
Полная версия:
Тайны 144 катастроф, или Русский Рокамболь
– Ольга Андреевна! – начал он. – Я знаю, вы меня не любите. Сватовство наше, правда, странно, глупо. Но я, но я надеюсь, что вы меня полюбите…
Он сказал это, сильно сконфузился и пошел боком из сада в свою комнату.
Поручик Егоров сидел у себя в имении и никуда не показывался. Он не мог переварить Чайхидзева.
В воскресенье (второе после приезда Чайхидзева), кажется, 5 июля, рано утром явился в наш флигель студент, племянник княгини, и передал нам приказ. Приказ княгини состоял в том, чтобы мы к вечеру были все в порядке: одеты во всё черное, белые галстухи, перчатки; были бы серьезны, умны, остроумны, послушны и завиты, как пудели; чтобы мы не шумели; чтобы в комнатах у нас было благоприлично. На Зеленой Косе затевалось нечто вроде сговора. Из города привезли вин, водок, закусок… Наши прислужники были взяты от нас на кухню. После обеда начали съезжаться гости и съезжались до позднего вечера. В восемь часов, после катанья на лодках, начался бал.
До бала у нас, мужчин, была сходка. На этой сходке мы единогласно порешили во что бы то ни стало избавить Олю от Чайхидзева, избавить, хотя бы даже стоило это нам крупнейшего скандала. После сходки я бросился искать поручика Егорова. Он жил в своем именье, в 20 верстах от Зеленой Косы. Я помчался к нему и застал его, но как застал! Поручик был пьян как стелька и спал мертвецки. Я растолкал поручика, умыл, одел его и, несмотря на его брыкательства и ругань, повез его на Зеленую Косу.
В десять часов бал был в разгаре. Танцевали в четырех комнатах под игру двух прекрасных роялей. В антрактах в саду на горке играл третий рояль. Даже сама княгиня восхищалась нашими фейерверками. Фейерверки мы сожигали в саду, на берегу и далеко в море на лодках. На крыше замка разноцветные бенгальские огни сменяли друг друга и освещали всю Косу. Пьянствовали в двух буфетах: один буфет был в беседке в саду, другой в доме. Героем вечера, по-видимому, был Чайхидзев. С розовыми пятнышками на щеках, с вспотевшим носом, затянутый в тесный фрак, он плясал с Олей, болезненно улыбался и чувствовал, что он неловок. Он плясал и следил за каждым своим «па». Ему страстно хотелось блеснуть хоть чем-нибудь, но не сумел он блеснуть ничем. Оля говорила мне впоследствии, что ей в этот вечер было очень жаль бедного князька. Он казался ей жалким. Он как будто бы предчувствовал, что у него отнимут невесту, о которой он, бывало, думал во время каждой лекции, ложась и просыпаясь… Когда он глядел на нас, глаза его были полны мольбы. Он предчувствовал в нас сильных и безжалостных соперников.
По приготовлениям высоких бокалов и по поглядываниям княгини на часы мы заключили, что торжественно-официальная минута приближается, что, по всей вероятности, Чайхидзев в 12 часов получит позволение поцеловать Олю. Нужно было действовать. В половине двенадцатого я попудрился, чтоб казаться бледным, своротил в сторону галстух и с озабоченным лицом и с всклокоченными волосами подошел к Оле.
– Ольга Андреевна, – начал я, схватив ее за руку, – ради бога!
– Что такое?
– Ради бога… Вы не пугайтесь, Ольга Андреевна… Иначе и быть не могло. Это и нужно было ожидать…
– В чем дело?
– Вы не пугайтесь… Того… Ради бога, моя дорогая! Евграф…
– Что с ним?
Оля побледнела и вскинула на меня свои большие, доверчивые, дружеские глаза…
– Евграф умирает…
Оля пошатнулась и пальцами провела по побледневшему лбу.
– Случилось то, чего я ожидал, – продолжал я. – Он умирает… Спасите его, Ольга Андреевна!
Оля схватила меня за руку.
– Он… он… Где?
