banner banner banner
В дни мировой войны. Мемуары министра иностранных дел Австро-Венгрии
В дни мировой войны. Мемуары министра иностранных дел Австро-Венгрии
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

В дни мировой войны. Мемуары министра иностранных дел Австро-Венгрии

скачать книгу бесплатно

4 августа 1914 года я послал Берхтольду следующую телеграмму:

«Председатель кабинета министров только что сообщил мне результат коронного совета.

Выслушав горячий призыв короля к исполнению союзных обязательств, коронный совет постановил всеми голосами против одного, что ни одна партия не может взять на себя ответственность за такое выступление.

Коронный совет постановил: ввиду того что Румыния не была предупреждена о политическом шаге, предпринятом Австро-Венгрией в Сербии, и что вопрос об этом с ней не обсуждался, casus foederis[2 - Casus foederis (лат.), казус федерис – исполнение обязательств в рамках союзнического договора, или коллективная самооборона. – Примеч. ред.] отсутствует. Коронный совет затем постановил предпринять некоторые военные продвижения для обеспечения границ, отмечая, что они представят собою выгоду для Австро-Венгрии, потому что дадут прикрытие ее границам на протяжении нескольких сот миль.

Председатель кабинета министров прибавил, что он даже отдал приказ об усилении кадров, за которым постепенно последует общая мобилизация.

Правительство намерено опубликовать лишь краткое сообщение о намеченных военных мероприятиях для укрепления границ».

Во-вторых, остается непонятной самая форма ультиматума. Она объясняется не стремлением Берхтольда к войне, а деятельностью других элементов, и в первую очередь Чиршки. В 1870 году Бисмарк хотел войны – но тогдашняя депеша была совершенно иного покроя. Я хочу сказать, что остается непонятным, почему был избран текст, который должен был оттолкнуть многих, в сущности, склонных относиться к нам благоприятно.

Если бы после убийства эрцгерцога мы познакомили великие державы, настроенные к нам отнюдь не враждебно, и в первую очередь Англию, с ультиматумом и дали бы им тем временем секретные доказательства того, что убийство это политическое и инсценировано в Белграде, то нам удалось бы создать вокруг английского правительства совершенно иную атмосферу. Вместо этого ультиматум упал как снег на голову и английскому правительству, и всей Европе.

Министерство иностранных дел, вероятно, боялось, что предварительное оповещение держав вызовет интервенцию в форме новой «конференции послов» и что убийство будет предано забвению. Но события 1914 года были совершенно непохожи на прежние – до представления ультиматума право, безусловно, было на нашей стороне.

Группа Чиршки во всяком случае убоялась разжиженного разрешения вопроса и потому стремилась к вызывающим поступкам. В 1870 году Бисмарк нападал, но ему удалось спутать роли. Нам это тоже удалось, но только в обратном смысле.

4

А затем случилось самое большое наше несчастие – немецкое вторжение в Бельгию.

Если бы Англия оставалась нейтральной, то мы бы не потерпели поражения. В своей книге «Причины и начало мировой войны» Ягов рассказывает, что 4 августа к концу заседания рейхстага к нему заезжал английский посол и опять поставил вопрос, будет ли Германия соблюдать нейтралитет Бельгии. В действительности в этот момент германские войска уже стояли на бельгийской территории. Узнав об этом, посол удалился, но через несколько часов вернулся и потребовал, чтобы ему не позже двенадцати часов ночи дано было разъяснение в том смысле, что дальнейшее продвижение германских войск приостанавливается, в противном случае ему предписано взять свои верительные грамоты обратно, так как Англия будет охранять Бельгию. Германия ответила отказом. За ним последовало объявление Англией войны.

Заявление, сделанное Англией Бельгии в тот же день и гласящее, что она будет противиться нарушению ее нейтралитета «всеми своими силами», таким образом, вполне соответствует выступлению в Берлине английского посла.

Правда, за два дня до этого, 2 августа, английский кабинет заверил французское правительство, что, помимо охраны бельгийского нейтралитета, он потребует еще и отказа от морских действий против Франции. Противоречие между этими двумя точками зрения очевидно. Но мне кажется, что оно объясняется лишь тем, что 4 августа Англия отказалась от требования, выставленного 2-го, потому что если бы Германия приняла английский ультиматум от 4 августа, то у Англии была бы отнята моральная возможность выставлять дальнейшие требования. Если бы 4 августа Англия искала предлога к войне, то, помимо требования о Бельгии, она выставила бы также и вопрос об отказе от морских действий. Между тем она этого не сделала, а ограничила свой ультиматум бельгийским вопросом – и тем самым связала себе руки на случай, если Германия открыто примет ультиматум. 4-го августа от 9 до 12 часов ночи решение вопроса о нейтралитете Англии находилось в руках Германии.

Германия решила нарушить бельгийский нейтралитет, несмотря на уверенность, что нарушение это заставит Англию выступить. Это была первая роковая победа представителей военной партии над дипломатами. Потому что зачинщиками были, конечно, первые. Идея германских генералов заключалась в том, чтобы раздавить Францию, а затем наброситься всеми силами на Россию. Этот план потерпел крушение на Марне.

