
Полная версия:
Один за всех
Долго молились.
Потом на крыльцо вышли. Сели в колымагу. Челядь в телегу. С ними Степан и Варфоломей.
Оглянулись впоследки на родимую усадьбу.
– Прощай, усадьба! Прощай, милое, насиженное гнездо. Прощайте, родимые поля, угодья, лес… Все прощайте!
– Ну, возница, трогай!
Тронулись кони… Покатила тяжелая скрипучая колымага. За нею телега. Забилось сердце Варфушки. Вот он, зеленый тенистый дуб, где увидел он чудного старца. Вон крест их молельни горит в лучах заходящего солнца. Над самой молельней, где свершилось с ним чудо, где прояснел его мозг, где постиг он мудрую книжную науку, где был счастлив наедине со своей горячей пламенной молитвой столько тихих ночей. Застлались слезами синие глаза Варфоломея. Печаль в них и туман сладкой тоски. Сердце билось шибко, хотелось соскочить из телеги, выбежать в поле, упасть в сочную траву и целовать родимую росистую кормилицу-землю, целовать без конца, без счета и плакать, плакать.
* * *Вечер. Тихий, кроткий сизокрылый, как голубь, и как голубь же воркующий. Солнце село за высокой колокольней городского храма. Но его прощальная улыбка еще дрожит в природе, будто смежившиеся очи, с их сверкающим взглядом. Тишь на небе, тишь в воздухе. И как странная, дикая адская музыка, как резкий крик возмущения против этой божественной вечерней тишины природы, ужас и сутолока внизу на земле.
Колымага не едет, а уже скачет теперь. Изо всех сил разогнал возница не успевших еще устать коней. Телега, дребезжа, скрипя, плетется сзади. Не спокойно, жутко на улицах Ростова. Люди толпами ходят по узким кривым улочкам, по широким площадям. Ходят и галдят. То приспешники Мины и Кочевы, двух кровопийц злополучных Ростовских жителей. Ходят, как шакалы, как волки, рыскают, выискивая добычу, врываются в дома, требуют казны, мучат, на правеж тащат, засекают батогами. Несколько раз пытались преградить дорогу боярскому поезду.
– Кто едет? Стой! Тебе говорят, стой! – слышался грозный окрик. Но знают боярские холопы – остановиться, значит предать любимых ласковых хозяев-бояр, значит отдать их в руки злодеев с детьми и казною. Нельзя остановиться. И духом мчится колымага, насколько силы позволяют коням; за ней, все отставая, следует утлая телега. Страшно и жутко за нее. Вот-вот, того и гляди, развалится сейчас. Из-под навеса ее выглядывает бледное личико Варфушки. Смотрит и видит мальчик дикие, зверские лица кругом. Бушующие толпы, и стоны и вопли доносятся откуда-то издали. Чем дальше едут, тем ближе стоны. Вдруг, ужас. Видит мальчик: широкая площадь, лобное место. На лавке растянуты обнаженные, трепещущие тела, залитые кровью. Батоги вздымаются и опускаются на окровавленные спины. Палки мерно отсыпают удары: раз-два… раз-два… Это истязают несчастных, отказавшихся по бессилию своему платить дань.
А дальше еще более мучительная картина.
Испуганный на смерть взор ребенка, как зачарованный, притягивается к ней. Тянется, тянется и не может оторваться.
Господь Милостивый! Будет ли конец жестокому измышлению человеческих мук?
Между двух столбов, вбитых в землю, тут же на площади, под широкой перекладиной привязаны чьи то ноги, обутые в дорогие сафьяновые боярские сапоги, кованные серебряными подковками. Скользить дальше трепещущий детский взор. И видит Варфушка: разметанные в стороны сухие старческие руки, худое, вытянутое тело, повешенное вниз головою под виселицей.
О, эта голова, багровая, отекшая, с вылезшими из орбит глазами, с диким взглядом невыносимо ужасного страдания, с надутыми жилами, как сине-фиолетовые канаты на лице!