– Здесь в саду, в беседке. Ужасно, моя дорогая! Но… на нас смотрят. Пойдемте на террасу… Он не обвиняет вас… Он знал, что вы его…
– Что… что с ним?
– Худо, очень худо!!
– Пойдемте… Я пойду к нему… Я не хочу, чтоб он благодаря мне… благодаря мне…
Мы вышли на террасу. У Оли подгибались колени. Я сделал вид, что отер слезу… Мимо нас по террасе то и дело пробегали бледные, встревоженные члены нашей банды с озабоченными, испуганными лицами.
– Кровь остановилась… – шепнул мне магистр физики так, чтобы услышала Оля.
– Идемте! – шепнула Оля и взяла меня под руку.
Мы спустились вниз по террасе… Ночь была тихая, светлая… Звуки рояля, шепот темных деревьев, трещанье кузнечиков ласкали слух; внизу тихо плескалось море.
Оля едва шла… Ноги ее подгибались и путались в тяжелом платье. Она дрожала и со страха жалась к моему плечу.
– Но ведь я же не виновата… – шептала она. – Клянусь вам, что я не виновата. Так угодно было папе… Он должен это понять… Опасно?
– Не знаю… Михаил Павлович сделал всё возможное. Он хороший доктор и любит Егорова… Мы подходим, Ольга Андреевна…
– Я… я не увижу ничего ужасного? Я боюсь… Я не могу видеть… И для чего это он вздумал?
Оля залилась слезами.
– Я не виновата… он должен был понять. Я ему объясню.
Мы подошли к беседке.
– Здесь, – сказал я.
Оля закрыла глаза и обеими руками ухватилась за меня.
– Я не могу…
– Не пугайтесь… Егоров, ты еще не умер? – крикнул я, обращаясь к беседке.
– Пока еще нет… А что?
У входа в беседку показался освещенный луною поручик, растрепанный, бледный от перепоя, с расстегнутым жилетом…
– А что? – повторил он.
Оля подняла голову и увидала Егорова… Она посмотрела на меня, потом на Егорова, потом опять на меня… Я засмеялся… Лицо ее просияло. Она вскрикнула от радости, сделала шаг вперед… Я думал, что она на нас рассердится… Но эта девочка не умела сердиться… Она сделала шаг вперед, подумала и бросилась к Егорову. Егоров быстро застегнул жилет и растопырил руки. Оля упала ему на грудь. Егоров засмеялся от удовольствия, повернул в сторону голову, чтоб не дышать на Олю, и забормотал какую-то чепуху.
– Вы не имеете права… Я не виновата, – залепетала Оля. – Так угодно папе, маме и т. д.
Я повернул назад и быстро зашагал к освещенному замку.
В замке между тем публика готовилась к поздравлению жениха и невесты и нетерпеливо поглядывала на часы… В передних толпились лакеи с подносами; на подносах стояли бутылки и бокалы. Чайхидзев нетерпеливо мял правую руку в левой и глазами искал Олю. Княгиня ходила по комнатам и искала Олю, чтоб дать ей наставление, как держать себя, что ответить матери и т. д. Наши улыбались.
– Не знаешь, где Оля? – спросила меня княгиня.
– Не знаю.
– Поди поищи.
Я сошел в сад и, заложив руки назад, обошел раза два вокруг дома. Наш художник заиграл на трубе. Это значило: «Держи, не выпускай!» Егоров отвечал из беседки криком совы. Это значило: «Хорошо! Держу!»
Походив немного, я вошел в дом. В передних лакеи поставили подносы на столы и, стоя с пустыми руками, тупо поглядывали на публику. Публика, в свою очередь, с недоумением поглядывала на часы, на которых большая стрелка показывала уже четверть. Рояли замолкли. Во всех комнатах царила глубокая, томительная, глухая тишина.
– Где Оля? – спросила меня багровая княгиня.
– Не знаю… В саду нет.
Княгиня пожала плечами.
– Разве она не знает, что уже давно пора? – спросила она, дернув меня за рукав.