Наследие Бисмарка оказалось во многих отношениях пагубным для политики Германии. Дело было не только в том, что завоевание Эльзас-Лотарингии определенно мешало дружбе с Францией и постоянно толкало последнюю во все антигерманские коалиции. Наследие Бисмарка стало проклятием Германии, потому что немцы хотели идти по его следам, а среди них не было никого, равного ему по гению. Бисмарк создал германскую империю в Дюппеле, под Садовой и в Седане. Его политика была политикой крови и железа – и эта политика силы засела, как евангелие дипломатического искусства, в голове каждого немецкого гимназиста. Но Бисмарк не мог завещать германскому народу всю гениальную гибкость своего ума и свою осторожность в применении этих сильных средств. Войны 1866 и 1870 годов были подготовлены им весьма тщательно, и он наносил удары лишь тогда, когда в руках его были прекрасные карты. Германия Вильгельма II не хотела войны; но она бросилась в нее внезапно, очертя голову и с первой же недели создала политическую ситуацию, на которую ее тогда уже не хватало. С Бельгией и Люксембургом она поступила по бисмарковскому принципу «сила предшествует праву» – и вооружила весь мир против себя. Я говорю «весь мир», потому что влияние Англии охватывало его целиком.

В начале войны Англия не была вооружена. Было бы совершенно в духе ее традиционной политики предоставить Германии борьбу с Францией и Россией – а самой наблюдать за их взаимным истреблением, чтобы затем в известный момент выступить посредником. Это помешало бы войне достигнуть таких грандиозных размеров, но Германия явно рассчитывала укрепить за собой Бельгию и тем побудила Англию немедленно вмешаться. В настоящее время остается невыясненным, насколько германское вторжение в Бельгию морально оправдывается тем, что оно просто опередило аналогичный замысел французов, но что касается Люксембурга, то этот аргумент в любом случае несостоятелен, а правонарушение не изменяется в зависимости от величины государства, против которого оно направлено.

Вторжение в Бельгию и Люксембург можно понимать как бисмарковскую политику насилия, но выполненную не государственными деятелями, а генералами, без высших соображений Бисмарка о ее возможных опустошительных последствиях.

Впоследствии, в течение войны, германское высшее командование часто прибегало к насильственным приемам, которые приносили нам больше вреда, нежели пользы, но тогда уже средства эти могли найти себе оправдание и объяснение, они иногда бывали даже вынуждены тем, что Германия боролась за свое существование, а неприятель не желал идти на соглашение и не давал возможности выбирать средства. Применение ядовитых газов, воздушные налеты на безоружные города – все это было отчаянными мерами, вызванными безжалостностью врага, обрекавшего немецких женщин и детей на голодную смерть и ежедневно повторявшего, что Германия должна быть уничтожена.

В момент объявления войны этих факторов не было, и только вторжение в нейтральные области породило атмосферу страшной ненависти и мстительности, которая и довела борьбу до войны на уничтожение.

Политика Англии в отношении Наполеона I также развивалась скорее на дипломатическом, чем на военном поприще; и все говорит за то, что Англия первоначально не имела намерения вмешиваться в конфликт, а удовлетворилась бы тем, что Германия постепенно бы ослаблялась и помимо нее.

Поскольку ныне я в состоянии окинуть взором общее положение того момента, то считаю, что наши послы в Лондоне неповинны в неверной оценке английской психологии. Они предсказывали и предостерегали вполне правильно, а последнее решение насчет вышеупомянутого английского ультиматума последовало в Берлине, а не в Лондоне. Да и германское министерство иностранных дел никогда не пошло бы добровольно на такой насильственный шаг, если бы не военная партия, которая не интересовалась ни дипломатическими сообщениями, ни политическими осложнениями и бросилась в пропасть очертя голову.

Конечно, в военное время всегда исключительно трудно разграничить политическую сферу деятельности от военной. Обе они так часто сливаются, что образуют одно целое, и вполне естественно, что военные требования получают тогда преобладание. Но крутой переход от равенства к строгому подчинению, осуществленный в Германии и выражавшийся в том, что высшее верховное командование постепенно захватывало всю государственную власть, был большим несчастьем. Если бы хоть часть этой власти была предоставлена политическим деятелям Берлина, то ни вторжение в Бельгию, ни обострение подводной войны не были бы допущены – а эти два ограничения спасли бы Центральные державы.

С первого же дня войны император Вильгельм был в плену у своих генералов.

Слепая вера в непобедимость германской армии была, как и многое другое, наследием Бисмарка, а «прусский лейтенант, которому нет равного в мире», стал для Германии роковым. Весь германский народ верил в победу, и если представить себе на минуту императора, который при таких условиях захотел бы идти против своих генералов, то ему пришлось бы взять на себя ответственность, воистину превышающую нормальную человеческую силу.

Итак, император Вильгельм согласился на все, что хотели его генералы, – и вначале казалось, что их тактика увенчается успехом. Первая битва при Марне выручила Антанту. Впоследствии, когда боевые действия приняли уже совершенно иной характер, когда позиционная война прикрепила войска к определенному месту, а перед нами вставали все новые враги, когда на сцену постепенно вышли Италия, Румыния и, наконец, Америка, – германские генералы действительно проявили чудеса стратегии. Гинденбург и Людендорф стали кумирами германского народа, внимание всей Германии было устремлено только на них, и только от них ждала она победы. Они были гораздо могущественнее императора, и он оказался совершенно не в состоянии противодействовать им.

В 1917 году во время попыток к мирным переговорам, о которых будет речь ниже, оба генерала извлекали почти безграничную меру своей власти непосредственно от Антанты. Ведь она не оставляла германскому народу сомнения в том, что он должен победить или умереть, и запуганный и измученный народ обращался с последним упованием к тем, от кого ждал победы.