Страшное, вымученное до последнего предала, обезображенное пыткой и в то же время странно знакомое лицо…
Силится и не может припомнить, где видел его Варфушка. И вдруг прояснился испуганный детский мозг.
– Господи! Да ведь это градоначальник Ростовский, боярин Аверкий. Что сделали с ним мучители? – И забился и затрепетал всем телом Варфоломей. Молитва вырвалась стоном из души. Полетала туда, кверху, вместе с синим испуганным взором; туда, к кротким и бесстрастным вечерним небесам.
– Господи! Прими дух его! Посети Твоего мученика, Милостивый Господь, и не взыщи с мучителей. Пошли ему смерть, Господи, рабу Твоему… Лучше смерть, нежели такая мука…
Молитва стыла на губах ребенка.
А телега катилась. Миновали площадь, город… Стихли стоны истязуемых. Вздохнула облегченно грудь. Потянулась вновь проложенная, еще дикая и мало езженая московская дорога.
Ужасный Ростов с его муками и стонами остался позади.
* * *Заповедные, почти девственные, могучие, сказочные леса… Темным, непроходимым кольцом замкнули они Радонежское городище, небольшое село, подаренное в удел великим князем Иоанном Даниловичем великой княгине Ольге. Вскоре перешло оно к младшему князю Андрею, за малолетством которого городком правил наместник Терентий Ртищ.
Переселенцев здесь принимали охотно. Позволяли строиться, и многие жители от притеснений дани и оброков потянулись сюда.
Радонеж – скрытое гнездышко, затерянное среди лесов заповедных, в сердце пустыни российских непролазных дебрей того времени. Оно в двенадцати верстах от Москвы, в стороне от московской дороги. Подалее в сторону находится соединенный мужеско-женский монастырь. Хотькова обитель – два отделения – для старцев и стариц. И опять леса. Зеленые, мохнатые, могучие, степенно говорливые, величавые, они стояли кругом будто настороже. Сторожили, сказки сказывали, песни пели, переговаривались, перешептывались. Стерегли день, стерегли ночь, стерегли Радонежский городок.
В Радонеж боярин Кирилл приехал с зарею.
Запыхавшиеся кони ввезли тяжелую колымагу, за ней громыхающую телегу в залитое розоватым румянцем зари местечко.
Отпрягли коней и разбили палатки. Боярин Кирилл со Степаном пошли отпрашивать себе угодья для избы у наместника. Пришли скоро с людьми боярина Ртища, Отвели им место для угодья. Свезли туда колымагу, перетащили скарб. В то же утро стали строиться. Деревья возили из лесу, тесали бревна. До пота лица работали над стройкой избы. Варфушка всех усерднее, всех бойчее. Горели руки от устали, от восторга горели синие очи. Был праздник душе Варфоломея. Он ненасытно трудился. То, к чему рвалась душа, свершалось с горячностью, с любовью, с пылом.
Весь точно преобразился мальчик. Кипела жизнь в каждой жилке юного пригожего лица. Работал, как взрослый, пуще взрослых.
– Полно, полно, не надорвись, сыночек, – говорила, любовно гладя курчавую головку сына, боярыня Мария.
– Родимая, не мешай! Не препятствуй. Хорошо душе моей, дивно хорошо.
И опять хватался за топор, за рубанок, вдохновенный, сильный и неутомимый Варфоломей.
Шли дни. Быстро поднимались, росли стены новой избы; выросло крылечко, протянулась крыша над верхом. Прорезали косящатые оконца, дверь. Спорилась работа, не шла, а бежала.
Боярин, юноша Степан, сыновья-подростки, холопы трудились, как равные. Не было различия между ними. Скоро выросла и вся изба. За ней пристройки, боковуши для клади, конюшня.
На новоселье долго молились в новой молельне. Радовались успешному окончанию работ, благодарили Бога.
Прошла неделя, и новую радость послал Господь в только что отстроенном гнезде. Отпраздновали свадьбу Степы с Аннушкой. Благословили молодых, отвели им на время половину избы, а сами приступили к стройке новой.