Я пожал плечами. Княгиня отошла от меня и зашептала что-то Чайхидзеву. Чайхидзев тоже пожал плечами. Княгиня и его дернула за рукав.
– Дурралей! – заворчала она и забегала по всему дому. Горничные и гимназисты, родственники княгини, с шумом сбежали по лестнице и отправились в глубину сада искать исчезнувшую невесту. Я тоже пошел в сад. Я боялся, что Егоров не сумеет задержать Олю и испортит задуманный нами скандал. Я направился к беседке. Напрасно я боялся! Оля сидела возле Егорова, водила перед его глазами своими пальчиками и шептала, шептала… Когда Оля переставала шептать, начинал бормотать Егоров. Он внушал ей то, что княгиня называет «идеями»… Каждое свое слово он подслащивал поцелуем. Он говорил, лез ежесекундно целоваться и в то же время отворачивал в сторону свой рот, боясь, чтобы Оля не почуяла водочного запаха. Оба они были счастливы, забыли, по-видимому, всё на свете и не замечали времени. Я постоял немного у входа в беседку, возрадовался духом и, не желая нарушать счастливого покоя, пошел к замку.
Княгиня выходила из себя и нюхала спирт. Она терялась в догадках, сердилась, стыдилась гостей, жениха… Она никогда не дерется, но дала горничной пощечину, когда та доложила ей, что княжны нет нигде. Гости, не дождавшись шампанского и поздравлений, заулыбались, засплетничали и опять взялись за танцы.
Пробил час, Оля не показывалась. Княгиню разбирало бешенство.
– Это всё ваши штуки! – шипела она, проходя мимо кого-либо из нас. – Будет ей на орехи! Где она?
Наконец нашелся благодетель, который сообщил ей, где Оля… Этим благодетелем оказался маленький пузатый гимназистик, племянник княгини. Гимназистик прибежал из сада, как угорелый, подскочил к княгине, сел ей на колено, пригнул к себе ее голову и зашептал ей на ухо… Княгиня побледнела и до крови укусила себя за губу.
– В беседке? – спросила она.
– Да.
Княгиня поднялась и с гримасой, похожей на официальную улыбку, объявила гостям, что у Оли болит голова, что она просит извинить и т. д. Гости изъявили сожаление, наскоро поужинали и начали разъезжаться.
В два часа (Егоров поусердствовал и задержал Олю до двух) я стоял у входа на террасу за стеной из олеандровых деревцов и ждал возвращения Оли. Мне хотелось посмотреть на Олино лицо. Я люблю женские счастливые лица. Мне хотелось посмотреть, как любовь к Егорову и в то же время страх перед матерью совместятся на одном и том же лице; и что сильней: любовь или страх? Я недолго дышал запахом олеандров. Оля скоро показалась. Я впился глазами в лицо ее. Она шла медленно, приподняв немного платье и показывая свои маленькие башмачки. Лицо ее было хорошо освещено луной и фонариками, висевшими на деревьях и своим мельканьем портившими лунный свет. Лицо было серьезно, бледно. Чуть-чуть улыбались одни только губы. Глаза задумчиво смотрели в землю; с такими глазами решают обыкновенно трудные задачи. Когда Оля ступила на первую ступень, ее глаза засуетились, забегали: она вспомнила мать. Оля слегка коснулась рукой помятой прически, некоторое время постояла нерешительно на первой ступени и, тряхнув головой, смело пошла к двери… Но тут суждено было мне увидеть картину… Распахнулась дверь, и бледное лицо Оли осветилось ярким светом. Оля вздрогнула, сделала шаг назад и слегка присела… Ее как будто что-то приплюснуло… На пороге, подняв голову, стояла княгиня, красная, дрожащая от гнева и стыда… Минуты две длилось молчание.
– Дочь князя, – заговорила княгиня, – и невеста князя ходит на свидания с поручиком!? С Евграшкой! Мерзкая!