5

Пока война шла полным ходом, сепаратный мир Австрии, предоставляющий Австрию ее собственной судьбе, был бы предательством. Если бы шаги к миру не увенчались успехом из-за германских претензий, то мы имели бы моральное право разойтись с ней, потому что мы были связаны с нею в целях не наступательной, а оборонительной войны. Хотя германские генералы всегда мечтали и говорили о завоеваниях, а их идеология ясно доказывала, что они не понимают общего положения, она все же не была единственной помехой к миру. Помеха заключалась скорее в том, что Антанта решила ни в коем случае не щадить Германию. Эта мысль была уже высказана мною в речи от 11 декабря 1918 года, когда, рассматривая политику мировой войны, я сказал:

«Людендорф был поразительно похож на государственных деятелей Англии и Франции; он, подобно им, не хотел компромисса, а только победы – в этом отношении между ними не было никакой разницы».

Все время, пока я состоял на службе, Антанта отказывалась видеть в Германии равную сторону и тем самым определенно навязывала нам оборонительную войну. Если бы наши частные попытки увенчались успехом и нам удалось бы заставить Антанту сказать это спасительное слово, если бы нам удалось склонить Антанту к миру с Германией на основах status quo, то понятие о связывающем нас нравственном долге отпало бы само собой.

Против этого можно возразить, что salus rei publicae suprema lex[3 - «Salus populi suprema lex esto» (лат.). – «Да будет благо народа высшим законом» (Цицерон).], то есть, что для спасения Австро-Венгрии надо было бросить Германию; в ответ на это необходимо осветить другой вопрос, была ли, вообще говоря, налицо физическая возможность сепаратного мира. Об этом я также говорил в вышеупомянутой речи, заявив тогда совершенно определенно, – и сегодня ни одного своего слова не беру обратно, – что по вступлении в войну Англии, затем Италии, Румынии и, наконец, Америки, я считал идею нашей «победной войны» утопией. Но до последних дней моей службы и даже после того, как я вышел в отставку, я надеялся на компромиссный мир. С месяца на месяц, с недели на неделю, наконец, со дня на день я лелеял надежду, что события сложатся так, что дадут нам возможность добиться такого мира, хотя бы он стоил многих жертв.

Того конца, который в действительности наступил, того состояния, до которого мы сегодня дошли, я не предвидел, да и никто не предвидел размеров грядущего бедствия. В своих опасениях и мыслях я не доходил до катастрофы, такой громадной и такой глубокой. Заявление, сделанное мною императору Карлу в 1917 году, ставшее общеизвестным из вышеупомянутой моей речи и впоследствии перепечатанное, оканчивалось словами: «Победный мир немыслим, мы должны стремиться к миру компромиссному, хотя бы он и стоил жертв». Это убеждение внушило императору проект отдать Галицию Польше, то есть косвенно Германии, а также пустило в ход и все щупальца, протянутые к Антанте и долженствовавшие показать, что мы готовы к приемлемым жертвам.

Но всем было ясно, что Антанта решила рвать тело Австро-Венгрии на клочья, и это решение касалось как компромиссного, так и сепаратного мира, – уже потому, что оно соответствовало постановлениям Лондонского соглашения от 26 апреля 1915 года.

Постановления этой конференции, подготовившие почву для вступления Италии в войну, были решающими для дальнейшего хода войны, поскольку целью их было разложение Австро-Венгрии, и поэтому они навязывали нам оборонительную войну до конца. Мне кажется, что впоследствии – в те дни, когда военное счастье как будто склонилось к нам, – в Лондоне и Париже сожалели об этих постановлениях, потому что они отнимали возможность сближения с нами, а оно тогда считалось отчасти желательным.

Уже в 1915 году мы получили смутные сведения о содержании этих лондонских постановлений, хранившихся в строгой тайне, но точный текст мы их узнали лишь в феврале 1917 года, когда революционное русское правительство опубликовало их протокол, перепечатанный затем и в наших газетах.

По этому соглашению, обязывающему четыре державы, Англию, Францию, Россию и Италию, Италия должна была получить весь Южный Тироль до Бреннера, Триест, Герц, Градиску, всю Истрию, ряд островов, Далмацию и т. д. Затем Антанта связала себя во время войны также и с Румынией, и с Сербией и тем самым привела к разложению Австро-Венгрии.

Я нарочно остановился на всем этом, чтобы объяснить, почему сепаратный мир стал для нас физической невозможностью, другими словами, какие причины мешали нам закончить войну и сделаться «нейтральными». Эти причины фактически раскрывали перед нами только одну возможность, а именно – возможность переменить неприятеля и вместо того, чтобы воевать с Германией против Антанты, отныне воевать с Антантой против Германии. Необходимо прежде всего запомнить, что до последнего времени перед моей отставкой австро-венгерские и германские войска на Западном фронте были перемешаны и вся армия находилась под высшим германским командованием. На востоке у нас не было собственной армии в точном смысле этого слова; она влилась в германскую. Это было следствием нашей военной слабости по сравнению с Германией. Мы постоянно нуждались в ее помощи. Мы много раз взывали о ней в Сербии, Румынии, России и Италии, и нам всегда приходилось покупать эту поддержку частью нашей независимости. Явная слабость нашей армии отнюдь не была виной отдельных солдат, а скорей продуктом всех условий государственного строя Австро-Венгрии. Она была плохо снаряжена и вступила в войну с очень незначительной артиллерией; виноваты в этом ряд военных министров и парламенты. Венгерский парламент душил армию в течение долгих лет из-за того, что его национальные вожделения оставались в загоне, а австрийские социал-демократы всех оттенков выступали против обороны, потому что видели в ней не оборонительные, а наступательные планы.

В некоторых отношениях наш главный штаб был совсем плох. Исключения бывали, но они только подтверждали точность правила. Во-первых, недоставало контакта с воинскими частями. Штабные чины сидели в тылу и отдавали приказы, солдат на фронте почти никогда не видел их вообще – а тем более там, где свистят пули. За время войны войска научились ненавидеть Генеральный штаб.

