
Полная версия:
Дорога в Аризону
Уговоры длились несколько дней. Венька краснел, пыхтел, уклонялся от ответа всем своим пингвинячьим тельцем, умоляюще смотрел на Толика и сдался лишь после того, как тот, скривив губы, подчеркнуто высокомерно заявил: "Ну, что ж, ладно. Тогда придется попросить кого-нибудь другого. Но в этом случае у меня не будет гарантий, что меня не подведут и не сдадут. При таком раскладе я сильно рискую. Ведь мой друг – ты, а не кто-то еще. По крайней мере, я тебя считал другом". Это был решающий аргумент: терять единственного друга и отпускать его одного на эшафот Венька не хотел ни при каких обстоятельствах.
Теперь оставалось лишь привести план в исполнение. Именно на уроке литературы, а не русского языка: на русском приходилось много писать на доске под надзирающим взглядом Тамары, которая в это время либо стояла, прислонившись к подоконнику и скрестив на груди руки, либо неторопливо прохаживалась по "аллеям" между партами. На литературе шансов на успех было гораздо больше.
Перед уроком прищепка с траурной черной ниткой переместилась из дипломата Тэтэ в карман его брюк. Венька, находящийся в предкоматозном состоянии, получил последние наставления и легкий бодрящий шлепок по пузу. Увы, к великому разочарованию Толика и великому же облегчению его друга, непредсказуемая Тамара проигнорировала воздетую к потолку руку Тэтэ, сказав лишь: "Я очень рада, Топчин, что ты выучил урок, но я хочу послушать других людей".
Вторично рваться в бой на следующем же занятии Тэтэ поостерегся, чтобы Тамара не заподозрила неладное. Нужно было выдержать небольшую паузу. Или дождаться, когда литераторша сама его вызовет. Следовательно, приходилось постоянно быть в состоянии полной готовности и в то же время – томительной неопределенности, как солдатам на передовой в часы затишья или мирным гражданам, ожидающим повестки в суд. Одуревая от зевоты и чувствуя, как решимость и кураж постепенно покидают его, Толик уныло штудировал хрестоматию по литературе, чьи страницы были озарены всполохами искрометного творчества поэтов сатирического журнала XIX века "Искра" и "Грозой" Островского. Себя он в этот момент ощущал еврейским мальчиком из анекдота: "Вымой шею, к нам приедет тетя! – А если тетя не приедет, я, как дурак, буду ходить с вымытой шеей?!". Неизвестно, когда Тамара, наконец, соизволит вызвать Толика к доске, но в ожидании этого события ему, как дураку, придется всякий раз ходить на урок с выученным домашним заданием!..
На самом деле Толик очень любил читать. Научившись чтению в шесть лет, он с восторгом и замиранием сердца ухнул с головой в бездонный бумажный океан, избавив родителей от необходимости просиживать перед сном у его постели с книгой в руках. К исходу третьего класса он всепоглощающим смерчем прошелся по русским народным сказкам и сборникам Божены Немцовой, хижине дяди Тома и Изумрудному городу, острову сокровищ и острову Робинзона Крузо, сочинениям Андерсена, Гофмана, Гауфа, сумрачных братьев Гримм, Чапека, Евгения Пермяка, Виталия Бианки, Владислава Крапивина, Аркадия Гайдара, Павла Бажова, Бориса Полевого, Бориса Житкова и Бориса же, но Заходера (видать, Борис – самое подходящее имя для писателя), до дыр и потускневших корешков зачитал Карлсона, Винни Пуха, Незнайку, Маугли, Алису, Чиполлино, Мумми Троллей, Чебурашку, гарантийных человечков, Братца Лиса и Братца Кролика, Гулливера, Тома Сойера и Гекльберри Финна, старика Хоттабыча, Питера Пэна, Нильса и диких гусей, Муфту, Полботинка, Моховую Бороду и "Денискины рассказы". Взялся, было, и за "Тысячу и одну ночь", однако мать изъяла у него эту книгу и куда-то спрятала со словами: "Прочитаешь, когда подрастешь". Отыскав книгу в комнате у родителей, Толик тайно прочитал ее уже на следующий год, после чего никак не мог понять, почему Мухаммед Али назвал сестру везиря "жемчужиной несверленой", пока во дворе пацаны постарше не объяснили ему глубинного смысла этого понятия.
