
Полная версия:
Воспоминания и письма
Этот период нашей молодости имел важное и решительное значение для всей последующей жизни, потому что перенесенные внезапно в чужую во всех отношениях среду, противную нашим чувствам, мы видели все наши планы разрушенными, а будущее – измененным или разбитым. Лично мне это время дало глубокие и тяжелые результаты. Несчастья моей родины, моих родных и многих соотечественников, проигрыш правого дела, торжество жестокости и преступления – все это совершенно смешало все мои воззрения. Я начал сомневаться в благости Провидения, везде видел только противоречия, отсутствие смысла; ничто в мире не казалось мне заслуживающим серьезного внимания. Я был охвачен полным скептицизмом и холодным, до отчаяния, равнодушием ко всему. Со мной не один раз и впоследствии повторялись эти припадки отчаяния.
Однако среди этих тяжелых переживаний, когда, не находя ни в чем точки опоры, во всем сомневаясь, я относился ко всему с неизменным презрением, помню, какой-то внутренний голос указывал моему рассудку на добродетель и милосердие как на нечто реальное, в чем невозможно сомневаться, чему присущи реальные достоинства. Эта добросовестная внутренняя борьба спасла меня тогда от пагубного действия беспредельных сомнений. По особой какой-то милости зародыши веры, хотя и очень ослабевшие, все еще коренились в моей душе.
Оказываемое нам внимание и наши развлечения не могли не влиять на умы молодых людей. Развлечения не мешают внутреннему скептицизму, напротив, они могут еще помогать его развитию. Душевные раны не закрывались, но на поверхности нашей духовной жизни кое-что стало изменяться. Мы убедились в справедливости пословицы «не так страшен черт, как его малюют», в особенности тогда, когда он захочет быть любезным; мы поняли, что несправедливо, несмотря на ужасы, проделанные с нами, винить в этом всю нацию, смешивать в одной ненависти всех людей, которые часто не имеют с правительством ничего общего, а суть дела меняется, смотря по положению и условиям, в которых оказываются люди, и, чтобы здраво судить об их поведении в частной жизни, а тем более в жизни общественной, нужно поставить себя на их место и принять во внимание обстоятельства, в которых они находятся. Мало-помалу мы пришли к убеждению, что эти русские, которых мы научились инстинктивно ненавидеть, которых мы причисляли к существам зловредным и кровожадным, с которыми мы избегали всякого общения и не могли даже встречаться без отвращения, – что эти русские более или менее такие же люди, как и все прочие, и между ними есть умные, вежливые, приветливые, а в их кружках можно встретить дам очень любезных и приятных. Оказалось, что можно жить в их обществе, не испытывая чувства отвращения, что даже можно иногда питать к ним дружбу и чувство благодарности.
Все эти мои наблюдения над русскими, не представляющие, конечно, ни для кого ничего нового, я привожу здесь лишь как бы в объяснение того, что мы совершенно не были подготовлены к такому переходу, что, бросаясь так быстро из одной крайности в другую, мы очутились словно в какой-то пропасти, или среди моря, где ввиду невозможности вернуться назад нам приходилось плыть помимо нашей воли; и, будучи молоды, мы заводили опасные знакомства и не избегали сомнительных развлечений.
Петербургское общество было в общем блестяще, оживленно и полно разнообразных оттенков. Во многих домах проводились приемы; иностранных гостей всюду перебивали друг у друга. Дипломатический корпус и французские эмигранты вносили оживление и задавали тон.
Салоны впоследствии хорошо известных в Париже княгини Долгоруковой, жены князя Василия Долгорукова, и княгини Голицыной, жены князя Михаила Голицына, выделялись своей элегантностью. Эти две дамы соперничали умом, красотой и обаятельностью. Ходили слухи, что они обе были предметом страсти князя Потемкина. Несчастным поклонником первой был в это время граф Кобенцель, австрийский посол. Другая держала в своих сетях графа Шуазель-Гуфье, известного в свете по дипломатической миссии в Константинополе и написанной им книге о путешествии в Грецию. Он превратил дом княгини Голицыной в музей изящных искусств, к которым, однако, сама владелица обнаруживала мало вкуса.