В германской армии дело обстояло иначе. Германский Генеральный штаб требовал много, но и многое давал; во-первых он рисковал собою и подавал пример. Людендорф взял Льеж с шашкой в руках, во главе небольшого отряда! Затем у нас первые места были заняты эрцгерцогами, совершенно не подходившими к своей роли. Эрцгерцог Фридрих-Евгений и Иосиф составляли исключение. Первый очень верно понимал свое положение и являлся не командующим боевыми операциями, а связывающим звеном между нами и Германией, с одной стороны, и между армией и императором Францем-Иосифом – с другой. Он всегда выступал с выдающимся тактом и корректностью, и ему удавалось устранить многие осложнения. А после Луцка мы утеряли почти весь последний остаток нашей независимости.

Итак, чтобы вернуться к вышесказанному: отданный нашим войскам на Восточном фронте приказ сложить оружие или оставить фронт, несомненно, вызвал бы военные трения на самом фронте. Имея в виду все решительное противодействие, которое германское командование безусловно оказало бы такому приказу, следует ожидать, что приказы из Вены и противоположные приказы из Берлина вызвали бы полную дезорганизацию и даже анархию.

Мирный и бескровный уход с фронта был, по глубокому моему убеждению, немыслимым. Я говорю это для того, чтобы объяснить свою уверенность: представление о том, будто такое разъединение обеих армий могло пройти с общего согласия, покоится на совершенно неверных предпосылках. Уже из одного указанного факта видно, почему мы не могли закончить войну сепаратным миром, не ввязавшись тем самым в новую войну. Картина, разыгравшаяся на фронте, повторилась бы в тылу в еще более густых красках – гражданская война была бы неминуема.

Я хочу здесь выяснить также и второе недоразумение, также порожденное моей цитированной выше речью от 11 декабря и коренящееся в следующем выражении: «Если бы мы вышли из ряда воющих держав, то Германия не могла бы больше продолжать войну». Это выражение – я согласен, что оно не ясно, – было истолковано в том смысле, будто я хотел сказать, что если бы мы ушли с фронта, то падение Германии было бы неизбежно. Этого я никогда не хотел сказать, не говорил и не думал. Я только хотел сказать, что наше отпадение от Германии лишило бы ее возможности довести войну до победоносного окончания или хотя бы даже до успешного продолжения ее. Иными словами, такой факт поставил бы Германию перед альтернативой: или подчиниться предписанию Антанты, или применить все крайние средства для подавления Австро-Венгрии, то есть уготовить ей участь, аналогичную участи Румынии. Я хотел сказать, что если бы Австро-Венгрия пустила на свою территорию войска Антанты, то она явилась бы для Германии такой ужасной опасностью, что последняя была бы вынуждена сделать все от нее зависящее, чтобы перегнать нас и парализовать такой шаг с нашей стороны. И тот, кто думает, что германские генералы не сумели бы этого сделать, тот плохо их знает и очень неверно оценивает их психологию.

Для беспристрастной оценки моих слов необходимо мысленно перенестись в дух того времени. В апреле 1918 года, когда на основании совершенно других причин я подал в отставку, уверенность Германии в победе была сильнее, чем когда-либо. С Восточным фронтом было покончено. Россия и Румыния вышли из строя, войска стремились на Запад, и всякий, знакомый с тогдашним положением, согласится со мною в том, что в этот момент германские генералы были более чем когда-либо уверены в победе. Они были убеждены, что возьмут Париж и Кале и поставят Антанту на колени перед собой. Поэтому совершенно немыслимо, чтобы в такой момент и при таких условиях они бы ответили на отторжение Австро-Венгрии иначе, как отказом.

Что же до тех, кого моя аргументация не удовлетворяет, то я обращаю их внимание на факт, доказательность которого бросается в глаза: ведь полгода спустя, когда падение Германии было уже совершенно несомненно и когда Андраши пошел на сепаратный мир, немцы ведь бросили свои войска на Тироль. Если и тогда, в состоянии полного истощения, уже побитые и уничтоженные, с революцией в собственном тылу, они все же попытались перенести войну на австрийскую территорию, то насколько более вероятно, что они осуществили бы свое намерение шестью месяцами раньше, когда были ещё полны сил, а их генералы мечтали о победах и триумфах.

Итак, второе, что я хотел констатировать: сепаратный мир имел бы своим непосредственным следствием войну на территории Австро-Венгрии, Тироль и Чехия стали бы театром военных действий – это было бы совершенно неизбежно.

Если в настоящее время раздаются голоса, утверждающие, что большая усталость от войны, охватившая всю Австро-Венгрию еще до апреля 1918 года, заставила бы все население объединиться вокруг любого министра, который заключил бы сепаратный мир, то – сознательно или нет – они искажают правду. Несомненно, что чехи были против Германии и что не симпатия к бывшим союзникам помешала бы им дать свое согласие. Но я хотел бы знать, что сказал бы чешский народ, если бы Чехия стала театром военных действий и если бы к страданиям, которые этот народ переносил наряду с другими, присоединилось бы еще и опустошение их родины? Ведь не было сомнения в том, что германские войска, напавшие со стороны Саксонии, вошли бы в Прагу и продвинулись бы и дальше, с развевающимися знаменами. В Чехии у нас не было никаких сил, мы были совершенно не в состоянии поддерживать их там, и, прежде, чем мы или Антанта успели бы перебросить в северную Чехию хоть сколько-нибудь войск, германцы направили бы против нас (или против Антанты, стоящей на нашей территории) войска, почерпнутые из их почти неисчерпаемых резервов. Австрийские же немцы вообще не сочувствовали бы такому министру с самого начала, и уж, конечно, он не нашел бы поддержки ни в немецкой национальной партии, ни в немецкой буржуазии.