Книги наравне с футболом стали его главной любовью. Расшатав и вытащив из тесного книжного ряда на полке очередной "кирпичик" в лакированном переплете, он испытывал настоящее счастье и блаженный покой. Реальный мир со всеми его предметами и звуками в такие минуты терял свои контуры и очертания, распадался на атомы и без остатка растворялся в пространствах и измерениях новой реальности, выпорхнувшей из раскрытой книги и обволакивавшей юного читателя, заполняя собой все вокруг. Нередко мать с боем отнимала у Толика книгу, заставляя сесть его за уроки, или аккуратно вытаскивала томик из-под руки заснувшего сына и выключала бра над его кроватью.
Повзрослев и покончив с "мелюзговым" чтивом, в средних классах он изголодавшимся книжным червем алчно набросился на более изысканные яства из меню под названием "Золотой фонд детской и юношеской литературы", главным деликатесом среди которых были романы господина Дюма-отца. Опустошая домашние книжные шкафы и стеллажи занимавшей двухэтажный дом на соседней улице детской библиотеки, он, не теряя аппетита, заглатывал Конан Дойла, Фенимора Купера, Жюля Верна, Луи Буссенара, Вальтера Скотта, Гюго, Джованьоли, Войнич, Ремарка, мускулистую, задиристую и неунывающую, как и ее пропахшие табаком и виски персонажи, классику Джека Лондона и О’Генри, жизнеописания капитана Блада и капитана Фракасса, фантастику Уэллса, Беляева, Ефремова, Алексея Толстого, Казанцева, Рэя Бредбери и Кира Булычева, млея от сладостной жути, читал на ночь глядя – специально, для более сильного эффекта – "Всадника без головы".
С русской классической литературой дело обстояло несколько иначе. Здесь его неподдельный интерес вызвали лишь Лермонтов и Гоголь (а у кого бы Гоголь не вызвал интереса!) да пушкинская "Пиковая дама". Львиную долю прописанных в школьной программе платиновыми буквами произведений он читал по диагонали, то есть, лишь пролистывал, стараясь не терять из вида петляющую и поросшую бурьяном авторских отступлений основную сюжетную линию. Но благодаря, главным образом, своей великолепной памяти и умению связно излагать мысли, Толик был у Тамары на хорошем счету, имея по литературе, как и по русскому языку, устойчивую четверку. О том, что после дерзкого фокуса с прищепкой, четверка эта может стать для него недостижимой, в том числе – на выпускных экзаменах в следующем году, он не задумывался, продолжая ожидать своего часа. Перед началом каждого урока литературы он все так же засовывал в карман брюк прищепку-пиранью, все так же шепотом инструктировал Веньку, который от страха даже умудрился за это время немного похудеть. Гонг грянул в тот момент, когда в хрестоматии они добрались до тургеневских "Отцов и детей". "Тема: "Базаров – "новый" человек". Отвечать пойдет Топчин", – объявила Тамара. Толик встал и, ощущая какое-то лихорадочное мельтешение перед глазами, двинулся к доске. Венька сделал безуспешную попытку сползти под парту. Тамара продолжала сидеть за столом и что-то писать в своих конспектах. Волнение Толика, как и мельтешение перед глазами, быстро пропали. Он давно заметил за собой эту особенность: в те минуты, когда он оказывался прижатым к стенке, когда начиналось самое страшное, и надежды на спасение больше не было никакой, мандраж в его душе улетучивался, оставляя после себя только хладнокровие и сосредоточенность. Так было и на этот раз. Внутренне испытывая неодолимое отвращение к Базарову, к его грязным сапогам, выпотрошенным лягушкам, красной роже и обкусанным ногтям, Толик, глядя