Оля съежилась в три погибели и, трепещущая, змейкой проскользнула мимо княгини и полетела в свою комнату. Она села на свою постель, и глаза, полные ужаса и тревоги, не спускала с окна в продолжение всей ночи…
В третьем часу ночи у нас опять была сходка. На этой сходке мы посмеялись над опьяневшим от счастья Егоровым и снарядили харьковского барона-юриста к Чайхидзеву. Князь еще не спал. Харьковский барон-юрист должен был «дружески» указать Чайхидзеву на неловкость его, Чайхидзева, положения, попросить его, чтоб он, князь, как развитой человек, взял бы на себя труд уяснить себе эту неловкость, и попросить его, между прочим, чтоб он извинил нас за наше вмешательство, извинил бы «по-дружески», как развитой человек… Чайхидзев ответил барону, что он «всё это хорошо понимает», что он не придает значения отцовскому завещанию, но любит Олю, а потому и был так настойчив… Он с чувством пожал барону руку и обещал завтра же уехать.
На следующее утро Оля явилась к чаю бледная, разбитая, полная самых отчаянных ожиданий, ей было и страшно и стыдно… Но лицо ее просияло, когда она в столовой увидела и услышала нас. Мы всей компанией стояли перед княгиней и кричали. Кричали все разом. Мы сбросили наши маленькие маски и громко внушали старой княгине «идеи», очень похожие на те, которые внушал вчера Оле Егоров. Мы говорили о личности женщины, о законности свободного выбора и т. д. Княгиня молча, угрюмо слушала нас и читала письмо, присланное ей Егоровым, – это письмо было сочинено всей компанией и было переполнено словами: «по малолетству», «по неопытности», «вашими благословениями» и т. д. Княгиня выслушала нас до конца, до конца прочла длинное письмо Егорова и сказала:
– Не вам, молокососам, учить меня, старуху. Знаю, что делаю. Выпивайте чай и поезжайте отсюда кружить другие головы. Вам не жить со мной, со старухой… Вы люди умные, а я дура. С богом, сударики!.. Век вам буду благодарна!
Княгиня нас гнала. Мы написали ей благодарственное письмо, приложились к ее руке и, скрепя сердца, выехали в тот же день в имение Егорова. С нами выехал и Чайхидзев. У Егорова мы занимались только тем, что кутили, скучали об Оле и утешали Егорова. Прожили мы у него недели две. На третьей неделе наш барон-юрист получил от княгини письмо. Княгиня просила барона приехать на Зеленую Косу и написать ей какую-то бумагу. Барон поехал. Дня через три после отъезда поехали и мы туда же, якобы за бароном. На Зеленую Косу приехали мы перед обедом. В дом мы не входили, а слонялись по саду, поглядывая на окна. Княгиня увидала нас в окно.
– Это вы приехали? – крикнула она.
– Мы.
– Дело есть, что ли?
– За бароном.
– Барону некогда с вами, висельниками, фордыбасничать! Он пишет.
Мы сняли шляпы и подошли к окну.
– Как ваше здоровье, княгиня? – спросил я.
– Чего слоняетесь? – ответила княгиня. – Идите в комнаты!
Мы вошли в комнаты и смирно расселись по стульям. Княгине, страшно соскучившейся об нашей компании, понравилось это смирение. Она нас оставила обедать. За обедом одного из нас, уронившего ложку, она выбранила разиней и упрекнула нас, что мы не умеем держать себя за столом. Мы погуляли с Олей, остались переночевать… Переночевали и другую ночь и застряли на Зеленой Косе до самого сентября. Мир склеился сам собой.
Вчера получил письмо от Егорова. Поручик пишет, что всю зиму он «подмазывался» к княгине и успел гнев княгини переложить на милость. Он уверяет, что летом будет его свадьба.
Вскоре я должен получить два письма: одно строгое, официальное от княгини, другое длинное, веселое, полное проектов от Оли. В мае я еду опять на Зеленую Косу.
Живой товар
Посвящается Ф. Ф. Попудогло
IГрохольский обнял Лизу, перецеловал все ее пальчики с огрызенными розовыми ногтями и посадил ее на обитую дешевым бархатом кушетку. Лиза положила ногу на ногу, заложила руки под голову и легла.