28 октября немецкая национальная партия (австрийских немцев) опубликовала следующее заявление, выражающее ее единодушную точку зрения:

«Члены немецкой национальной партии глубоко возмущены ответом графа Андраши на ноту Вильсона. Граф Андраши перед тем, как составить ноту, не вошел в соглашение ни с германским имперским правительством, ни с представителями исполнительного комитета немецких австрийцев. Хотя мы горячо приветствуем мирные переговоры и считаем их необходимыми, но одностороннее выступление графа Андраши, выразившееся в том, что он отправил ноту Вильсону, не заручившись на то согласием Германской империи, вызывает глубочайшее возмущение немецких партий. Всего лишь несколько дней тому назад представители исполнительного комитета немецких австрийцев были в Берлине, где германское имперское правительство пошло им навстречу по вопросу о снабжении немецкой Австрии. Несмотря на то что как в альпийских областях, так и на Карпатах германские солдаты воевали рядом с нашими, германской армии ныне нанесено оскорбление. Из ноты явствует, что обращение к Вильсону сделано помимо империи. Кроме того, не было сделано никаких попыток прийти к предварительному соглашению с представителями нашего исполнительного комитета; нота Вильсона была послана помимо их ведома. Немецкая национальная партия выражает свое резкое несогласие с таким совершенно недопустимым поведением и будет настаивать перед исполнительным комитетом на сохранении за немецкой Австрией права на самоопределение и на заключение мира по соглашению с германской империей».

Но и немецкие австрийцы – социал-демократы отказались бы следовать такой перемене политики.

Утверждать, что национальное собрание или австрийские социал-демократы давали свое согласие и поддерживали такую политику – значит, сознательно искажать факт. Я опять напоминаю дни Андраши.

30 октября национальное собрание получило извещение о предпринятом шаге. Доклад был сделан доктором Сильвестром, закончившим следующим образом:

«Все же не было никакой необходимости и остается недопустимым предпринимать эту попытку таким образом, чтобы она создавала непроходимую пропасть между немецкой Австрией и Германской империей. Такое расхождение может явиться серьезной опасностью для нашего будущего. Национальное собрание немецкой Австрии устанавливает, что нота имперского министра иностранных дел президенту Вильсону от 27 октября была составлена и отправлена без предварительного соглашения с представителями германо-австрийского народа. Национальное собрание особенно настойчиво останавливается на таком поведении, потому что та нация, к которой принадлежит министр иностранных дел, определенно отклоняет солидарные выступления. Национальное собрание заявляет, что оно одно правомочно выступать от имени немецких австрийцев во всех делах внешней политики, а в особенности при мирных переговорах».

Это «предостережение» не вызвало никаких пререканий в Национальном собрании. Вслед за докладчиком выступил социал-демократ доктор Элленбоген, который заявил:

«Вместо того чтобы теперь сказать германскому императору, что его дальнейшее пребывание на троне является главной помехой к миру (громкие аплодисменты социал-демократов) и что если прыжок Курция мог когда-либо иметь смысл, то это применимо в данный момент к германскому императору, ради спасения его народа, – коалиционное правительство избирает именно это время для отпадения от Германии и наносит тем самым удар в спину германской демократии. Время, когда правительство могло поставить себе заключение мира в заслугу, уже прошло. Теперь остается место лишь хладнокровному, позорному предательству, названному знаменитым немецким поэтом «благодарностью австрийского дома» (аплодисменты на скамьях социал-демократов и немецких радикалов).

Эта речь цитирована мною из «Рабочей газеты» от 31 октября 1918 года. Впервые за эту войну нападки на сепаратный мир послужили стимулом объединения социал-демократов и немецких радикалов.

Если такое объединение могло быть осуществлено в момент, когда уже было ясно, что компромиссный мир по соглашению с Германией невозможен, то, я спрашиваю, что бы случилось в то время, когда факт этот еще не был осознан преобладающим большинством населения, когда отнюдь не было точно известно и, во всяком случае, еще не доказано математически, что мы не добьемся со временем приемлемого компромиссного мира, включающего и Германию? Распадение фронта, борьба всех против всех на фронте, Австро-Венгрия – театр военных действий, гражданская война внутри, вот каков был бы результат сепаратного мира. И все это для того, чтобы, в конце концов, облегчить проведение лондонских постановлений за наш счет.

Далее я покажу, что Антанта от этих постановлений никогда не отказывалась, что она была связана Италией, а Италия не допускала и мысли о пересмотре их. Такая политика была бы просто самоубийством, вызванным страхом смерти.

В 1917 году мне пришлось однажды обсуждать весь этот вопрос с доктором Виктором Адлером. Я изложил ему свои взгляды на те последствия, которые можно ожидать от сепаратного мира. Доктор Адлер ответил мне: «Ради бога, не бросайте нас в войну с Германией!» А после вторжения баварских войск в Тироль (Адлер был уже тогда государственным секретарем по иностранным делам) он напомнил мне тот разговор и прибавил: «Катастрофа, о которой мы тогда говорили, разразилась. Тироль станет театром военных действий».

Вся Австрия жаждала мира, но никто не хотел новой войны, а сепаратный мир дал бы не мир, а лишь войну с Германией.

В Венгрии власть Стефана Тиссы была почти безгранична, он был гораздо сильнее, чем весь кабинет Векерле, взятый вместе. Применительно к Венгрии сепаратный мир также означал бы осуществление обещаний, данных Антантой, то есть отказ от крупнейших и богатейших областей на севере и на юге в пользу чехов, румын и сербов. А кто же станет серьезно утверждать, что в 1917 году Венгрия не оказала бы отчаянного сопротивления такой жертве? Всякий, отдающий себе отчет в положении вещей, должен сознаться, что, узнав о таких требованиях, вся Венгрия пошла бы за Тиссой на ожесточенную борьбу против Вены.

