молодом неопытном государе, как император Карл, было вдвойне необходимо соблюдать принцип министерской ответственности в полном объеме. Так как по нашим законам император стоял «выше закона» и был «безответствен», то было безусловно необходимо, чтобы он не предпринимал ничего, имеющего государственное значение, без ведома и одобрения ответственного министра, и император Франц-Иосиф придерживался этого принципа как заповеди.

Император Карл был преисполнен благих намерений, но политически совершенно неподготовлен и неопытен. Его надо было воспитать и приучить к деятельности в рамках конституционности. К сожалению, это не было всеми обдумано и соблюдено.

После моей отставки в апреле 1918 года депутация комиссии по пересмотру конституции и центра верхней палаты посетила премьер-министра доктора Зейдлера и настаивала на важности соблюдения строго конституционного режима. Доктор Зейдлер заявил тогда, что он возьмет на себя всю ответственность за дело о письме, посланном австрийским императором французскому президенту через принца Сикста Бурбонского. Это было бессмысленно. Доктор Зейдлер никак не мог взять на себя ответственности за событие, имевшее место целый год до того, то есть в то время, когда он и не был еще министром, – уже не говоря о том, что и в бытность свою министром он не знал ничего о предпринятых тогда шагах и познакомился с истинным положением дела лишь после моей отставки. Он мог бы также свободно принять на себя ответственность за Семилетнюю войну или за битву при Садовой.

В 1917 и 1918 годах, когда мне пришлось встретиться по делам службы с императором Вильгельмом, он так боялся неприятных разговоров, что часто бывало чрезвычайно трудно довести до его сведения самое необходимое. Я вспоминаю, что мне пришлось раз пренебречь особой деликатностью, которую монархи вправе ожидать, и попросту вынудить у него прямой ответ. Я находился на Восточном фронте с императором Карлом и вышел в Львове, чтобы там пересесть в поезд императора Вильгельма и проехать с ним два часа; мне надо было ему кое-что донести, но ничего особенно неприятного я не имел сказать.

Не знаю отчего, но император, очевидно, ожидал тяжелых разговоров и решил про себя реагировать на просьбу аудиенции с глазу на глаз, в которой он прямо не мог отказать, пассивным сопротивлением. Он пригласил меня к утреннему чаю в вагон-ресторан, где мы просидели в обществе около десяти лиц, так что у меня не было никакой возможности завести разговор по существу. Чай давно отпили, а император не вставал. Мне пришлось несколько раз просить его выслушать мой доклад наедине и, наконец, повторить свою просьбу довольно решительно, пока он наконец не встал – и то пригласив с собою одного из присутствовавших чиновников министерства иностранных дел, как бы ища у него покровительства против ожидаемых нападок.

С чужими император Вильгельм никогда не был груб, со своими же, говорят, это случалось часто.

С императором Карлом дело было совершенно иное. Император Карл никогда не был неприветлив. Я никогда не видел его сердитым или злым. Сообщить ему неприятности не было ничуть страшно, потому что ожидать резкого ответа или какого-либо неприятного впечатления не приходилось. Но все же у императора Карла было так сильно желание верить одному только хорошему и отгонять от себя все неприятное, что критика или порицание не задерживались в его душе, – во всяком случае, не оставляли длительного следа. Но и императора Карла окружала среда, отнимавшая возможность сказать ему голую правду.

Так мне, например, пришлось однажды по возвращении с фронта иметь с ним крупный разговор. Я сделал ему упрек относительно некоторых пунктов его правительственной тактики и утверждал, что его поступки производят неприятное впечатление не только на меня, но и на все население двуединой монархии. Я просил его вспомнить, какие исключительно большие надежды были возложены на него по вступлении его на престол, и заверил его, что 80 % этого доверия он уже утерял. Разговор закончился мирно, император был, как всегда, приветливым – хотя вполне естественно, что он не мог оставаться равнодушным к моим словам.

