Читать книгу Пластун (Николай Андреевич Черкашин) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Пластун
Пластун
Оценить:
Пластун

5

Полная версия:

Пластун

– Самовар внизу поспел, – доложил денщик, радостно улыбаясь. Больше всего на военной службе ему нравилось ставить самовар. Делал он это с весьма важным видом – не подступись! Ни дать ни взять – машинист паровоза! Но самовар всегда поспевал быстро, и чай Мурат заваривал отменно.

Умывшись до пояса, прочитал утреннее правило перед походной иконкой Спасителя, которую всегда носил с собой в полевой сумке. Вахмистр, дождавшись окончания молитвы, доложил, что ночь прошла спокойно и ничего подозрительного на обоих пикетах не наблюдали. Я пригласил его к котелку, и за завтраком мы еще раз обсудили порядок несения службы.

– Сон плохой видел, ваше благородие, – сообщил Ерошин, обдувая горячий чай в кружке. – Быдто конь мой ногу сломал на энтих каменьях. Не к добру. Надо бы по верхам казаков пустить. Пущай проверят, не затаился ли кто? Коли тут селение было, так к нему разные тропы вести могут.

– Дело говоришь. Так и сделаем. Я сам с казаками пройдусь.

Взяв троих пластунов, я поднялся с ними по вырубленным ступеням на самый верх пещерной деревни. Через каменный ход мы вышли на небольшое плато, с которого открывался хороший вид и на серпантин, уходивший с перевала на запад, и на окрестные горы, а главное, на подножие нашей пещерной деревушки. Пара стрелков, засевших здесь, могла бы перестрелять всех, кто сунулся на дорогу. Я решил поставить пикет непременно и здесь.

Юваш не смог оставаться с нами и, сделав свое дело, показав колодцы и тропы, ушел в долину. Я его понимал – тяжело жить там, где отцвела твоя жизнь, где каждый камень полит кровью твоей родни. Дал ему в благодарность три пачки патронов да три банки тушенки. Да обнял на прощанье – а что я мог еще для него сделать?

В тот день мне исполнилось 20 лет. Право, в пылу походных хлопот я случайно вспомнил об этом событии, однако же вспомнил и тихо возгордился: и двух лет не прошло, а я уже хорунжий и комендант перевала, и орден Св. Станислава… Эх, видела бы меня сейчас Таня! Увел бы ее под венец, и никто бы слова не сказал!

День рождения отмечать не стал, отметишь – и срок свой наметишь: убьют в первой же перестрелке… Так бывалые казаки гутарили.


В центре плато, скажем скромнее, площадки размером с крокетное поле, стояла руина небольшого, размером с часовню, несторианской церкви. Храм был разрушен тогда же, когда разграбили и вырезали деревню.

Остался только большой каменный крест, испещренный непонятными письменами. Наклонив голову к плечу, я попытался хоть что-нибудь прочесть, как в этот момент фуражка моя слетела с головы, сбитая пулей. Я даже не успел подумать, что было бы, если бы я не наклонил головы. Ох не зря приснился вахмистру покалеченный конь! А мне-то что снилось?! Я лежал за каменным крестом, как за крестом, и пластуны мои вжались в нагретый камень плато. Стреляли явно с той стороны, куда мы только что смотрели. И просмотрели… Пластуны мои припали к винтовкам да пальнули почти залпом в опасную сторону, пальнули скорее для острастки, чем по делу. Но выстрелов из хаоса камней с той стороны ущелья больше не раздалось. Мы спустились в деревню, и я тут же кликнул охотников идти на облаву. Вызвались все, так что пришлось отобрать самому. Отрядил десять бойцов и повел их на ту сторону ущелья, откуда стреляли. Шли осторожно, хоронясь за глыбы и валуны, держа оружие на взводе. Однако противник не пожелал вступать в открытый бой и тихо ретировался. Пришлось и здесь выставить еще один – уже четвертый – пикет.

Так прошли еще одни сутки, пока наконец не подошла долгожданная колонна. Пехотный батальон с горными пушками и вьючными пулеметами шел на усиление наших войск под Карсом. Я представился командиру батальона – капитану с раздвоенной бородкой и круто закрученными усами. Он весело козырнул мне и поблагодарил за службу. Желая сделать приятное, спросил:

– Откуда родом, хорунжий? С какой станицы?

– Отец из Зотовской станицы, а я родом из Гродно.

– Почти земляки! – обрадовался капитан. – Я из виленского училища выпускался. Курите? Угощайтесь!