Вскоре после моего назначения министром я имел с Тиссой первый очень важный разговор о германском вопросе в связи с вопросом мира. Тисса заявил: с Германией трудно иметь дело, она эгоистична и деспотична, но без нее мы не можем прекратить войну. Проект отдачи венгерской территории (Семиградии), так же как и идея о навязанной извне внутренней реформе Венгрии, благоприятной населяющим ее народностям, не подлежат обсуждению. Лондонская конференция 1915 года пришла к совершенно безумным постановлениям, которые никогда не будут выполнены, но упорное стремление Антанты к уничтожению Германии и Австрии может быть разбито только силой. Вот почему мы должны в любом случае придерживаться Германии. В Венгрии наблюдаются очень различные течения, но если только станет известным, что Вена собирается пожертвовать отдельными частями Венгрии, то она вся восстанет против этого, как один человек. В этом смысле между ним, Тиссой, и Карольи никакой разницы нет. Тисса напомнил позицию, занятую Карольи перед объявлением Румынией войны, прибавил, что он выражает взгляды всего парламента, и настаивал на том, что «если предполагается заключить мир за счет Венгрии, то Венгрия отделится от Австрии и будет действовать самостоятельно».

Я ответил, что дело не идет ни о разрыве с Германией, ни об отдаче венгерской территории, но что мы должны наконец выяснить себе, что нам делать, если завоевательные планы Германии будут завлекать нас все дальше.

На это Тисса ответил, что вопрос надо ставить иначе: что именно постановлено на Лондонской конференции, остается точно неизвестным (протокол тогда еще не был опубликован), но факт, что Румынии обещана венгерская территория, остается несомненным, – так же, как и то, что Антанта наметила вмешательство во внутренние дела Венгрии; между тем оба эти положения неприемлемы. Если Антанта гарантирует Венгрии status quo и оставит всякую идею о вмешательстве, то положение меняется. Но до тех пор он лично будет высказываться против всякой попытки к миру.

Затем наш разговор принял более резкий тон, особенно когда на мои упреки, что он, Тисса, рассматривает всю политику с венгерской точки зрения (чего он, впрочем, и не отрицал), он ответил (тоже довольно верно):

«Это потому, что условия мира Антанты представляются такими, что они от Австрии оставят еще меньше, чем от Венгрии. Пусть я сначала узнаю, каковы условия, на которых мы могли бы заключить мир, – тогда только выяснится, следует ли прибегать к крайнему давлению на Германию. Ведь раз Германия решила продолжать борьбу, то убеждать ее заключить мир будет совершенно бесплодно. Германия борется прежде всего за целостность Австрии, которая погибнет в тот же момент, когда Германия сложит оружие. Важно не то, что говорят те или иные германские политические деятели или генералы: пока Лондон настаивает на том, чтобы удовлетворить своих союзников за счет нашей территории, Германия остается единственным оплотом против таких проектов».

Затем Тисса заявил, что он не стремится к завоеваниям, кроме разве некоторых пограничных укреплений против Румынии, и что он безусловно против слияния с нами новых государств (Польши); оно явилось бы, по его мнению, лишь ослаблением, а не усилением Венгрии.

В результате долгого совещания мы пришли к соглашению относительно следующей тактики:

1. Пока постановления Лондонской конференции (то есть раздел Австро-Венгрии) остаются в силе в глазах Антанты, необходимо продолжать борьбу в твердой надежде сломить ее насильнические стремления.

2. Так как война эта только оборонительная, то она не будет ни в коем случае продолжена ради завоевательных целей.

3. Необходимо избегать всякой видимости ослабления наших союзных отношений.

4. Уступки венгерской территории не могут быть сделаны без ведома председателя венгерского кабинета министров.

5. Если австрийский кабинет войдет в соглашение с министром иностранных дел относительно отказа от какой-либо австрийской области, то председатель венгерского кабинета министров противоречить не будет.

Поскольку речь шла о Лондонской конференции и крушении монархии, Тисса был совершенно прав; он оставался на своей точке зрения до конца, что доказал и во время своего последнего посещения югославян, совершенного по поручению императора непосредственно перед падением Австрии, когда он выступал решительным противником югославянских претензий.

Оглядываясь теперь назад, беспристрастный наблюдатель не должен рассматривать все случившееся как заранее предвиденные события. Наоборот, он должен помнить, что, несмотря на весь пессимизм и на все опасения, надежда на компромиссный мир, хотя бы и требующий жертв, но все же приемлемый, была тогда еще жива, и что тогда не было физической возможности толкать двуединую монархию на катастрофу из одного лишь страха, что катастрофа эта неминуема.

Вспоминая то время, теперь часто говорят, что все население двуединой монархии и, в частности, социал-демократы были готовы на все возможности вплоть до сепаратного мира. Но я еще раз решительно утверждаю, что это совершенно неверно. Я напоминаю, что как германская, так и наша социал-демократия, то есть та партия, которая резче всех высказывалась за мир, несколько раз определенно заявляла, что и ее желание мира имеет границы. Германские социал-демократы никогда не примирялись с тем, что Эльзас-Лотарингия должна быть отдана, а наши никогда не соглашались на отказ от Триеста, Боцена и Мерана. Между тем мир – и даже сепаратный мир – мог быть куплен лишь ценой таких уступок, – потому что Лондонская конференция, которая, как мы говорили, относится еще к 1915 году, приняла на себя обязательство по расчленению двуединой монархии в пользу Италии.