Дом Нарышкиных был устроен в совершенно ином роде. Отсутствием порядка и выдержки он походил на старый московско-азиатский дворец. Будучи не под таким строгим надзором, как в других домах, девицы Нарышкины, кажется, принимали ухаживания князя Потемкина. Двери дома были открыты для всех, – бывал кто хотел. Там можно было встретить казаков, татар, черкесов и всякого рода азиатов. Хозяин дома, Лев Нарышкин, веселый, приветливый, добродушный человек, бывший фаворит Петра III, а после того придворный Екатерины, с удовольствием служивший всем ее любимцам и пользовавшийся их расположением, в качестве ее обер-шталмейстера десятки лет разорялся на балы и приемы, но, несмотря на все усилия разориться, никак не мог достигнуть этой цели. Не знаю, удалось ли это его наследникам, у которых были точно такие же наклонности.
Дом Головиных ничем не походил на те, о которых я только что упомянул. У них не было ежедневных вечеров, но вместо этого собирались маленькие кружки избранного общества наподобие тех, которые существовали когда-то в Париже, продолжавшем старые традиции Версаля. Хозяйка дома, дочери которой позже вышли замуж – одна за Фредро, другая за Потоцкого, умная, чуткая, восторженная, была очень талантлива и любила искусства.
Дом Строгановых имел опять-таки свои особенности. Граф, долгое время живший в Париже, усвоил там навыки, которые представляли резкую противоположность его старым московским привычкам. В его доме говорили о Вольтере, Дидро, парижском театре, обсуждали достоинства великих полотен, собранных графом в своем доме. Здесь же накрывался огромный стол, и к обеду являлись без всякого приглашения гости, а прислуживала им целая вереница рабов.
Куракины, Гурьевы и многие другие подражали княгине Долгоруковой; исключение составлял дом княгини Вяземской, который был устроен на собственный образец и принадлежал к особой категории.
Среди видной молодежи особенно выделялись саркастическим умом, который всегда забавляет и привлекает, двое Голицыных, получивших воспитание в Париже. К ним можно еще прибавить и князя Барятинского, воспитывавшегося так же, как и они, за границей. Это трио было ареопагом гостиных. Горе было тому, кто попадал им на зубок: бедный простачок, на которого они обрушивались, скоро становился в глазах всех полным глупцом. К ним иногда присоединялся и граф Татищев, будущий посол в Вене, он был немного старше их.
Я не хочу останавливаться на подробном описании петербургского общества, мне предстоит говорить о более серьезных вещах. Чтобы покончить с этой темой, прибавлю только, что тогдашнее общество, как, вероятно, это продолжается и в настоящее время, представляло не что иное, как отражение двора. Его можно было бы сравнить с преддверием храма, где все присутствующие не слышат и не видят ничего, кроме того божества, перед которым воскуряется фимиам.
Всякий разговор кончался всегда новостями, касающимися двора. Что там сказали? Что там сделали? Что думают делать? Вся жизненная энергия шла только оттуда. Это, конечно, лишало общество его собственной жизни, и все же оно казалось оживленным и радостным.
Императрица Екатерина, непосредственная виновница гибели Польши, одно имя которой приводило нас в ужас, Екатерина, которая за пределами своей столицы почиталась лишенной всяких добродетелей и даже подобающей женщине скромности, так вот, эта императрица Екатерина II сумела завоевать себе в своей столице почтение, уважение и даже любовь своих слуг и подданных. Все долгие годы ее царствования армия, привилегированные классы, чиновники переживали свои счастливые и блестящие дни. Нет сомнения, что со времени ее восшествия на престол Московская империя поднялась значительно выше, чем в предыдущие царствования Анны и Елизаветы, как в смысле улучшения порядка во внутреннем управлении, так и в смысле уважения за границей.