на Веньку грозными расширенными глазами и незаметно подмигивая ему, вдохновенно и живо рассказывал о простоте, уме и величии Евгения Васильевича на фоне окружающих его нравственных карликов. Выразительные взгляды и подмигивания не помогали: Венька, чей лоб и щеки покрылись розовыми пятнами, сидел, как замороженный, вылупившись на друга. Лицо Тэтэ передернула гневная гримаса, и он, уже не таясь, показал трусливому толстяку кулак с побелевшими костяшками. Венька издал протяжный утробный стон и с похоронным видом потянул руку вверх: "Тамара Кирилловна, можно?..". "Да, Ушатов, слушаю тебя", – не поднимая головы, ответила Тамара. "Вопрос… А какой… кто в романе… положительный женский персонаж?..". "Вопрос понятен, – Тамара положила ручку и поднялась со стула. – Садись, Ушатов. Однозначно положительного женского персонажа, как и мужского, кстати, в романе нет (она встала возле своего стола спиной к Толику). И в этом сила тургеневского произведения: писатель вывел в "Отцах и детях" не ходульных персонажей, а яркие, предельно реалистичные образы людей своей эпохи со всеми их противоречиями, достоинствами и недостатками". Толик вытащил из кармана прищепку (нитка, слава Богу, не запуталась), сделал два неслышных шажка вперед и медленно опустился на корточки. Тамара продолжала говорить. Те из одноклассников, кто заметил маневр Тэтэ, оцепенели, неотрывно следя за его движениями. Сердце его колотилось, как у синицы. Толик аккуратно сомкнул деревянные челюсти прищепки на шерстяной кромке Тамариного платья. Машинально отметил про себя, что первый раз видит женские ноги так близко. Аккуратно взялся за нитку. "…Это своего рода красная нить повествования. Что же касается женских образов в романе, то, повторяю, абсолютно положительных, в том смысле, как об этом принято говорить, среди них нет, – голос Тамары звучал ровно и мерно. – Однако, в то же самое время, многие из них несут в себе те или иные положительные черты: и мать Базарова, горячо и преданно любящая сына, и Катя с ее чистой детской душой, и Анна Одинцова – женщина, безусловно, умная и сильная, и Фенечка – женственная и светлая в своей материнской нежности. Топчин, немедленно сними то, что ты мне там прицепил, и дай сюда". Она сказала это, не меняя интонации и не поворачиваясь!.. Впоследствии, вспоминая эту страшную минуту, Тэтэ неизменно поражался паранормальным способностям литераторши, которая, казалось, имела глаза на затылке. Начав, было, выпрямляться с ниткой в руках, он остановился на полпути, окаменев и став похожим на фигуру из скульптурной композиции "Школьники, играющие в чехарду". "Топчин, ты плохо слышишь? Я сказала, сними это и дай мне". Толика бросило в жар. Он еще раз присел, отцепил прищепку и протянул ее учителю. Тамара взяла ставшее бесполезным орудие, посредством которого ее собирались вздернуть на дыбу позора, посмотрела, хмыкнула, подняла глаза на Тэтэ, еще раз посмотрела на прищепку и, обмотав кругом нее нитку, положила к себе на стол. "Садись, Топчин, – сказала литераторша. – За ответ ставлю тебе "четыре". Ты довольно точно воспроизвел отрывки из статьи Писарева "Базаров", приведенной в хрестоматии. Охотно верю, что ты вызубрил эту статью. Однако пусть зубры зубрят, а вы – взрослые уже люди – в первую очередь, должны осмысливать тот материал, который прочитали. Осмысливать и не бояться делать собственные выводы, как не боялся их делать тот же Писарев. Одна лишь зубрежка не сделает вас образованными людьми. И мне одна лишь ваша зубрежка не нужна.