Командир батальона раскрыл дорогой портсигар, и я никогда не курил, но ради вежливости взял папиросу.

Я проводил колонну до передового пикета и распрощался с почти земляком:

– Да хранит Божья Матерь!

– Спаси Господи! – осенил себя мелким крестом капитан. – Бывайте, хорунжий! Может, свидемся…


Как быстро сходятся на войне люди! Как быстро находят общий язык! Может быть, потому, что особенно остро сознают свою бренность… Как много условностей отбрасывается здесь, как шелуха…

На обратном пути – я шел один, что было весьма неосмотрительно, – я вдруг заметил, как в камнях на нашей стороне мелькнуло нечто вроде черной папахи. Тут же выхватил наган и взвел курок. Я шел, ожидая выстрела с правой стороны, и от этого ожидания вся правая половина тела занялась внутренним огнем. На всякий случай я дважды выстрелил туда, где привиделась папаха. Пусть знает вражина, что замечен, и не таится. Ответных выстрелов не последовало. А если он не один? А если другой готовит аркан, чтобы захлестнуть меня за шею? Не дай бог в плен уволокут – это считай сразу великомученический венец принял: изрежут, испоганят и убьют лишь вволю натешившись. Тут только бы успеть пулю в лоб пустить… От этих мыслей и вовсе стало жутко. Я спрятался за камнем, похожим на обломок огромного меча. По крайней мере, сверху никто не спрыгнет, а справа-слева успею выстрелить. Не знаю, сколько я простоял в своем убежище, но на мое счастье, сверху шли пластуны менять пикетчиков, и я с радостью вышел к ним навстречу.

Вполне благополучно добрался до нашей стоянки. Мурат уже вздул самовар. Но едва я наполнил кружку хорошо заваренным душистым хоросанским чаем, как в мою пещерную келью ввалился вахмистр мрачнее тучи.

– Ваше благородие, на тыловом пикете Савченко убили, – сообщил он и перекрестился.

– Как убили?! – подскочил я, едва не выплеснув чай из кружки.

– Каката подлюка из камней стрельнула…

Так, значит, мне не померещилась черная папаха! Не встал бы я за скалу, принял смертную пулю я. Не иначе ангел-хранитель уберег… Я поднялся из-за стола и сотворил знамение перед образком Спасителя.

Я поднял всех незанятых службой в ружьё и прочесал все окрестные скалы на версту в округе, но, увы, лазутчика и след простыл.

Приказного Савченко похоронили наверху возле расколотого каменного креста. Я прочитал все погребальные молитвы, и мы опустили убиенного в неглубокую могилу. Эх, и где только не упокоены казачьи косточки, по каким палестинам, пустыням, чужбинам не разбросаны! Вот и приказный Савченко будет нести свою загробную службу в горной турецкой глухомани.


Вторая войсковая колонна прошла ночью… И прошла благополучно.


В середине августа казак-письмоносец доставил нам почту. Я лихорадочно рылся в письмах, ища заветный конверт от Тани, но, увы… Зато пришло письмо от отца. Его полк стоял под Псковом на отдыхе. Отец писал, что мама осталась в Гродно, занятом немцами без всякой нашей с ним мужской поддержки, и он очень сильно о ней беспокоится. Его беспокойство, конечно же, передалось и мне: мама! Как она там одна под владычеством тевтонов?! Почему не уехала, когда это было еще возможно?! Что же мы с отцом за воины, если родной дом отстоять не смогли?! Горько было сознавать это…

Больше месяца охраняли мы перевал Эски Ташкермен. За это время пропустили восемь колонн наших войск, пять обозов, несчетное количество всяких посыльных и фельдкурьеров. Курды, вооруженные винтовками с немецкой оптикой, крутились возле перевала. У нас не было возможности провести обширную облаву. Выстрелы с окрестных вершин, из скальных расщелин, из нагромождения камней гремели едва ли не каждый день.

Потеряли одного казака, двое пластунов получили ранения, по счастью легкие.