Новое гнездышко для юных супругов строили теперь. И опять ликовала Варфушкина душа. Трудился для брата. Помогал в работе усердно, рьяно, душу всю отдавал труду. А мысль в это время, неустанно повторяла в юной детской головке:
– Эх, кабы так всегда! Работать так-то, Бога радовать, без устали, всю жизнь… всю долгошенькую… То-то ладно бы было…
И горели странным вдохновенным пламенем синие глаза.
IX
СТУК-стук-стук!
Гуляет топорик по стволам великанов-сторожей, хмурых дубов-шептунов, лип говорливых, белых березок – девушек-невест лесного царства. Падают дубы тяжелые, грузные липы, клонятся стройные, гибкие березки.
Гуляет топорик. Разыгрался на славу работник.
А кругом зимняя сказка…
Царевна-зима распустила белую мантию по полю, по лесу, по дворам и дорогам. В алмазной мантии – дрожат, горят, переливчато усмехаются звездочки-снежинки…
Зима шалит, тешится, балуется. Гирлянды плетет из пестрых огней. Бросает искры по снегу, искры от солнца, холодного, январского. Красавица-шалунья в алмазном кокошнике, то ветром поет, то свистит метелицей, то лешим аукнется, то молчит, и, как сейчас, сверкает.
Дивно, празднично сверкает хитрым убором, прекрасная.
Холодно в лесу, студено…
Все же не мешает работе трескучий мороз. Работает Варфоломей. Соседу бедному, переселенцу тоже, выстроить избу наладил.
Сосед – больной, сам не может. Дети малы, пособить некому. Так вот и взялся пособить он, Варфоломей. Не Варфушка уже он более, не мальчик, отрок тихий, синеглазый. Теперь он уже юноша. Шесть лет минуло с той поры, как переселился он в Радонеж со всей семьею. Шесть лет.
Вырос он за эти годы. На вид юн, гибок и нежен, хоть и силен, как барс. В душе – молодой орел. Смелый, вольный, благородный и любящий, любящий без конца. Живет для всех, работает на всех долгими днями, а ночи… Один Всевидящий Хозяин Мира слышит и зрит жаркие вдохновенные молитвы Варфоломея. И зреет, зреет давнишнее желание в душе юноши.
– Уйти бы подальше от мира, где грехи, скорбь, где суета, уйти бы на одинокий подвиг труда и молитвы… В пустошь, в дебри лесные, на труд, на подвиг, для жертвы за всех людей. Там каяться, за свои грехи и чужие, там молиться. Там быть наедине с Тем, к Кому рвется душа, служить Ему.
Теперь скоро, скоро сбудется это. Знает Варфоломей. Петя подрос, женился на Катеринушке, по дому хозяйничает с юной женою. Семнадцать годов стукнуло обоим, не дети уже, родителям пособляют. Степан иной. Весь ушел в свою семью. Детки у него: мальчики Иван да Федя. Анна болеет тяжелым, странным недугом. Ослабла вся как-то, исхудала и тает, тает. Ничего не болит у нее, ничего не ноет, а на глазах исходит Аннушка. Как свечка тает, умирает, меркнет, как лампадный огонек. Скоро совсем ничего не останется от ее хрупкого, худенького существа. О ней, о брате Степане, о грядущем ему горе, об отце с матерью думает сейчас Варфоломей. Состарились они, отдохнуть мечтают. Поговаривают об иноческой обители. Ладят приготовиться по-христиански к предстоящему человеческому концу – в сане иноческом хотят встретить в недалеком будущем смерть, строгую гостью.
Думает обо всем этом юноша. Стучит топориком. Валит тяжелые деревья, рубит сучья, на пошевни кладет. Гнедой конь впряжен в них.
День незаметно клонится к концу.
Побагровели деревья. Пурпуром зари окрасился лес. Пора кончать работу.
– Эй, Гнедко, трогай!