Мнение Писарева по поводу романа вообще и образа главного героя, в частности, – безусловно, правильное. Однако это не ЕДИНСТВЕННО правильное мнение. Это мнение одного конкретного человека, пусть и выдающегося литературного критика. Оно не является абсолютным и исчерпывающим, не исключает других мнений, дополняющих и развивающих мысли Писарева, а, может быть, где-то и оппонирующих им. Образ Базарова – слишком неоднозначен и противоречив, чтобы давать ему однозначную и, следовательно, однобокую оценку. Да, Базаров – умный, волевой, да, человек дела, умеет и любит работать, всего в жизни добился благодаря своим колоссальным способностям и своей целеустремленности. Но в то же самое время – груб, резок, чересчур категоричен и прямолинеен, нередко в своих рассуждениях противоречит сам себе. Об этом, кстати, подробно говорит и Писарев, но ты, Топчин, почему-то не счел нужным упомянуть в своем ответе эти характеристики Базарова. Или не вызубрил статью полностью. "Базаров завирается, – сказано в статье. – Он сплеча отрицает вещи, которых не знает или не понимает; поэзия, по его мнению, ерунда; читать Пушкина – потерянное время; заниматься музыкою – смешно; наслаждаться природой – нелепо". Рафаэль, по словам Базарова, гроша медного не стоит… А его отношение к женщинам? Женщина для Базарова – не более чем способ получить физическое удовольствие, такой же, как бутылка хорошего вина или сытный обед. Одинцову он называет млекопитающим, говорит о ней, как обыкновенный пошляк: "Этакое богатое тело, хоть сейчас в анатомический театр". Чем такое отношение, спрашивается, отличается от потребительски-бесчеловечного отношения к женщине в буржуазном обществе?
Хотя и в этих циничных словах Базарова много напускного и откровенно фальшивого: сцены между Базаровым и Анной Сергеевной, между Базаровым и Фенечкой и, более всего, – сцена его предсмертного свидания с Одинцовой, показывают, что Базаров все же способен испытывать к женщине сильное чувство. Любовью это назвать нельзя, любить Базаров не умеет, и в этом, возможно, его главная беда. Ему не хватает элементарной человечности, и окружающие, неизмеримо уступающие ему в интеллектуальном развитии, в этом отношении явно превосходят его. И родители Базарова, и Аркадий Николаевич с Николаем Петровичем, – все они добрее и человечнее Базарова. Тургенев ясно дает это понять читателю. Однако подлинной страсти Базаров все же не чужд. К сожалению, волю естественным человеческим проявлениям и признаниям он дает лишь в самом конце своей короткой жизни, на смертном одре. Но и в эти минуты не находит теплых слов для своих несчастных родителей. Да, это скромные люди, не великого ума, живущие приземленной жизнью. Но это сердечные радушные старики, для которых единственный сын – смысл всего и вся. Сын же обращается с ними иронично и пренебрежительно, да просто жестоко. При том, что в последние часы перед кончиной, в разговоре с Одинцовой прорываются у него слова о родителях: "Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать…". Запоздалое прозрение…
Да, Писарев в своей статье подводит читателя к мысли, что Базаров и подобные ему люди при определенных общественных условиях станут активными революционерами. Однако не мешало бы задуматься: какого рода революцию мог бы устроить человек, не умеющий любить и сострадать, не верящий ни во что, кроме своих чувственных ощущений, грубый и категоричный в отстаиваний своих убеждений? Трудно представить себе Базарова с его взглядами и воззрениями, описанными в романе, большевиком, коммунистом – даже теоретически. Подлинно народная революция делается не ради собственных амбиций, а ради других людей. А вспомните, как Базаров отзывается о русских людях: "Русский человек только тем и хорош, что он сам о себе прескверного мнения". "Стало быть, вы идете против своего народа?", – спрашивает его Павел Петрович. "А хоть бы и так?", – отвечает Базаров. С такими воззрениями нашего героя легче вообразить в рядах тех политических партий, которые, преследуя собственные корыстные цели, до поры-до времени держались рядом с большевиками, будучи глубоко чуждыми им по духу, и, когда, в конце концов, продолжать сидеть одним седалищем на двух стульях стало невозможно, полностью обнаружили свое антибольшевистское, антикоммунистическое и, следовательно, антинародное лицо. Коммунисты жизни свои положили за народное счастье, а Базаров, по его словам, ненавидит мужика, для которого он должен из кожи лезть и который ему спасибо за это не скажет. "Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну а дальше?", – восклицает Евгений Васильевич.