Следовательно, распадение Австро-Венгрии было неминуемо, даже если бы мы и порвали с Германией. Мы не могли ожидать спасения от временного смятения в рядах Антанты, потому что итальянцы, румыны и сербы получили слишком определенные гарантии, что их требования будут выполнены. Сепаратный мир не спас бы двуединую монархию от распада, а немецкая Австрия в том виде, в каком она сейчас существует, была все равно предопределена; и я сомневаюсь, что роль, которую при этом пришлось бы сыграть Австро-Венгрии, особенно рекомендовала бы ее вниманию Антанты. Я отсылаю к роли, сыгранной австрийской социал-демократией в вопросе о солидарности с Германией: она являлась постоянной поборницей объединения с Германией, и ее печать повторяла ежедневно, что материальные выгоды, которые Антанта может предложить немецкой Австрии, не изменят такого убеждения.

Каково же было положение еще в марте, незадолго до моей отставки? Германия достигла апогея своих успехов. Я не хочу сказать, что эти успехи были реальны. В данной плоскости важно не это – а то, что немцы были в этом убеждены. Им казалось, что они вплотную подошли к победоносному финалу, что после ликвидации Восточного фронта они бросят все свои силы на Западный фронт и что война кончится прежде, чем Америка успеет «прийти». Расчет этот был неверен. Это мы все сейчас знаем. Но был он наиболее характерным выражением общей психологии германского народа, и все решения, которые Германия приняла бы против отпавшей от нее Австро-Венгрии, исходили бы из этой уверенности в победе.

В выше цитированной речи о внешней политике от 11 декабря я уже говорил о том, что ни Антанта, ни Германия не соглашались на какие-либо жертвы, нужные для мира. С тех пор я имел случай говорить с различными влиятельными представителями Антанты, и на основании всех полученных мною сведений должен сформулировать упомянутую фразу еще более резко: я твердо убежден, что Антанта, и в первую очередь Англия, по крайней мере с лета 1917 года твердо решила уничтожить Германию.

Далее я остановлюсь на конъюнктуре, наступившей летом 1917 года. С этого момента Англия, очевидно, решилась не вступать ни в какие переговоры с Германией и не влагать оружие в ножны, пока Германия не будет повержена к ее ногам. И она вложила в свое решение упорство, составляющее основную черту ее характера. Но это ничуть не изменило того факта, что германские военные сферы, исходя из совершенно иных побуждений, а именно из громадной переоценки своих шансов на победу, всегда противились всем попыткам к миру, требующему от нее жертв, – даже в то время, когда он еще был мыслим.

Этот факт несомненен, но для соблюдения точной истины я должен сказать, что сомневаюсь, что позднейшие уступки изменили бы судьбу Германии. В 1917 году и даже еще в 1918-м мы могли перейти на сторону неприятеля, мы могли бороться против Германии и вместе с Антантой на австро-венгерской территории. Падение Германии в таком случае, конечно, произошло бы много раньше, но раны, нанесенные при этом Австрии, были бы не меньше, чем те, которые она перетерпела теперь, – она погибла бы в борьбе против Германии так же, как погибла в общей с ней борьбе.

Час Австро-Венгрии пробил. Те немногие государственные деятели, которые летом 1914 года стремились к войне – как, например, Чиршки и Белинский, боявшийся за судьбы Боснии, – конечно, раскаялись и пересмотрели свои взгляды всего несколько месяцев спустя. Ведь и они не верили в мировую войну. Несмотря на это, мне теперь кажется, что распадение двуединой империи наступило бы и помимо этой войны и что сараевское убийство было бы и при других условиях сигналом к катастрофе. Наследный эрцгерцог стал жертвой великосербских чаяний; эти чаяния, включавшие в себя отторжение наших югославянских провинций, не замерли бы, если бы Австро-Венгрия перешла бы от убийства к порядку дня. Напротив, они от этого только усилились бы и укрепили бы центробежные силы других народностей, входящих в нее.

Огонь выстрелов в Сараеве, точно молния в темную ночь, на мгновение осветил грядущий путь. Стало ясно, что дан сигнал к распадению монархии. Сараевские колокола, забившие тревогу тотчас после убийства, были похоронным звоном монархии.

Сознание, что сараевское дело имеет значение не только как убийство принца императорского дома и его супруги, а что оно означало так же и начало разрушения Габсбургской империи, было тогда очень распространено во всем населении Австрии, и в частности Вены. Мне рассказывали, что со дня убийства и вплоть до объявления войны в венских ресторанах и народных садах происходили ежедневно воинственные демонстрации, неслись патриотические и антисербские песни и раздавались нападки на Берхтольда за то, что он не предпринимает энергичных шагов. Такое настроение, конечно, не может служить оправданием для ошибок ответственных лиц: государственный деятель не должен поддаваться влиянию уличных лозунгов, но оно все же показывает, что выше отмеченные мысли были чрезвычайно распространены в 1914 году. И да позволено мне будет отметить, как много таких, которые тогда призывали к войне, мести и «энергии», теперь, когда опыт совершенно не удался, осуждают и клеймят позором предательское поведение Берхтольда.

Конечно, нельзя сказать, в какую форму вылился бы распад монархии, если бы удалось избежать войны. Но он, несомненно, был бы менее ужасен. Процесс, вероятно, протекал бы более медлительно и не увлек бы за собой всего мира.

Мы были обречены на гибель и должны были умереть. Но род смерти мы могли выбрать, и мы выбрали самую ужасную смерть. Сами того не зная, мы с началом войны потеряли нашу самостоятельность. Из субъекта мы превратились в объект. Но раз эта несчастная война началась, мы не могли ее остановить: Лондонская конференция вынесла смертный приговор над империей Габсбургов, и сепаратный мир не принес бы нам смерти слаще, чем выдержка и верность в рядах наших союзников.