Двинулись из лесу. Рослая, стройная фигура Варфоломея в теплом кафтане шагает сбоку. В руках вожжи, а красивое, тонкое, вдохновенное лицо с потемневшими от всегдашней неотвязной мысли глазами поднято к небу.
– Вот-бы так одному, всегда работать, думать, трудиться одному за всех, за всю братию человеческую… Сладко, дивно, хорошо…
Незаметно выехали на опушку.
Чу! – насторожился Гнедко. Почуял кого-то близкого.
– Кто идет?
Остановился. И Варфоломей остановился тоже. Знакомая маленькая женская фигурка бежит с перевальцем навстречу ему.
– Катя? Что ты! За мною, что ли?
– За тобой, Варфушка! За тобой, родимый! Анюте больно плохо, – соборовать хотят. Совсем отходит, помирает Анна. Степа голову потерял, ровно угорел. Ребята плачут. Мой Петра за тобою послал меня. Батюшка с матушкой в Степановой избе сейчас. Спеши, голубчик, надо застать в живых Анну.
– Иду, иду, родная!
Взял за руку свояченицу. Зашагал быстрее. Гнедко, умный конек, почуял сразу, что не до него людям. Пошел один по знакомой дороге к своему двору, без понуды потащил тяжелые пошевни.
Спасибо, Гнедко! Спасибо, умник!
Спешит Варфоломей с Катей. Люба им обоим кроткая, черноокая, всегда печальная Анна. Успеть бы повидать ее, милую, умирающую, покорную, хоть единым глазком. Что есть духу бегут, взявшись за руки.
Вот и Степанова изба. Рундук высокий, сени, дверь в горницу.
Слава Господу, поспали вовремя! В избе душно от множества набившегося в ней народу. Здесь и родные, и соседи, и духовенство. Анна лежит на постели, белая, без кровинки, будто не живая. Желтые щеки – одни кости, обтянутые кожей. Черные огромные глаза – две бездны, зажженные лихорадочным пламенем. Вытянулись, заострились черты. От недавней здоровой красавицы и следа не осталось. А все же странно светло и притягательно красиво это иссохшее лицо, эти черные кроткие очи, уже увидевшие как будто уголок другого мира, нездешнего.
Увидела вновь вошедших, чуть улыбнулась одними глазами. Словечка вымолвить нет сил. Шепнула только что-то, а что шепнула – неизвестно.
У ног жены бьется Степан. Страшное, дикое лицо, перекошенное отчаянием, блуждающие, безумные, нездоровым огнем горящие глаза, всклокоченные волосы, борода. Без слез рыдает остановившиеся на милом лице взор.
– Анна, Анна! На кого покидаешь!
Не речь это, не слова человека, а дикий вопль на смерть раненого зверя. Около – плачут дети. Маленькие несмышленочки – младенчики Федя и Ваня.
– Тятя, тятя! Боязно нам! Не гляди так, тятя…
Забеспокоилась и больная. Хочет вымолвить что-то и не может. Только чуть слышный хрип рвется из груди. Обвела тоскующими глазами присутствующих, остановила их на Варфоломее. Через силу простонала Анюта:
– Варфу… ш… ка… тебе… его… Степу, поручаю… Не оставь его, пока что… Ты сильный… ты ему помо… жешь… перенести горе… а младенчиков моих Кате… Кате… Катя, слышь… тебе…
– Слышу, Анюточка… Слышу, горькая моя… – прорыдала Катя.
Степан, как подрезанный дуб, рухнул на пол и забился в ногах жены.
Начался обряд соборования. В желтые, как воск, пальцы Анны вложили свечу. Зазвучали печальные слова и напевы. Благоухающий аромат миро пронесся по горнице. Помазали им умирающую. Снова все стихло. Кончился печальный обряд. Началось прощание. Рыдал, бился без слез в мучительных стонах Степан. Дети плакали, Кирилл и Мария тоже. Плакали и целовали умирающую. Один из всех спокойно молился Варфоломей.