Ни одно великое дело на свете нельзя сделать без трех вещей – любви, веры и таланта. Большевики – талантливые, а если говорить об их вождях, – гениальные люди. И у них есть любовь к людям и вера в коммунизм. А у Базарова есть только талант и, по словам Павла Петровича, сатанинская гордость. Любовь и вера ему неведомы. Даже к науке он относится скептически и, как говорит Писарев, никогда не сделается ее жрецом, не возведет науку в кумир.
Поэтому еще раз говорю: фигура Базарова слишком сложна и противоречива и требует, как и вся русская классическая литература, глубокого анализа и осмысления, а не поверхностного заучивания. Ты понял меня, Топчин?". – "Да". – "Прекрасно. Вопросы у кого-нибудь есть?".
О прищепке она не сказала больше ни слова, но по окончании урока унесла ее с собой. Толика тут же тесным кольцом, как рыбешки – утопленника, окружили взбудораженные одноклассники. "Я же говорил, говорил, что не надо…", – горестно бубнил Венька, теребя себя за мочку уха и пытаясь сложить из нее что-то вроде вареника. Перс, держа дипломат под мышкой, смотрел на Тэтэ изучающим взглядом, полным интереса и удивления, словно врач, столкнувшийся с неизвестной ему доселе патологией.
"Слышь, блаженный, а ведь ты по самые ноздри вляпался, – сказал он, наконец. – Из комсомола за это могут попереть". – "Не твоя забота, за собой смотри", – вызывающе парировал Толик, глядя на Нику, которая складывала книги и тетради в чемоданчик. "Да я-то смотрю… Зачем ты это сделал?". – "Чтоб ты спросил". – "Ну я спросил". – "Ну я ответил". Ника, о чем-то весело болтая с Ленкой Ворожеиной, вышла из кабинета. На Толика она даже не оглянулась.
Глава 16
Иллюзий относительно неминуемого возмездия за свою несостоявшуюся авантюру Толик не питал. Он знал, что возмездие будет и будет оно скорым и безжалостным. Иначе и произойти не могло: и менее дерзновенные проказы в лучшей школе города никогда никому еще с рук не сходили. Спокойная же реакция на поступок Тэтэ нечеловечески хладнокровной Тамары лишь усиливала изводящее душу ощущение надвигающейся расплаты. Было в этом спокойствии, в этом демонстративном нежелании тратить время на уроке на глупую прищепку и ее схваченного за руку хозяина что-то зловещее. Так кошка продолжает мирно пить молоко из миски, вылизывает себе шерсть, точит коготки и не торопится приняться за бьющуюся в агонии беспомощную мышь, прижатую стальной пружиной возмездия к шершавой плахе. Кошка знает, что мышь никуда не денется. Зачем же, спрашивается, спешить отрывать ей голову, когда можно спокойно дождаться, когда придет хозяин и вытряхнет улов из мышеловки на пол перед твоим холодным розовым носом? Толику некуда было деваться, а Тамаре – незачем спешить.
Ощущение безысходности и предчувствие готовящегося заклания усилились, когда в конце учебного дня в кабинет заглянула Тася и объявила, что завтра на большой перемене состоится общешкольная линейка. "Это меня линчевать будут", – шепнул Толик Веньке, испытывая мерзкие ощущения в паху и ниже. "Думаешь, из-за тебя?.. – на белого трясущегося Веньку было жалко смотреть. – Может, другое чего?..". – "Полагаешь, у директрисы есть вопросы поважнее, чем ученик, пытавшийся задрать юбку преподавателю? Нет, Венька, я всеми фибрами своей задницы чувствую, что вече из-за меня созывают. Но ты не бойся: сказал же я, что тебя не сдам, значит, не сдам. Так что, не дрейфь, держи хвост пистолетом. И не только хвост". – "Да ладно тебе… Сам-то как выкручиваться будешь?". – "А хрен его знает, товарищ майор: собака след не берет, и вообще территория не наша… Короче, пока ничего в голову не лезет. Но время у меня еще есть, ночь впереди длинная, покалякать о делах моих скорбных, правда, не с кем, поэтому придется самому кумекать. Что-нибудь удумаю".