Несколько часов спустя мы проезжали через какой-то город, где не только вокзал, но и все вокзальные постройки вплоть до крыш чернели от густой толпы людей, приветствовавших императорский поезд с неподдельным восторгом. Подобные же сцены повторялись и на разных других станциях, где мы проезжали. Император обернулся ко мне с усмешкой, и я понял по его взгляду, что он совершенно убежден в ложности всего сказанного мною относительно его непопулярности, потому что живая картина, которую он сейчас имел перед глазами, доказывала ему обратное.

Когда затем я был в Брест-Литовске, в Вене начались беспорядки, вызванные недостатком снабжения. Ввиду общего положения и неизвестности того, до какой степени они разрастутся, в них чудилось нечто угрожающее. Когда я обсуждал положение с императором, он сказал мне с усмешкой: «Единственный человек, которому нечего бояться, это я. Если беспорядки повторятся, я сам выйду к толпе, и вы увидите, с каким восторгом меня встретят». Не прошло и нескольких месяцев, как этот самый император совершенно бесшумно и безгласно сошел со сцены, и среди всех тысячей людей, приветствовавших его еще столь недавно, энтузиазму которых он так верил, не нашлось ни одного человека, который хоть бы рукой пошевелил в его защиту.

Я был свидетелем такого энтузиазма, который мог бы ввести в заблуждение и более скептического наблюдателя народной психики. Я видел императора и императрицу, окруженных рыдающими женщинами и мужчинами, задыхающихся в цветочных гирляндах; я видел, как люди падали на колени и возносили руки, точно преклоняясь перед божеством, и я не могу упрекнуть объектов такого восторженного поклонения за то, что они принимали эту фальшь за чистое золото, пребывая в убеждении, что народ любил их лично, любил примерно так, как дети любят отца или мать. Вполне понятно, что, насыщенные подобными впечатлениями, император и императрица считали все, что им говорили о критике и недовольстве народа, пустой болтовней; они твердо и непреклонно придерживались убеждения, что насильственные перевороты хотя и случаются в других странах, но у них немыслимы.

Ведь всякий обыкновенный гражданин, занимающий некоторое время более высокое положение, переживает нечто аналогичное, только в меньшем масштабе. Я мог бы назвать имена многих лиц, готовых пресмыкаться передо мной, пока я был у власти, а после моей отставки спешивших при встрече перейти на другую сторону улицы, дабы не навлечь на себя императорской немилости. Но обыкновенный человек имеет возможность изучить свет в течение многих лет, предшествующих его карьере, и если он человек здравомыслящий, то оценит раболепство с одинаковым презрением как во время своего министерства, так и после него. Монархам же недостает этой жизненной школы, и поэтому они обыкновенно оценивают психологию народа совершенно неверно. И в этой трагикомедии обманутыми оказываются именно они.

Но гораздо менее понятно, когда ответственные советники, обязанные отличать правду от комедии, также дают ввести себя в заблуждение и извлекают из подобных сцен совершенно ложные политические выводы. В 1918 году император в сопровождении премьер-министра доктора Зейдлера отправился в югославянские провинции для ознакомления с местными настроениями. Вполне понятно, что ему там был оказан такой же прием, как и всюду: любопытство сгоняло людей на зрелище, затем давление властей, с одной стороны, и надежда на императорские милости, с другой – вызывали такие же овации, как и в других провинциях, «безусловно преданных династии». И не только император, но и Зейдлер вернулись домой триумфаторами и уверенно высказывали свое убеждение, что все парламентские и печатные толки о сепаратистских тенденциях югославян сплошная чепуха и искажение истины и что об отделении от Габсбургского дома никакой речи нет.

Повторяю – если такие картины воодушевления и преданности монархии вводят в заблуждение того, к кому они относятся, то виновными являются в первую очередь не монархи, а те, кто инсценировал эти картины, – те, кто не открывал монарху глаз. Конечно, такое разъяснение, которое направлено против инстинктивных стремлений, против натуры монарха, по его естественной человеческой слабости удастся только тогда, если большинство окружающих подтвердят неприятные истины в аналогичной категорической форме. Потому что, если из десяти лиц только один или двое заявят, что все виденное лживо, а остальные будут им противоречить и разглагольствовать об очевидной «народной любви», то монарх конечно будет склонен верить многим приятным, а не нескольким неприятным советникам. Сознательно или нет, всем монархам претит пробуждаться от гипноза, но это вполне естественно.