Вдруг вздох легкий, знаменательный. Сизый голубь точно шелохнул крылом. Тоскующий взгляд больной – теперь странно и дивно засветился. Не мигая, светло глядят темные глаза.
Губы раскрываются бледные. Шепчут снова:
– Простите, милые, любимые… Простите… Пора…
И смолкла, затихла Анна.
Настал конец ее земным страданиям.
* * *Вечер.
Веет студеной лаской.
В избе душно и жарко. Пахнет ладаном. На лавке, под образами, с левой стороны от входной двери, вечным сном спит Анна. Мерцают лампады у божницы. Потрескивает у гроба стоящая в изголовье умершей свеча. Старица из ближнего Хотькова монастыря читает заунывно над покойницей. Величаво мертвое лицо Анны. Величаво и прекрасно.
Степан стоит, как вкопанный у ног покойницы. Глаза молчат, душа молчит. Горе заполонило и душу, и мысль, и сердце печального вдовца. Глаза уж не плачут. Душа точно под камнем, под булыжною глыбою томится в молчании и темноте. Ужас горя, потрясающий и молчаливый, затопил все его существо.
Варфоломей тут же подле. Помнит просьбу умирающей Анны – не оставлять пока что Степана. Нет, нет, не оставит первое время ни за что. Этот большой, сильный смуглый красавец Степан теперь такой жалкий, беспомощный, как ребенок. Нельзя оставить его, нельзя.
– В монастырь уйду, постригусь, – говорит Степан, – нет мочи прожить дня в миру без Анны. В молитве и подвиге, мыслю, легче станет мне.
Мрачно горят его глаза. Горе в них давит смирение.
– Уйду, уйду! – шепчет снова глухо, – постом и молитвой, иноческим саном приближусь к моей голубке мертвой.
– Ступай со Христом! Ступай, горький… Авось полегчает, – роняет ласково Варфоломей. А очи так и светятся готовностью помочь, пособить брату.
Потом, подумав немного, прибавляет тихо:
– И я с тобою! Ты в обитель, – я в скит, пустынствовать. Близко будем. Неразлучны. Спасаться вместе будет, Степа, брать мой. Аль не люба тебе мысль моя?
Смотрит Степан, смотрит на брата. Так вот он еще какой? Жертву несет ему, Степану. Не в леса, как раньше думал, уйти хочет, а с ним в обитель, в скит.
Смотрит, смотрит, будто видит впервые Варфоломея, брата юного, почти мальчика, самоотверженного, любящего, доброго. Тает что-то в сердце Степана. Тяжелая глыба горя мягчает невольно. Надламывается ледяная кора тоски. Слезы жгут глаза. Пламя ворвалось в сердце, обожгло, опалило. Хлынули слезы. Зарыдал Степан.
– Варфуша, спасибо! Брат мой любимый! Один ты мне остался. Один, один ты понял и пригрел меня.
И обнялись братья. И зарыдали оба.
И легче стало от ласки брата на душе молодого вдовца.
Трепетный и бледный, стоит Варфоломей среди гридницы. Говорит обрывчато, быстро:
– Отпустите меня, родные, вместе со Степою в обитель. Он в иноки, – я, благословясь, в скит пустынствовать. Не любо мне в миру. Отпустите, любимые мои…
Тихо, чуть слышно, вздыхает Кирилл. Плачет Мария. У обоих седые головы клонятся долу.
– Погоди, сынушка, не спеши! Дай нам ранее пристроиться. Дай в обители пожить, помереть, тогда иди с Богом. А покамест – поживи дома, порадуй нас, пособляй Петруше с Катей в хозяйстве. Растить Степиных детей помоги. Работа и это. Подвиг не легкий. А помрем мы, – Господь с тобою, ступай хоть в обитель, хоть в пустыню – куда сердце лежит.
Замолкли родные…
Замерло сердце Варфоломея. Долго ждать. Отодвинулась заветная мечта. Но воля отца с матерью – воля Святая. Смирился разом, улыбнулся светло.