Линейки, как правило, проводились в школе по понедельникам: директриса напутствовала учеников в начале очередной рабочей недели, обращаясь к ним с краткой педагогической проповедью. Ученики во главе с классными руководителями гвардейскими шеренгами выстраивались по обе стороны коридора второго этажа. Натертый за выходные мастикой паркетный пол, горел, как генеральские эполеты царской армии, отражаясь в блистающих масляными красками советских орденах на маршальском кителе товарища Брежнева, чей гигантский портрет прежде висел на стене в торце коридора. Портрет этот некогда стал причиной серьезного переполоха среди высшего преподавательского состава школы. Дело в том, что на первом этаже здания, аккурат под товарищем Брежневым висел столь же масштабный портрет Ленина – без орденов, но тоже величавый. Поэтажное расположение портретов наводило на мысль, что руководство лучшей в городе школы при гороно ставит Леонида Ильича выше Владимира Ильича. Тогда как выше Владимира Ильича, понятное дело, никого и ничего быть не может. Когда какой-то обративший внимание на иерархическую ошибку в портретах учитель поделился своим шокирующим наблюдением с директрисой, то не только бросил, тем самым, зерна паники на бескрайние поля ее души, но и поставил перед руководителем практически неразрешимую задачу. Ленин, конечно, превыше всего, и, с этой точки зрения, существующая диспозиция портретов была недопустимой. Однако и менять Ильичей местами, убирать Ленина с первого этажа, где он был хорошо виден каждому вошедшему в здание, директрисе тоже не хотелось. Мало ли как могут истолковать это решение… И все же мощный аналитический ум школьной предводительницы нашел выход из непростой ситуации: перед портретом Брежнева установили небольшой, обтянутый кумачом пьедестал, на который взгромоздили гипсовый бюст Ленина. Ленин всегда впереди! Дилемма была решена.
В ноябре прошлого года портрет Брежнева все-таки пришлось снять и отправить в завхозовскую подсобку, заменив его портретом строгого человека в очках и темном костюме, с таким же, как у литераторши Тамары Кирилловны, рентгеновски холодным и проницательным взглядом – Юрия Владимировича Андропова. Орденов и медалей на пиджаке у Юрия Владимировича не было, однако его взгляд с портрета оказывал на шалунов едва ли не более дисциплинирующее воздействие, чем взгляд маршала Брежнева. Во время линеек портрет, взирающий на выстроившихся в коридоре учеников, в какой-то момент оживал и приходил в движение, начиная подрагивать, как и все здание, будто при легком землетрясении, смех и разговоры в шеренгах стихали, на лестнице слышались шаги Каменного гостя, и через несколько секунд к собравшимся выходил Иван Поддубный, одетый в женское платье, Юрий Власов с накладным бюстом, Самсон, остриженный под мальчика в советской парикмахерской за 20 копеек, но не утративший вместе с волосами богатырской силушки, – одним словом, выходила директор лучшей в городе средней школы Милогрубова Елена Геннадьевна или сокращенно ЛеГенда.
О, Екатерина Великая, самодержица Всероссийская, о, Елизавета Английская, королева Бесс, о, Клеопатра и царица Савская, о, величайшие из жен! Благодарите небеса, что не довелось вам узреть торжественный выход Елены Геннадьевны Милогрубовой к несовершеннолетним подданным ее! Иначе осознали бы вы всю ничтожность свою, отреклись бы от престолов и с воплем отчаяния разодрали бы себе груди ногтями своими ухоженными! Что вы, венценосные, можете противопоставить ЭТОЙ стати и ЭТОМУ величию, этому могутному телу, необъятному и благодатному, как сама природа, этим рукам и плечам атланта, этим персям куполообразным, на которых крохотной янтарной капелькой возлежит кулон размером со спелую сливу, этим очам всевидящим, этим ресницам-стрелам, с которых на царственные ланиты черным дождем падает тушь, этим алкающим зубам с кровавым отпечатком помады, который делает Легенду похожей на вампира?.. Для полноты ощущений не хватает, конечно, какой-нибудь узловатой бородавки на носу, но у сиятельной Елены Геннадьевны не было бородавок. А вот у завуча, худой востроносой грымзы, их было сразу две: видимо, одна из этих бородавок была подарена директором. Зато на шее у Легенды протянулась тропинка маленьких темных родинок – словно следы от укуса кого-то из ее друзей-вампиров, который не удержался и цапнул эту сочную аппетитную плоть. И как ученики его понимали!