Стреляли они и по нашим коням, причем не из винтовок, а из допотопных штуцеров времен крымской войны. Калибр штуцерной пули раза в два больше винтовочной, да и вес такой, что укладывал коня наповал либо наносил тяжкое увечье. Одна из таких пуль угодила мне в плечо за три дня до окончания нашей охранной службы. Удар был такой силы, что меня отбросило на две сажени, швырнуло навзничь. Я ударился затылком о камни и враз потерял сознание. Из провального черного забвения выкарабкался уже в своей пещерной келье, куда меня перенесли мои казаки и уложили на койку. Они же, как могли, и перевязали. Левой руки я не чувствовал вообще, вместо нее пульсировала в плече адская боль. Мне было страшно скосить глаза на окровавленный узел намотанных тряпок. Первая мысль – теперь я никогда не смогу быть музыкантом – рука явно искалечена. Разве что на губной гармошке играть, деньги на улицах собирать… Вторая мысль была еще более горшей: пока меня отсюда вывезут, начнется воспаление крови, гангрена, смерть…

Денщик Мурат, словно догадываясь о печальном ходе моих мыслей, делал все, чтобы отвлечь и развлечь меня:

– Ты, вашбродь, с арканом родился! Пуля насквозь вышел. Вот он!

И Мурат показал мне свинцовый окатыш размером с добрый желудь. Это была английская штуцерная пуля. Если Господь не приберет, буду носить ее потом на золотой цепочке. Мурат поднес к моим губам кружку с густым травяным настоем.

– Пей, вашбродь, пей! Кишку размачивай… Рана заживляй…

Я отпил несколько глотков и снова впал в забытье. Дальше сознание возвращалось ко мне только отрывками, как будто меня отпускали с того света на этот – на короткие побывки.

…Лошадиная милая морда качается у меня почему-то в головах. И сам я качаюсь на каком-то шатком перекошенном ложе… И если скосить глаза вниз, то там качается круп другого коня. А над головой ночное небо, залитое полной луной… Где я? Куда я? Медленно соображаю, что я на конных носилках, жерди которых перекинуты с одного коня на другого. И что кони идут под уклон – на спуск. Значит, меня везут с перевала вниз, в долину. Но почему так жарко ночью? Ночью в горах холодно… А, это меня трясет лихорадка. Нащупываю правой рукой левую руку. Вот она, пока на месте. Пока не оттяпали. Но как же больно она ноет… Головной конь оступился, носилки резко дернулись, и я опять уплыл на тот свет…

…Свет… Яркий, резко бьющий в глаза… Вокруг чьи-то незнакомые лица… И все вокруг ослепительно бело…

– Будем ампутировать?

– Сколько ему?

– Двадцать…

– Ох, Александр Уварович, что ж, мы с вами так и будем плодить калек?

– Вы хотите плодить покойников?

– У хорунжего есть шанс выжить. Молодой и очень крепкий организм.

– Вы берете на себя риск его выживания?

Я не услышал ответа – провалился во тьму…

Глава пятая. На кисловодских водах

…Солнце! Бьет в глаза. Или это какой-то другой свет? Первая мысль о подслушанном разговоре. Ищу левую руку: так и есть – оттяпали! И уже протез пристроили – жесткий, шершавый, чужой… А почему в его конце мягкие пальцы? Да это же мои пальцы! И не протез это вовсе, а рука в гипсе. Это я гипс ощупывал, а рука-то вот она – на месте! Я готов был вскочить от радости и заплясать, но не было сил…

– О, смотрите, ожил наш хорунжий! – услышал я с соседней койки.

– Да не хорунжий уже, а сотник, – поправил соседа чей-то знакомый голос.

– Пока не проставится, будет в хорунжих ходить, – заметил сосед.

– Эй, господин сотник, залежались вы, любезный! – окликнул меня знакомый голос, и я сразу же узнал его: Таратута! Адъютант командира полка, балагур и сердцеед, как и все адъютанты, но человек порядочный и в полку уважаемый. Таратута прославился под Сарыкамышем. Будучи командиром сотни, он захватил турецкую батарею с лету конной атаки. Турецкие артиллеристы не успели дать картечный залп – все решили секунды. Таратута первым ворвался на позицию и стал сечь шашкой налево-направо. Прислуга частью разбежалась, частью сдалась. Но опоздай он на две-три секунды – и лаву накрыл бы картечный залп в упор. Тогда амба: изрешетило бы и людей, и коней. Но Фортуна улыбнулась дерзкому сотнику.

– Не пора ли к делам возвращаться! – настаивал Таратута с накрученным на голову марлевым тюрбаном. – У вас тут и «клюква» поспела, пока в «нетях» пребывать изволили!

Я не сразу понял, о какой клюкве он говорит. Потом дошло: орден Св. Анны 4-й степени. Его называли «клюквой» за красный темляк на шашке. Но при чем тут я?

Он взглянул на мое ошарашенное лицо и остался доволен произведенным эффектом.