II. Конопишт

Неуравновешенная натура Франца-Фердинанда. – Парк в Конопиште. – Недостаток ораторского таланта. – Ожесточение. – Антипатия против всего венгерского. – Против раболепства и лицемерия. – Франц-Фердинанд и Эренталь. – Проект Великой Австрии. – Отношения с Францем-Иосифом. – Сближение с императором Вильгельмом. – Престолонаследник не подстрекал к войне. – Герцогиня фон Гогенберн. – Личное бесстрашие. – Крупные достоинства. – Старый император. – Смерть Франца-Фердинанда. – Намечавшееся преобразование монархии. – Войско и флот. Союз трех императоров против революции. – Отношение к сербам скорее доброжелательно, чем враждебно. – Против теснейшего сближения с Германией.

1

Конопишт породил много разных легенд. Владелец этого замка был первой жертвой страшного мирового пожарища, и поведение его в годы, предшествующие войне, подвергалось многочисленным и отчасти неверным толкованиям.

Натура престолонаследника была крайне своеобразна. Главной чертой его характера была крайняя неровность. Он редко шел по среднему пути и так же горячо ненавидел, как и любил. Он выделялся решительно во всем, он ничего не делал, как другие люди, и все, за что он брался, вырастало до сверхъестественных размеров. Его страсть покупать и коллекционировать древности была анекдотична и действительно фантастична. Он был чудесный стрелок, но охоту он признавал лишь в грандиозных масштабах, и дичи он перебил не менее ста тысяч штук. За несколько лет до смерти он закончил пятую тысячу убитых им оленей.

Его искусство стрелять в цель как дробью, так и пулями, было совершенно невероятно. Путешествуя вокруг света, он встретил в Индии у какого-то магараджи стрелка-профессионала. Гости задумали кидать монеты вверх, и профессионал сбивал их. Эрцгерцог также попробовал и побил индуса. При стрельбе он пренебрегал всеми современными усовершенствованными приспособлениями, вроде винтовки, снабженной подзорной трубой, – он всегда стрелял из двухствольной винтовки, и его исключительно дальнозоркие глаза вполне заменяли ему подзорную трубу.

Художественный вкус к планировке парков привел его в последние годы его жизни к развитию главной его страсти: в Конопиште он знал каждое дерево и куст, а больше всего он любил свои цветы. Он был сам своим садовником. Все грядки были засажены по его точным указаниям. Он знал условия, нужные каждому отдельному растению, разбирался в почве, полезной им, и частые изменения или нововведения проводились лишь на основании его точных предписаний. Здесь все происходило в гигантском масштабе; вероятно, деньги, ухлопанные на этот парк, были огромны.

Художественное чутье эрцгерцога было во многих отношениях исключительным: ни одному антиквару не удалось продать ему современное произведение за старинное; вкуса у него было не меньше, чем понимания. Зато музыка была для него неприятным шумом, а поэтов он от души презирал. Он терпеть не мог Вагнера и был вполне равнодушен к Гете. Он был также неспособен к языкам – французским языком владел весьма посредственно, а помимо него, в сущности, не знал ни одного языка; по-итальянски и по-чешски он успел лишь кое-что перехватить.

До конца жизни он годами с железной энергией мучил себя изучением венгерского, при нем постоянно находился священник, у которого он брал уроки венгерского. Этот учитель сопутствовал ему в его путешествиях, и, например, в Сен-Морице Франц-Фердинанд ежедневно занимался венгерским. Несмотря на это, он постоянно страдал от сознания, что ему никогда этому языку не научиться; неудовольствие, связанное с изучением его, он переносил на весь венгерский народ. «Они мне антипатичны хотя бы просто из-за языка», – вот слова, которые я часто от него слышал. Суждения Франца-Фердинанда о людях были также несдержанны: он мог только любить или ненавидеть – а число лиц, принадлежащих ко второй категории, к сожалению, значительно превышало первое.

Во всем образе мышления Франца-Фердинанда было что-то жесткое, а для всех тех, кто его мало знал, эта жесткость была самой приметной чертой его характера. Она, несомненно, была причиной его широкой непопулярности.

Многие совершенно исключительные свойства эрцгерцога были обществу неизвестны, и поэтому о нем часто судили неверно.

Резкость эта не была в нем природной. Он в молодости страдал легкими, и врачи от него почти что отказались. Он мне сам часто рассказывал об этом – и обо всем, что перестрадал за это время; при этом всегда с большой горечью вспоминая о тех, кто тогда без всяких церемоний перестали считаться с ним. Пока в нем видели престолонаследника и связывали с ним будущее, он был центром общего внимания. Когда же он заболел (и казалось, неизлечимо), весь свет от него моментально отвернулся и перенес все свои верноподданнические чувства на его младшего брата Отто.

Я не сомневаюсь в том, что в этих рассказах покойного эрцгерцога было много правды; да и всякий, кто знает свет, не может не относиться скептически к жалкому и низкому эгоизму, который почти всегда служит подкладкой почитания высокопоставленных лиц. Озлобление затаилось в сердце Франца-Фердинанда глубже, чем у многих других, и он никогда не простил свету всего того, что ему пришлось пережить и перенести в эти тяжелые месяцы. Больше всего его оскорбила внезапная перемена в отношениях к нему графа Голуховского, тогдашнего министра иностранных дел – потому что до тех пор он думал, что Голуховский питает к нему личную симпатию. По словам эрцгерцога, Голуховский говорил императору Францу-Иосифу, что необходимо перевести подобающий престолонаследнику придворный штат на эрцгерцога Отто, так как он, Франц-Фердинанд, все равно пропал.