В то время умы были еще полны старого фанатизма и рабского поклонения самодержцам. Благоденственное царствование Екатерины еще больше утвердило русских в их раболепии, хотя проблески европейской цивилизации уже проникали в их среду. Поэтому вся нация, не исключая ни великих, ни малых, совершенно не была смущена недостатками и пороками своей государыни. Все ей было позволено. Ее сластолюбие было свято. Никогда никому не приходила мысль порицать ее увлечения. Так язычники относились к преступлениям и порокам олимпийских богов и римских цезарей.
Что касается Олимпа московского, то он состоял как бы из трех ярусов: первый был занят молодым двором, т.е. молодыми князьями и княжнами, которые, благодаря своей привлекательности, подавали надежды на самое лучшее будущее. Второй ярус имел жильцом только одного великого князя Павла, мрачный характер которого и фанатический нрав внушали ужас, а иногда и презрение. На вершине здания находилась Екатерина со всем обаянием своих побед, удач и с верой в любовь своих подданных, которых она умела направлять сообразно со своими капризами.
Все надежды, которые можно было питать, глядя на молодой двор, относились лишь к далекому будущему и ничем не уменьшали общей преданности высшему авторитету императрицы, тем более что на этот молодой двор смотрели как на создание той же власти. Действительно, Екатерина оставила за собой исключительное право на воспитание своих внуков. Всякое влияние отца или матери в этом направлении было запрещено. Всех новорожденных князей и княжон забирали от родителей, они росли под наблюдением Екатерины и как будто принадлежали исключительно ей.
Великий князь Павел служил тенью к картине и усиливал впечатление. Ужас, внушаемый им, особенно способствовал укреплению общей привязанности к правлению Екатерины: все желали, чтобы бразды правления еще долго держались в ее сильной руке, и беспрестанно восторгались могуществом и выдающимися способностями матери, державшей сына вдали от трона, принадлежавшего ему по праву.
Иностранцу, приехавшему в Петербург, было очень трудно, даже почти невозможно не испытать на себе столь глубоко укоренившиеся предрассудки и не подпасть скоро под их влияние.
Попав однажды в атмосферу двора и общества, к нему принадлежавшего, иностранец незаметно для себя оказывался увлекаем водоворотом происходящего и, как правило, кончал тем, что присоединял и свой голос к хору похвал, звучавшему вокруг трона постоянно. Примерами могут служить знаменитые путешественники вроде князя де Линя, лорда де Сент-Элена, графов де Сегюра и де Шуазеля и многих других.
В кругу придворных, любивших посплетничать и позлословить, не щадивших ради красного словца ничего и никого и не имевших никаких оснований остерегаться нас, насколько я знаю, не имелось ни одного, кто смел бы позволить себе какую-нибудь шутку насчет Екатерины. Ничего не уважали, всё критиковали, презрительная и насмешливая улыбка часто сопровождала и имя великого князя Павла, но как только произносилось имя Екатерины, все лица тотчас же принимали серьезный и покорный вид. Исчезали улыбки и шуточки. Никто не смел даже прошептать какую-нибудь жалобу, упрек, как будто ее поступки, даже наиболее несправедливые, наиболее оскорбительные, и все зло, причиненное ею, были вместе с тем и приговорами рока и должны быть принимаемы с почтительной покорностью.
Екатерина была честолюбива, способна к ненависти, мстительна, своевольна, бесстыдна; но к ее честолюбию присоединялась любовь к славе, и, несмотря на то, что всё должно было преклоняться перед ее личными интересами и страстями, деспотизм ее все же был чужд капризных порывов. Как ни были необузданны ее страсти, они все же подчинялись влиянию рассудка. Тирания зиждилась на расчете. Екатерина не совершала бесполезных преступлений, не приносивших ей выгоды, порой она даже готова была проявлять справедливость в делах, которые сами не имели для нее большого значения, но могли увеличить сияние ее трона блеском правосудия. Даже больше того: ревнивая ко всякого рода славе, она стремилась к званию законодательницы, чтобы прослыть справедливой в глазах Европы и истории. Она слишком хорошо знала, что монархи, если даже и не могут быть справедливыми, должны, во всяком случае, казаться таковыми. Императрица интересовалась общественным мнением и старалась завоевать его, если только оно не противоречило ее намерениям; в противном случае она им пренебрегала.