– «Анну» вам за охрану перевала дали, за боевое ранение. А чин сам собой подоспел. Так что вы, господин хороший, дважды именинник, и народ жаждет ликования!

– Жаждем, жаждем! – подтвердил народ, но только тот, который мог поднимать голову от подушек. Остальные двое раненых лежали в беспамятстве. Всего в палате стояло шесть коек – и все были заполнены.

– А мы сейчас где? – спросил я, озираясь по сторонам. Мне едва хватило сил сесть.

– Хороший вопрос! – обрадовался Таратута. – Господа, как вы думаете, где мы сейчас?

– В Константинополе, – предположил один.

– В Севастополе! – сладко возмечтал другой.

– В Тифлисе! – провозгласил третий.

– Ну, знаете ли! – развел руками адъютант. – В Кисловодске тоже неплохо! Итак, господин новоиспеченный сотник, докладываю диспозицию: мы в Кисловодске. На госпитальном излечении. И чем раньше вы отправитесь с нами за нарзаном, тем лучше будет для вашего организма.

Я с трудом понимал, о чем мне говорят… У меня было такое чувство, что я родился заново и не могу понять самых обыденных вещей. Но все же кое-что улеглось в моей гудящей, должно быть от хлороформа, голове: меня наградили и повысили в чине. Это во-первых… Во-вторых, я попал вместе с раненым Таратутой в Кисловодск. И мы здесь одни из нашего полка, и надо держаться вместе. Ах, какое солнце било из оконного проема! Как звало оно к жизни, другой, заоконной, где все ходят по улицам с целыми – не перебитыми – ногами и руками, не продырявленными головами и грудными клетками. Там – в том солнечном и зеленом мире – не было войны. Там был мир. И туда тянуло со страшной силой!

А здесь, в тени тополей, затаилась обитель страданий, чистилище, через которое мы должны были пройти, прежде чем нам разрешат снова войти в этот прекрасный мир живых и здоровых людей. И пока надо было вкушать премерзкую больничную гречневую кашу с сильным привкусом хлорки. И каждую ночь надо было слушать мат и молитвы, стоны и хрипы, крики и вой, бредовые речи и рыданье, невнятное бормотанье сквозь закушенный угол одеяла…

Справа лежал полковой священник-старик, тощий, как индийский йог. Справа – прапорщик-артиллерист, обреченный на ампутацию обеих ног. Он отчаянно флиртовал со всеми сестрами милосердия.

В головах стонал богатырского роста есаул, разложенный на дощатом щите. Кровать ему была коротка, и ноги пролезали сквозь прутья спинки. Очередной приступ боли можно было определить по яростному шевеленью пальцев ног, белых от гипса, как у мельника от муки. Он читал Евангелие, держа его на весу перед собой.

Палата, как аквариум, куда все время впускают новых «рыбок». И новая «рыбка» либо ошарашенно молчит, либо отчаянно мечется, если у нее есть силы вставать на ноги…

Старые палаты… Сколько больных и раненых прошло через них? За века здесь наросли сталактиты окаменевшей боли…


Но наступил день, когда меня перевели в иные стены – в палату выздоравливающих.


По иронии судьбы, вовсе не злой, а очень даже милой, палата для выздоравливающих располагалась во флигеле большого дома, принадлежавшего видному музыканту России Василию Ивановичу Сафонову. Благодаря его стараниям в Кисловодске было построено великолепное здание местной филармонии, едва ли не лучшей на всем Кавказе. Иногда в распахнутые окна палаты доносилась фортепианная музыка – кто-то играл в большом доме. Не сам ли маэстро?

Здоровье мое быстро шло на поправку. Способствовали ли тому усиленное питание, целебная вода нарзан, горный воздух или нерастраченный запас молодых сил вкупе с радостью от получения нового чина и ордена – а скорее всего все вместе взятое, – но только через пять дней после выхода из беспамятства меня перевели в роту выздоравливающих. Рота располагалась напротив госпиталя в казарме, покинутой своим батальоном, ушедшим на фронт. Более сотни ходячих раненых – офицеров самых разных родов войск – жили по общеармейскому распорядку: подъем, умывание, молитва, построение, перекличка, завтрак… Собственно на этом военный уклад и кончался. Далее народ расходился по процедурным кабинетам, обед и выход в город до вечерней поверки. В город мы обычно выходили втроем: подъесаул Таратута, я и поручик-артиллерист Рожков, раненный в правую руку. У меня на перевязи была левая, у него правая, так что в паре с ним, как шутил Таратута, мы могли крепко обнять только одну женщину. Правда, обнимать было некого: все приличные дамы пребывали на курорте с кавалерами, а с неприличными женщинами общаться не хотелось.