– Ладно, родимые! Будет по-вашему. Живите долго. Останусь здесь. Хотькова обитель не за горами. Со Степой видаться будем часто. Аннушкин не нарушу наказ.
И обнял престарелых родителей Варфушка нежным и долгим сыновним объятием.
* * *В тот же месяц много перемен случилось в семье Иванчиных.
Боярин Кирилл постригся с женою в Хотьковом монастыре. Степан еще раньше ушел туда и постригся под именем Стефана.
Опустела тихая мирная усадьба.
Варфоломей, Петр с Катей и с маленькими племянниками зажили в ней по-старому, часто навещая в обители престарелых отца с матерью и брата Стефана.
Снова плавным потоком по спокойному руслу потекла повседневная, рабочая жизнь.
X
СЛОВНО вихрь кружится время. Кружится, катится, вертится, клубится, развертывается, разматывается бесконечным клубком. Жизнь бежит точно от погони, как испуганный дикий олень. Судьба-старуха за ним спешит с клюкою. Гонит, гонит… А впереди другая старая ждет: с косой острой, с пальцами костлявыми, с темным непроницаемым взором. Это – смерть. Эта уже не гонит, она ждет. Притаилась, чуть дыша, за углом и ждет. Кто намечен ею – не постесняется, протянет руку, зацепит косою. Дзинь-дзинь-дзинь, – прозвенит коса и нет человека. Вот у нее расправа какова.
Притаилась она за углом Хотьковой обители. Навострила косу, простерла руку. За одним ударом готовит другой. Две жизни разит к ряду, ненасытная. Две жизни! Ликует смерть. Что ей? Так суждено! Так велено судьбою! Так подтолкнуло под руку время! А она, старая, тут не при чем…
В Хотьковой обители стонут колокола печальным, скорбным перезвоном. Похоронное пение звучит в общем монастырском храме. Два гроба, две колоды, в которых хоронила своих умерших прежняя Русь стоят на черном траурном катафалке.
Кирилл и Мария, смиренные старец и старица Хотькова монастыря, умерли скоро один за другим почти к ряду. Хоронили в один день обоих. Были мужем и женою в миру – братом и сестрою во Христе стали в обители.
Лежат оба с холодным поцелуем смерти на лицах, Божьи инок и инокиня.
Спокойны, радостны их лица. Вся жизнь прошла в печали, заботах, нужде и гонениях. Впереди избавление, радость. Смерть принесла сладкий бальзам утешения, блаженство. Они достойны счастья. Они много выстрадали, спасались в обители, прошли суровый, хоть и недолгий, иноческий подвиг.
Варфоломей, Стефан, Петр и Катя с обоими племянниками стоят у гроба.
Стефан сильно изменился за недолгие годы. Поседел, сгорбился, не глядя на молодость. Еще суровее стало лицо. Инок стал в полном смысле. Петр – тот же свежий, ясный, спокойный хозяин-юноша. Катя – румяная, здоровая с обычно веселыми, теперь заплаканными от горя, глазами, мальчиков, сыновей Степана, пуще глаза бережет. Своих детей не так. Привязалась, как к родным, к Ване и Феде.
Варфоломей…
Двадцать лет стукнуло Варфоломею. Не муж он еще, юноша, так почему же при встрече с ним низко склоняются головы обительских старцев? Почему почтительно вскидывают на него глазами прославленные в подвигах благочестия преподобные отцы?
Синий взор Варфоломея глубок, как море. В нем покоится неразгаданная тайна всего его существа. Золотистые кудри вздымаются над вдохновенным высоким лбом, обрамляя бледное, строгое и кроткое в то же время лицо юного красавца. Тонкие губы сжаты. Темные брови сведены. Черточка-думка залегла между ними. Высокий, статный, он глядит прямо. Глядит в душу – и молнии тихих восторженных дум летят от его лица, от его синих глаз, сапфировых, как волны моря.
Молятся осиротевшие дети-сыновья. Молятся – без горя, без глубокой скорби. Жаль родителей, но тиха и праведна их кончина. В ней величавая желанная красота. Нет места гнетущей тяжелой скорби…
Поют на клиросе старцы причт. Дымок кадильника вздымается, летит под купол храма.