Ее преступная по отношению к Польше политика выдавалась за плод государственной мудрости и путь к военной славе. Она завладела имениями тех поляков, которые проявили наибольшее рвение в защите своего отечества, но, раздавая эти имения, привлекла к себе знатные русские семьи, а приманка незаконной выгоды побуждала окружающих хвалить ее вкус к преступной и безжалостной завоевательной политике. Называют только одного генерала Ферзена, победителя при Мацеёвицах, который отказался от конфискованных имений семьи Чацкого и попросил для себя надел из государственных земель. Никто больше не осмелился на подобный справедливый поступок – на том основании, что всякий-де приказ императрицы требует слепого повиновения. Воля императрицы, будь то самая вопиющая несправедливость, не может быть подвергнута критике или обсуждению. По общему убеждению, действия монархини не могут быть подчинены общим законам и от ее решений зависят самые принципы справедливости.
Мне хочется привести по этому поводу один пример, наделавший тогда много шума. Княгиня Шаховская, обладавшая колоссальным состоянием, выдала свою дочь замуж за герцога д’Аремберга. Случилось это за границей. Екатерина, возмущенная тем, что не испросили ее согласия, велела наложить арест на все имения княгини. Мать и дочь явились к ней и умоляли о милости, но Екатерина расторгла этот брак, считая его недействительным, потому что он был заключен без ее согласия. Это был возмутительный по своей несправедливости приговор, но мать и дочь подчинились ему, а общество отнеслось к этому происшествию как к самому обыкновенному обстоятельству. По крайней мере, никто об этом не проронил ни слова. Некоторое время спустя молодая княгиня вышла замуж вторично, но, будучи искренне привязанной к своему первому мужу и мучимая угрызениями совести, лишила себя жизни.
Не боясь погрешить против Людовика XIV, скажу еще, что двор Екатерины имел некоторое сходство с двором великого короля. Сказать, что любовницы короля играли совершенно ту же роль в Версале, какую играли фавориты Екатерины в Петербурге, не будет грехом против его памяти. Что же касается безнравственности, распущенности, интриг и низостей петербургских куртизанов, то в этом отношении петербургский двор мы могли бы сравнить с двором византийским. В смысле же подчинения, преданности и уважения народа мы не найдем, кажется, подобного примера нигде, кроме Англии, зачарованной Елизаветой, такой же жестокой и честолюбивой, но одаренной большими талантами и мужской энергией.
Даже распущенность Екатерины, часто прибегавшей для удовлетворения своей чувственности к мимолетным связям, служила ее отношениям с народом, т.е. с армией, придворными и привилегированными классами. Всякий нижний офицерский чин, всякий молодой человек, лишь бы только он был одарен хорошими физическими качествами, мечтал о милостях своей властительницы, которую он возносил до небес.
И хотя она, подобно языческим богам, более чем часто спускалась со своего Олимпа, чтобы вступить в связи с простыми смертными, уважение подданных к ее авторитету и власти не уменьшалось от этого; напротив, все восхищались выдержанностью и умом императрицы. Те, кто стояли к ней ближе и, независимо от своего пола, пользовались ее милостями, не могли достаточно нахвалиться добротой и приветливостью государыни и были действительно ей преданы.
Некоторое время нам было запрещено приближаться к этому очагу милостей и могущества, лучи которого ослепляли взгляды всех. Другими словами, мы не получили разрешения представиться ко двору, который, по обыкновению, с первых весенних дней переехал в Таврический дворец. И только 1 мая, в день нашего приезда, когда весь народ отправляется на гулянье в Екатерингоф, мы встретили в толпе гуляющих молодых великих князей с их свитой.
Вскоре мы уже приобрели обширные знакомства и получили приглашение на одно празднество, которое должно было длиться приблизительно около двадцати четырех часов, так как, начав с завтрака, собирались перейти к танцам, затем к прогулкам, затем к спектаклю и окончить ужином. Празднество это устраивалось княгиней Голицыной, дочерью портретной дамы[5], обер-гофмейстерины жены великого князя Александра. Мы тогда еще не были представлены ко двору, но княгиня Голицына пригласила нас сообразно инструкциям, которые получила от своей матери, графини Шуваловой, получившей это разрешение свыше; это придало нам некоторый вес в обществе. Трудно было встретить более прекрасную пару, чем великий князь Александр, тогда всего лишь восемнадцати лет, и его шестнадцатилетняя жена. Оба блистали изяществом, молодостью и были очень добры.