Грохольский сел рядом на стул и нагнулся к ней. Он весь обратился в зрение.
Какой хорошенькой казалась она ему, освещенная лучами заходящего солнца!
Заходящее солнце, золотое, подернутое слегка пурпуром, всё целиком было видно в окно.
Всю гостиную и, в том числе, Лизу оно осветило ярким, не режущим глаза, светом и положило на короткое время позолоту…
Грохольский залюбовался. Лиза не бог весть какая красавица. Правда, ее маленькое кошачье личико, с карими глазами и с вздернутым носиком, свежо и даже пикантно, ее жидкие волосы черны, как сажа, и кудрявы, маленькое тело грациозно, подвижно и правильно, как тело электрического угря, но в общем… Впрочем, в сторону мой вкус. Грохольский, избалованный женщинами, любивший и разлюбивший на своем веку сотни раз, видел в ней красавицу. Он любил ее, а слепая любовь везде находит идеальную красоту.
– Послушай, – начал он, глядя ей прямо в глаза. – Я пришел потолковать с тобой, моя прелесть. Любовь не терпит ничего неопределенного, бесформенного… Неопределенные отношения, знаешь ли… Я вчера говорил тебе, Лиза… Мы постараемся сегодня покончить поднятый вчера вопрос. Ну, давай решать сообща… Что делать?
Лиза зевнула и, сильно морщась, потащила из-под головы правую руку.
– Что делать? – повторила она за Грохольским чуть слышно.
– Ну да, что делать? Решай вот, мудрая головка… Я люблю тебя, а любящий человек не подельчив. Он более чем эгоист. Я не в силах делиться с твоим мужем. Я мысленно рву его на клочки, когда думаю, что и он любит тебя. Во-вторых, ты любишь меня… Для любви необходимым условием является полная свобода… А ты разве свободна? Тебя разве не терзает мысль, что над твоей душой вечно торчит этот человек? Человек, которого ты не любишь, быть может, что очень естественно, ненавидишь… Это во‑вторых… В-третьих же… Что же в‑третьих? А вот что… Мы обманываем его, а это… нечестно… Прежде всего, Лиза, правда. Прочь ложь!
– Ну, так что же делать?
– Ты можешь догадаться… Я нахожу нужным, обязательным объявить ему о нашей связи и оставить его, зажить на свободе. То и другое нужно сделать по возможности скорей… Например, хоть сегодня вечером ты… объяснишься с ним… Пора покончить… Разве тебе не надоело воровски любить?
– Объясниться? С Ваней?
– Ну да!
– Это невозможно! И вчера я говорила тебе, Мишель, что это невозможно!
– Почему же?
– Он обидится, раскричится, наделает разных неприятностей… Разве ты не знаешь, какой он? Боже сохрани! Не нужно объясняться! Выдумал еще!
Грохольский провел рукой по лбу и вздохнул.
– Да, – сказал он. – Он больше чем обидится… Я ведь отнимаю у него счастье. Он любит тебя?
– Любит. Очень.
– Вот еще комиссия! Не знаешь, с какого конца начать. Скрывать от него – подло, объясниться с ним – значит убить его… Черт знает что! Ну, как быть?
Грохольский задумался Его бледное лицо нахмурилось.
– Будем всегда так, как теперь, – сказала Лиза. – Пусть сам узнает, если хочет.
– Но ведь это… это и грешно и… Наконец, ты моя, и никто не имеет права думать, что ты принадлежишь не мне, а другому! Ты моя! Никому не уступлю! Мне жаль его, видит бог, как жаль, Лиза! Когда я вижу его, мне больно делается! Но… но что ж делать, наконец? Ведь ты его не любишь? Чего же ради ты будешь с ним маяться? Объясниться надо! Объяснимся с ним и поедем ко мне. Ты моя жена, а не его. Пусть как знает. Как-нибудь перетерпит свое горе… Не он первый, не он и последний… Хочешь бежать? А? Говори скорей! Хочешь бежать?