Вот раздался голос старого пресвитера. Глубокою верою дышат его слова.
Плачет Катя, плачут дети, влажны ресницы у Петра. Стефан и Варфоломей стоят, замкнутые в тихой строгой печали.
Кончился долгий обряд. Подняли колоды с останками усопших старца и старицы, понесли на кладбище.
Вот и могила, уже заранее заготовленная. Остановились. Опять раздается дребезжащий голос священника, пение старцев и иноков. Под их тихое пение простились, под их тихое пение опустили в землю, засыпали колоды, уравняли могилу, два креста водрузили. Обвили их цветами – последними, предосенними махровыми маками, диким шиповником, пожелтевшею листвою лип и дубов.
Разошлись старцы, старицы, ушел священник с причтом. Катя стала собирать детей домой. Торопит мужа, Варфоломея. С прежним Степаном, теперь уже иноком Стефаном, прощается.
– Приходи в воскресение, отче! Напеку блинов, батюшку с матушкой поминать будем.
– Спасибо, Катеринушка! Не гость я ваш более.
Что? Что он сказал, или она ослышалась, Катя.
– Варфушка! Варфушка! – зовет вне себя брата на помощь испуганная, изумленная ребенок-женщина, – слышь, что говорить Степа, то есть, как бишь, отец Стефан… – и совсем замолкла, смутившись своей ошибкой.
Варфоломей, молившийся на коленях у родных могил, тихо поднялся, подошел неторопливо, взглянул на жену младшего брата.
Синие глаза его зажглись кроткой лаской. Но полно было сурового решения строгое в эти минуты лицо.
– Брат Стефан прав, Катя, – заговорил он тихо, – ни он, ни я не вернемся в усадьбу домой. Сорок дней здесь в обители молиться за батюшку с матушкой будем. Сорокоуст справим у родных могилок, а там в лесные чащи уйдем, подвижничать, грехи свои и мира замаливать, спасаться. Живите с Господом своей семьею, деток-сироток берегите. За нас молитесь, грешных, а мы, чем можем, у Господа за вас, мирян, работать и молиться станем. Не обессудьте, не гневайтесь… Имение родительское – все ваше. Нам с братом ничего не надо… Так мы со Стефаном, Божьим иноком, давно решили… Прощайте же, Петр, прощай, Катя, детки милые, ласковые, прощайте, Господь со всеми с вами.
Умолк. Затих. Оборвалась горячая речь. А Петр, Катя, как зачарованные, неподвижно стояли на месте, будто все еще слушая их. Первая опомнилась Катя. Бросилась к Варфоломею. Схватила его за руки и, трепеща от волнения, залепетала, обливаясь слезами.
– Варфушка, родимый! Ласковый, желанный наш, не губи себя, свою молодость… Какой же ты отшельник, такой молоденький, юный!.. Останься, Варфушка! Останься за старшего, за любимого. Во всем тебе почет и уваженье будет. Как батюшку с матушкой покойных слушались, так и тебе ни в чем перечить не станем. Братец родненький, не покидай нас, соколик наш!
– Не покидай, братец! – вторит жене и Петр.
Затуманилось лицо Варфоломея. Так в летний жаркий день вдруг туча набегает на прозрачную синеву неба и затемняет его… Но на миг только набежала. Скрылась мгновенно. Чистым и прекрасным стало снова сияние глаз Варфоломея. Заговорил спокойно, но твердо. Падали слова, как родник в лесу в глубокое русло.
– Нельзя. Не могу. Не проси, Катя, сестра любимая. Не проси. Дал слово жить в миру до конца отца с матерью. Свершилось. Господь посетил их милостью своею. И решили мы с иноком-братом искать в лесных чащах молитвы, одиночества и труда. Господь с вами, не мешайте нам. Идем своей дорогой.
И опять стало строго красивое лицо юноши, когда говорил он эти слова.