Вечера, как я только что сказал, проходили у нас в развлечениях и удовольствиях, но длинными летними днями выдавалось немало часов, когда нам ясно представлялась вся горечь нашего положения. Надо было наносить визиты, просить, гнуть спину. Это было унизительно и очень тяжело, и вот тут сказывалось все влияние на нас Горского. Он действовал всей силой своего авторитета, не давал нам ни минуты отдыха, постоянно повторял, что последствия нашего нерадения падут на наших родителей, что мы здесь только для того, чтобы вернуть им их имения.
Любимым фаворитом Екатерины был тогда Платон Зубов, поэтому прежде всего мы должны были отправиться к нему. В означенный час явились мы в его апартаменты в Таврическом дворце. Он принял нас стоя, облокотившись на какую-то мебель. Это был еще довольно молодой брюнет, стройный, приятной наружности, одетый в коричневый сюртук, хохолок на лбу его был зачесан вверх, завит и немного всклокочен. Голос он имел звонкий и приятный. Принял он нас весьма благосклонно, с покровительственным видом.
На этот раз Горский взялся быть истолкователем нашей просьбы и сам отвечал на вопросы, задаваемые нам Зубовым. По-французски наш сопровождающий говорил неправильно, но внушал симпатию всем своим видом. Зубов сказал, что сделает все от него зависящее, чтобы быть нам полезным, но что мы не должны обманываться, так как все зависит от милости ее величества и ни он, ни кто другой не имеет достаточно влияния, чтобы воздействовать на ее решения, но, впрочем, мы скоро будем ей представлены.
Князь Куракин, взявшийся нам покровительствовать, приехал с нами к Зубову, но в ту минуту, когда надо было войти, он, кажется, скрылся, или, чтобы назвать вещи их собственными именами, скажу так: остался в передней. Присоединившись к нам вновь на выходе, он с улыбкой любопытства осведомился, что и как было, и все его вопросы доказывали его убеждение в том, что человек, с которым мы только что расстались, является самой могущественной персоной в империи.
Однако был еще и другой человек, обладавший таким же могуществом, – Валериан Зубов, брат Платона. Лицом и всем своим более мужественным видом он был даже лучше брата; говорят, что и императрица относилась к нему очень благосклонно и если бы он явился к ней первым, то, без сомнения, занял бы место фаворита. В настоящее время Валериан Зубов имел большое влияние на образ мыслей старой царицы, а стало быть, мы должны были обратиться и к нему. По странному стечению обстоятельств Валериан Зубов был начальником того самого отряда, который год тому назад разгромил Пулавы. Все знают об ужасах, ознаменовавших поход русских войск в Польшу. Хотя Зубов лично и не руководил разгромом Пулав, но трудно допустить, чтобы солдаты, как бы они распущены ни были, действовали так дико, если бы не имели разрешения своего начальника. А если, что весьма возможно, приказание и было высказано свыше, благородный и честный человек счел бы своим долгом дать понять, что исполняет подобную миссию против своей воли, и в исполнении ее придерживался бы известной меры. В данном же случае мера не была соблюдена вовсе. Теперь же разоренные и обокраденные шли выпрашивать милости у похитителя (у нас его считали таковым) и искать его покровительства. Более того, мы были вынуждены просить его посредничества, чтобы быть принятыми лично самим фаворитом, и именно ему были обязаны получением особой милости – частной аудиенции у его брата Платона. Однако этот самый Валериан во мнении русских считался честным и благородным молодым человеком. Говорили, что хотя он и предавался удовольствиям, но таким, которые не порочили его чести.