Первым делом мы шли в курзал – нарзанный павильон, выстроенный в старом шотландском духе. Там пили из бюветов волшебную горную воду, бьющую из недр земли, обретали, как нам казалось, бодрость и силу, и уже после этого продолжали променад по главной пешеходной улице, ведущей к величественному зданию филармонии. Как я ни уговаривал своих друзей побывать там на одном из концертов, Таратута и Рожков предпочитали проводить свободное время подобно лермонтовскому герою поручику Печорину, заводя курортные флирты с местными княжнами Мэри или горянками вроде черкешенки Бэлы. Впрочем, и я был не прочь пройтись с иной красоткой по главному променаду. Писем от Татьяны не было целый год, и мне казалось, что я потерял ее безвозвратно. И вот, когда я признался себе в этой малодушной мысли, силы небесные преподнесли мне впечатляющий урок!

Я все-таки выбрался в филармонию на концерт заезжего петербургского пианиста. Он играл Шуберта и Шопена. И тут в фойе увидел – глазам не поверил – Таню! В белой кружевной шемизетке она чинно фланировала вместе с родителями по паркету в ожидании приглашения в зал. Я подошел к ним и молча поклонился. Таня радостно вспыхнула, Василий Климентьевич ответил мне чинным полупоклоном.

– Очень рад видеть вас, дорогой!

Все было настолько церемонно, что моя прежняя двухлетняя фронтовая жизнь показалось горячечным бредом. Право, как будто снова вернулись мирные времена… Мы с Таней не стали возвращаться в зал, родители деликатно оставили нас вдвоем.

– Идем погуляем! – предложила Таня. Мы вышли на привокзальную улицу, и оба беспрестанно рассказывали друг другу все, что случилось с нами за эти годы, прекрасно понимая, что это только подходы к самому главному. О самом главном я заговорил, когда мы подошли к памятнику Лермонтову. Присутствие бронзового поэта придало мне храбрости – все-таки наш, кавказский офицер!

Я взял Таню не под руку, а за руку, с дрожью ощутив ее холодные тонкие пальцы.

– Я не знаю никого лучше тебя, – начал я хриплым от волнения голосом; право, уж лучше подниматься в атаку под пулеметами! – И знать не хочу… Я все время думаю о тебе, и мысленно ты всегда рядом со мной…

Таня опустила голову, улыбаясь уголками губ. Она, конечно же, знала наперед, что я ей скажу дальше, и я почувствовал, что она не скажет мне «нет».

– И я бы очень хотел, чтобы ты была рядом со мной не мысленно, а вот как сейчас – рядом и всегда. Навсегда!..

Набрав в грудь побольше воздуха и еще раз взглянув на Лермонтова, я решился:

– Я прошу тебя стать моей женой…

Таня вскинула голову, ничего не сказала – озорно улыбнулась и крепко стиснула мою ладонь. Я произнес ритуальную фразу и ждал ритуального же ответа. Помедлив немного, она сказала то, что я сейчас жаждал услышать всеми фибрами души:

– Я согласна…

И без того яркое кисловодское солнце полыхнуло яростной вспышкой! Надо было бы немедленно поцеловаться, чтобы скрепить поцелуем наш конкордат, но вокруг было слишком много людей. Я поблагодарил Лермонтова взглядом – «Спасибо, поручик!», и мы, крепко взявшись за руки, пошли по людному и пестрому курортному променаду. Меня не оставляло чувство, что судьба сберегла меня именно для этой прогулки, для этого счастья… Что будет дальше, уже не важно. Главное, она сказала – «да».

– Как жаль, что мы завтра уезжаем! – вздохнула Таня.

– После излечения у меня будет отпуск, и я к вам обязательно приеду и официально попрошу твоей руки у папы.

– Официально – это как?! – засмеялась Таня. – Встанешь на одно колено и скажешь: «Милостивый государь, я прошу руки Вашей дочери!»?

– Ну, на колено не обязательно. Встану по стойке «смирно» и скажу: «Дорогой Василий Климентьевич! Отныне я хотел бы повсюду сопровождать Вашу дочь и заботиться о ней, охранять ее…

– Охранять?! От кого охранять?!

– От немцев, турок и всяких разбойников.