Разумеется, в тесном кругу приближенных императора Вильгельма были и такие лица, чья гордость не выносила малейшего принижения: но большинству в целом приходилось страдать, а не наслаждаться от этого византинизма. Мне всегда казалось, что самые раболепные лица были не придворные, а генералы, адмиралы, профессора, чиновники, депутаты и ученые, которые видели императора лишь изредка.

В частности, во второй половине войны самые влиятельные лица в сферах, окружавших императора Вильгельма, отнюдь не были тем, что я называю византийцами, – и во всяком случае, к ним не принадлежал Людендорф. Византинизм был чужд всей природе Людендорфа. Он был энергичен, смел, имел определенную цель и знал себе цену; всякое противоречие раздражало его, и он не задумывался над выбором слов. При этом ему было совершенно безразлично, говорит ли он со своим государем, или с кем-либо другим – он нападал на всякого, кто становился ему на пути.

Но как много бургомистров, членов городской думы, университетских профессоров, депутатов, одним словом – общественных деятелей и людей науки, в течение долгих лет склонялись перед императором до земли; одно слово императора опьяняло их. И как много их среди тех, кто сегодня осуждает старый режим и его вырождение – и в первую очередь самого императора!

Во время войны деловые сношения политических лидеров с императором Вильгельмом были чрезвычайно затруднены тем, что в Берлине его никогда почти не бывало и он все время проводил в Ставке. Отсутствие императора Карла в Вене было также чрезвычайно усложняющим работу обстоятельством. Например, летом 1917 года император Карл находился в Райхенау, куда приходилось ехать два часа на автомобиле. Я бывал у него еженедельно по два или по три раза и таким образом терял на дорогу туда и обратно и на аудиенцию от 5 до 6 часов, которые потом старался восстановить усиленной ночной работой. Несмотря на все уговоры своих советников, он ни за что не хотел ехать в Вену. Из некоторых его слов я вынес убеждение, что причиной этого постоянного отказа является забота о здоровье его детей. Он сам был так скромен, что его личные удобства, конечно, не могли быть причиной его отказа. После отставки Конрада никто из баденских генералов уже не противоречил императору.

Мне пришлось вынести большие неприятности из-за желания императора опять вручить эрцгерцогу Иосифу-Фердинанду какой-либо военный пост. Эрцгерцог считался виновником несчастных боев при Луцке. Я не берусь судить, было ли это мнение несправедливо, как думал император, или же нет, но факт, что он лишился общественного доверия, был твердо установлен.

Совершенно случайно я узнал, что решено принять его обратно на службу. Разумеется, этот чисто военный вопрос меня, в сущности, не касался. Но мне приходилось считаться с общественным настроением, которое не желало выносить дальнейших испытаний, и с фактом, что после отставки Конрада ни у кого из приближенных императора не хватит смелости сказать ему правду. Единственный генерал, о котором мне было известно, что он не перестал быть вполне откровенным с императором, – Алоиз Шенбург – был где-то на итальянском фронте. Поэтому я сам сказал императору, что возвращение эрцгерцога немыслимо, так как он потерял всякое доверие тыла, и что нельзя требовать от матерей, чтобы они вверяли своих сыновей под начальство генерала, которого они считали виновником луцкой катастрофы. Император оставался при своем, уверенный, что такое мнение несправедливо и эрцгерцог не виновен в поражении. Я возразил, что если бы оно даже и было так, эрцгерцог все равно должен подать в отставку, раз уж случилось, что он утратил общее доверие; и что нельзя ожидать крайнего напряжения сил народов, населяющих Австрию, раз командование остается в руках генералов, которым никто не доверяет.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)