В какой-то стычке, предшествовавшей штурму Праги, Валериан потерял ногу, и его костыли, казалось, придавали ему еще больше обаяния в глазах императрицы и других дам. При более близком знакомстве в нем чувствовались беспечность, небрежность и непринужденность молодого человека, избалованного судьбой и женщинами. Его салоны всегда были полны льстецами всякого рода. Наш верный Горский, в интересах наших родителей, тоже тащил туда нас, но, как говорится, на аркане.
Когда благодаря постоянным визитам между нами установилось нечто вроде близости, мы начали задыхаться от скуки, так как не обнаруживалось совершенно никаких точек соприкосновения и было почти невозможно завязать разговор. Граф Валериан обыкновенно утверждал, что он и его брат имеют далеко не такое влияние на образ мыслей Екатерины, как им приписывают, и очень часто она делала обратное тому, чего они желали. Тем не менее, думаю, можно безошибочно утверждать, что граф Валериан Зубов был единственным человеком, принявшим к сердцу наше дело. Заговорила ли в нем совесть? Было ли это желание восстановить свою репутацию? Во всяком случае, именно он побуждал своего брата горячо ходатайствовать за нас перед императрицей.
Совсем иначе шло дело у главного фаворита. Граф Платон Зубов, как я уже сказал, оказал нам высокую честь, принимая нас во дворце. Как и другие, мы ежедневно отправлялись к его сиятельству, чтобы напомнить о себе и добиться его протекции. Около одиннадцати часов утра происходил «выход» в буквальном смысле этого слова. Огромная толпа просителей и придворных всех рангов собиралась, чтобы присутствовать при туалете графа. Улица запруживалась, как перед театром, экипажами, запряженными по четыре или по шесть лошадей. Иногда, после долгого ожидания, приходили объявить, что граф не выйдет, и каждый уходил, говоря: «До завтра». Когда выход все же начинался, обе половины дверей отворялись, и к ним бросались все: генералы, кавалеры в лентах, черкесы, вплоть до длиннобородых купцов.
В числе просителей встречалось очень много поляков, являвшихся ходатайствовать о возвращении им имений или об исправлении какой-нибудь несправедливости. Между другими можно было встретить и князя Александра Любомирского, который хотел продать свои имения, чтобы спасти остатки имущества, погибшего при разгроме отечества. Появлялся и униатский митрополит Сосновский, гнувший почтенную голову, чтобы добиться возврата своих имений и спасти униатские обряды: Московское государство уже тогда жестоко их преследовало. Очень интересный молодой человек, Оскиерко, также являлся туда, чтобы просить о помиловании своего отца, насильственно отправленного в Сибирь, и о возврате конфискованного имущества.
Число потерпевших, таким образом, было несметно, но только немногие имели возможность попытать счастья, впрочем, с очень сомнительной надеждой на успех. Одни из них стонали в кандалах, другие томились в Сибири. К тому же не все желающие получали позволение явиться в Петербург, все жалобы подавлялись. Правительственные чиновники, иерархический список которых был баснословно громаден, давали разрешение лишь в тех случаях, когда от этого имелась какая-нибудь выгода.
И вот каковы были результаты этих «разрешений». Например, митрополит, о котором я только что упомянул, всеми отталкиваемый и презираемый, не добился ничего, кроме жалкого ответа, что декреты императрицы, справедливые или несправедливые, неотменяемы, а жалобы и просьбы бесполезны, и что сделано, сделано безвозвратно.
Возвращаясь к приемной фаворита, скажу, что на лице каждого находившегося там просителя можно было прочесть, что его привело сюда. Лица некоторых выражали огорчение и желание защитить свое имущество, свою честь, само существование, другие, наоборот, выдавали желание завладеть имуществом другого или удержать то, что уже присвоено. Таким образом, одних приводило туда несчастье, других – алчность. Не казалось унизительным находиться среди этой толпы, видя тут первых сановников империи, людей с известнейшими именами, управляющих нашими провинциями генералов, перед которыми все дрожали и каждый из которых был вымогателем. Между тем сюда они являлись униженно гнуть шею перед фаворитом и уходили, не получив даже ни одного его взгляда, или стояли перед ним как часовые, пока он переодевался, разлегшись в кресле.