Мы вошли в тень кипарисовой аллеи, вокруг никого не было, и мы смогли наконец поцеловаться. Поцелуй вышел долгим, жарким, малиново-сладким… Закружилась голова. Я вытащил из черной косынки загипсованную руку и прижал Таню к себе поплотнее, так, чтобы ощутить жар ее юной груди. И она подалась мне навстречу и осторожно обвила руками мою шею, но фуражка все равно свалилась и покатилась в кусты… Эх, и грудь в крестах, а в кустах – вовсе не голова, а пока еще фуражка…

* * *

Утром я провожал семейство Ухналевых на вокзале – при шашке и орденах.

– Какой вы счастливый, – говорила Любовь Евгеньевна, будущая моя теща, – вы остаетесь в этом раю.

– Увы, ненадолго, – отвечал я. – Через неделю выписка.

– И как рука? – поинтересовался мой будущий тесть. – Все срослось?

– Самым наилучшим образом! – бодро заверил его я. – Через месяц снова в строй.

– Ну, орел! Ну, молодец! – восхищался… – Да хранит тебя Господь и Донская Божия Матерь!

Звонко ударил вокзальный колокол, большой зеленый паровоз окутался белым паром, лязгнули буфера, троегласно рявкнул локомотив… Таня успела поцеловать меня в щеку, в краешек губ, и вспорхнула по ступенькам в тамбур. Я шел рядом с вагоном, набиравшем скорость, махал рукой окну, в котором улыбались мне три почти родных уже лица, а под конец – взял под козырек.

Вечером я объявил своим друзьям:

– Господа, можете поздравить меня – я женюсь!

Сообщение произвело эффект разорвавшейся гранаты.

– Сотник, помилуйте, ужель это правда?! – вскричал Таратута. – Ужель вы покидаете ряды доблестных волокит?!

– Як Бога кохам! – ответил я по-польски.

– И кто же она, эта счастливейшая из дев?

– Вы не знаете. Это моя старая добрая подруга.

– Позвольте уточнить, насколько же она стара?

– О, ей скоро стукнет двадцать лет.

– Право, старуха… Однако же наверное чертовски мила? А я думал, вас на курорте окрутили… Ах, эти пластуны! Вечно они тихой сапой…

– Господа, требуем мальчишник! Пусть проставится.

– Хорошее дело! Пусть откупится от братства лихих холостяков!

И я, конечно же, откупился. Пили «Прасковейский» коньяк в «Старом Баку» – от души и через край.

– Господа! – витийствовал Таратута. – Призываю вас побыстрее закончить войну, дабы сотник Проваторов получил шанс побыстрее жениться!


Через пять дней с левой руки сняли гипс. Армейские эскулапы осмотрели мое предплечье. Полный врач в серебряном пенсне и серебристой щеточкой усов, при серебристых погонах статского советника, серьезный как профессор, весьма несерьезно хлопнул меня по левому плечу и довольно хмыкнул:

– Молодец казак! Атаманом будешь!

Потом добавил:

– Руку пока не перегружай и разрабатывай ее каждое утро и каждый вечер.

Он показал, какие упражнения надо делать, потом подозвал младшего ординатора:

– Павел Петрович, выпиши ему отпуск на десять суток на долечивание.

У меня вытянулось лицо: десять суток?! Всего-то?! Я ожидал как минимум две недели.

– Господин статский советник, я жениться еду, нельзя ли чуток прибавить?

Доктор широким жестом снял пенсне и посмотрел на меня невооруженным глазом.

– А сколько вам годков, господин сотник?

– Двадцать второй пошел.

– Не рано ли семьей обзаводиться?

– У нас, у казаков, в самый раз.

– Ну, коли у вас у казаков… Петрович, накинь ему еще пять дён, то бишь суток в качестве свадебного подарка.

С тем я и отправился из Кисловодска в Петроград.

* * *

Поезд тащился по железнодорожным извивам великой империи почти трое суток и к началу ноября добрался наконец в столицу, исхлестанную осенними дождями. У меня не было башлыка, и мне пришлось прикупить весьма необходимую тут деталь одежды в лавке офицерского экономического общества. Так что в Ораниенбаум я прибыл при полной справе. Выйдя из вагончика пригородного паровичка, я тут же, на вокзальной площади, нанял извозчика и уже через полтора часа въезжал в Большую Ижору.

Семейство Ухналевых квартировало в старых лоцманских домиках, стоявших на южном берегу Финского залива едва ли не с петровских времен. Я без труда разыскал нужный номер, дернул веревочку колокольца. И, о чудо! – выбежала Таня в накинутом дождевике. Не больно-то смущаясь чужих окон, мы припали друг к другу.

bannerbanner