Если что в облике директрисы и имело невыдающиеся размеры, так это волосы – коротко стриженые, жесткие, медного цвета. Но впечатление чего-то мелкого и незначительного они не производили. Напротив, короткая суровая прическа, будто шлем, гармонично венчала голову этой удивительной женщины-воительницы.
Говорили, что в молодости Елена Геннадьевна занималась метанием диска и даже имела какой-то там разряд по легкой атлетике. Толик в этой связи замечал, что слово "легкая" с директрисой ну никак не ассоциируется, но коли сведения верные, тогда Легенда, надо думать, выступала на соревнованиях под псевдонимом "Тамара Пресс"5. Серега Змейкин давал другое объяснение феноменальным физическим данным директрисы: было известно, что она родом из Сибири, а в сибирских деревнях, как компетентно заявлял Змей, в качестве питьевой воды используют исключительно талый снег, а младенцам в молоко подмешивают медвежью кровь, чтобы они росли здоровыми и сильными. Отсюда, по версии Змея, собственно, и произошло выражение "кровь с молоком".
По школе Легенда передвигалась исключительно в туфлях на низком и толстом, как копыто, каблуке – не только потому, что не хотела подавать дурной пример старшеклассницам, коим сама же запретила туфли в школьных стенах, но и потому, что опасалась высоких каблуков после того, как неосторожно погубила в свое время пару ни в чем не повинных румынских туфель. Утонченные и грациозные туфельки со стройными каблучками длиной 7 см и игривыми бантиками на носах принесла в школу учительница младших классов Рита. "Знакомая достала по блату, – пояснила Рита. – Хочет продать, потому как деньги нужны. Вот просила узнать: не возьмет ли кто. Туфли не ношеные ни разу, только мерили их". – "А сама почему не берешь?". – "Да я бы с удовольствием, но не мой размер, девчонки, прямо, как назло". Дамы в учительской по очереди натягивали туфельки, как Золушкину хрустальную обувку, ахали, восхищались, сокрушались, вертели импортное чудо в руках, гладили, нюхали черную блестящую кожу, разве что на зуб не пробовали. Туфли нравились всем без исключения, но желающих купить их не находилось: кому-то не подходил размер, кому-то – цена. И тут в учительскую, как на грех, заглянула Легенда, также пожелавшая принять участие в примерке. К изумлению всех присутствующих, произведение румынских мастеров пришлось директрисе впору: несмотря на гренадерские габариты она, подобно Петру I, имела миниатюрную ступню. Надев туфли, Елена Геннадьевна встала, оглядела обувь, притопнула одной ногой, потом – другой и хотела, было, пройтись, но не успела, так как каблуки сложились под ней бесшумно и мягко, будто пластилиновые… После недолгой паузы в учительской поднялись гвалт и кудахтанье, как в курятнике, куда ворвалась лиса. Еще через 10 минут заплаканная Рита мчалась в расположенную неподалеку обувную мастерскую, сжимая в руках кулек с раздавленными туфельками. Заграничный товар, к счастью, удалось реанимировать советскими сапожными гвоздями, Рита, приняв изрядную дозу валерьянки, тоже пришла в себя, однако все примерки в учительской или, как говорили школьники, в "мучительской" дамы отныне устраивали, предварительно выставив за дверь часового, предупреждавшего их о приближении начальницы.