Лиза поднялась и вопросительными глазами поглядела на Грохольского.
– Бежать?
– Ну да… В именье ко мне… В Крым потом… Объяснимся с ним письменно… Ночью можно. Поезд в половину второго. А? Хорошо?
Лиза почесала лениво переносье и задумалась.
– Хорошо, – сказала она и… заплакала.
На ее щечках заиграли красные пятнышки, глазки надулись, и по кошачьему личику потекли слезы…
– О чем ты? – встревожился Грохольский. – Лиза! Чего ты? Ну? Чего плачешь? Эка ведь! Ну чего? Голубчик! Мамочка!
Лиза протянула к Грохольскому руки и повисла на его шее. Послышались всхлипывания.
– Мне жаль его… – забормотала Лиза. – Ах, как мне его жаль!
– Кого?
– Ва… Ваню…
– А мне не жаль? Но что же делать? Мы причиним ему страдания… Он будет страдать, проклинать… Но чем же мы виноваты, что мы любим друг друга?
Сказавши это, Грохольский отскочил от Лизы, как ужаленный, и сел в кресло. Лиза спорхнула с его шеи и быстро, в мгновение ока, опустилась на кушетку.
Оба они страшно покраснели, опустили глаза и закашляли.
В гостиную вошел высокий широкоплечий малый, лет тридцати, в чиновничьем вицмундире. Он вошел незаметно. Только стук стула, за который он зацепился у двери, дал знать любовникам о его приходе и заставил их оглянуться. Это был муж.
Оглянулись они поздно. Он видел, как Грохольский держал за талию Лизу, и видел, как Лиза висела на белой, аристократической шее Грохольского.
«Он видел!» – подумали в одно и то же время Лиза и Грохольский, стараясь спрятать подальше свои отяжелевшие руки и сконфуженные глаза…
Розовое лицо остолбеневшего мужа побелело.
Мучительное, странное, душу возмущающее молчание длилось три минуты. О, эти три минуты! Их и до сих пор вспоминает Грохольский.
Первый задвигался и прервал молчание муж. Он зашагал к Грохольскому и, строя на своем лице бессмысленную гримасу, похожую на улыбку, подал ему руку. Грохольский слегка пожал мягкую, потную руку и весь вздрогнул, точно раздавил в кулаке холодную лягушку.
– Здравствуйте, – пробормотал он.
– Здоровы-с? – чуть слышно прохрипел муж и сел против Грохольского, поправляя у себя сзади воротник…
Опять наступило томительное молчание… Но это молчание уже было не так глупо… Первый приступ, самый тяжелый и бесхарактерный, прошел.
Оставалось теперь только кому-нибудь из двух ретироваться за спичками или за другим каким-нибудь пустяком. Обоим сильно хотелось уйти. Они сидели и, не глядя друг на друга, подергивая себя за бородки, искали в своих взбудораженных мозгах выхода из ужасно неловкого положения. Оба были потны. Оба невыносимо страдали, и обоих пожирала ненависть. Хотелось вцепиться, но… как начать и кому первому начинать? Хоть бы она вышла!
– Я вас вчера в собрании видел, – пробормотал Бугров (так звали мужа).
– Я был там… был… Танцевали?
– Гм… да. С той… с Люкоцкой младшей… Тяжело пляшет… Невозможно пляшет. Болтать мастерица. (Пауза.) Болтает неутомимо.
– Да… скучно было. И я вас видел…
Грохольский нечаянно взглянул на Бугрова… Его глаза встретились с блуждающим взглядом обманутого мужа, и он не вынес. Он быстро встал, быстро поймал руку Бугрова, пожал ее, схватил шляпу и пошел к двери, чувствуя за собой свою спину. Ему казалось, что на его спину смотрит тысяча глаз. То же чувствует освистанный актер, удаляясь с авансцены, то же самое чувствует и фат, которому дали подзатыльник и выводят с полицией…
Как только затихли шаги Грохольского и скрипнула дверь в передней, Бугров вскочил и, сделав по гостиной несколько кругов, зашагал к жене. Кошачье личико съежилось и замигало глазками, точно ожидало щелчка. Муж подошел к ней и, наступая ей на платье, толкая ее колени своими коленями, с искаженным, бледным лицом потряс руками, головой и плечами.
– Если ты, дрянь этакая, – заговорил он глухим, плачущим голосом, – впустишь его сюда еще хоть раз, то я тебя… Чтоб шага не смел! Убью! Понимаешь? А-а-а… Тварь негодная! Дрожишь! Мерр… зость!
Бугров схватил ее за локоть, потряс и швырнул ее, как резиновый мячик, к окну.
– Дрянь! Пошлая! Стыда нет!
Она полетела к окну, едва касаясь пола ногами, и ухватилась руками за занавески.
– Молчать! – крикнул супруг, подойдя к ней, и, сверкая глазами, топнул ногой.
Она молчала. Она глядела на потолок и всхлипывала, имея на лице выражение кающейся девочки, которую хотят наказать.
– Так ты так? А? С хлыщом? Хорошо! А перед алтарем? Кто? Хороша жена и мать! Молчать!
И он ударил ее по ее хорошенькому хрупкому плечу.
– Молчать! Дрянь! Я тебя еще и не так! Если этот прохвост посмеет явиться сюда хоть еще раз, если я тебя хоть еще раз… (слушай!!) увижу с этим мерзавцем, то… не проси милости! В Сибирь пойду, а убью! И его! Ничего мне не стоит! Ступай! Не хочу я тебя видеть!
Бугров утер рукавом лоб и глаза и зашагал по гостиной. Лиза, всхлипывая всё громче и громче, подергивая плечами и вздернутым носиком, принялась рассматривать кружева на занавесках.
– Блажишь! – закричал супруг. – Глупостей в голове много у дуры! Прихоти всё! Я, брат, Лизавета, этого… не того! У меня не чичирк! Я не люблю! Хочешь свинством заниматься, так… гайда! В доме моем нет тебе места! Марш, коли… В жены пошла, так забудь, выкинь из дурной головы этих франтов! Глупости всё! Другой раз чтоб этого не было! Поговори еще! Мужа люби! Мужу дана, мужа и люби! Так-то! Одного мало? Ступай, пока… М-мучители!
Бугров помолчал и крикнул:
– Ступай, говорят! Иди в детскую! Чего ревешь? Сама виновата и ревешь! Эка! В прошлом году на Петьке Точкове висла, теперь на этого, прости господи, дьявола повисла… Тьфу! Пора понимать, кто ты! Жена! Мать! В прошлом году неудовольствия вышли, теперь выйдут неудовольствия… Тьфу!
Бугров громко вздохнул, и в воздухе запахло хересом. Он возвратился с обеда и был слегка пьян…
– Обязанностей не знаешь? Нет!.. Вас учить надо! Вы еще не учены! И маменьки ваши потаскухи и вы… Реви! Да! Реви вот!
Бугров подошел к жене и потянул из ее рук занавеску.
– Не стой у окна… Людям видно, как ты ревешь… Другой раз чтоб этого не было. От объятий до беды дойдешь… Влопаешься. Нешто мне приятно рога носить? А наставишь, коли возиться с ними, с хамами, будешь… Ну, полно… В другой раз ты… не того… Я ведь… Лиза… Оставь…
Бугров вздохнул и обдал Лизу хересовыми парами.
– Ты молоденькая, глупенькая, ничего не понимаешь… Меня дома никогда не бывает… Ну, а они и пользуются. Надо быть умной, рассудительной! Надуют! А уж тогда я не вынесу… Тогда я шабаш… Кончено! Тогда хоть и помирай ложись. За измену я… я, матушка, всё готов сделать. До смерти избить могу и… прогоню. Иди тогда к своим прохвостам.
И Бугров своей большой мягкой ладонью (horribile dictu![4]) вытер мокрое, заплаканное лицо изменницы Лизы. Он обращался со своей двадцатилетней женой, как с ребенком!