Читать книгу Гимназисты (Лидия Алексеевна Чарская) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Гимназисты
ГимназистыПолная версия
Оценить:
Гимназисты

4

Полная версия:

Гимназисты

С этого-то дня маленький Юра и перестал быть ребенком.

Он видел, как продавалась с аукциона их роскошная обстановка и деньги, вырученные за нее, переходили в карманы каких-то жестоких крикливых людей, громко требующих уплаты долга, оставшегося после смерти Кирилла Викторовича. Гувернера, учителей распустили. Переехали из огромных палат в крошечную комнатку, и тут-то и началась борьба – мучительная, страстная борьба голодных людей с нуждою.

Нина Михайловна Радина была урожденная графиня Рогай. Получив блестящее светское воспитание, она все-таки не годилась для служебной деятельности. Не для этой жизни готовили ее родители. Но тут выручило нечто совсем неожиданное. Еще будучи барышней, Нина Михайловна отлично рисовала по фарфору. И теперь она принялась украшать букетами фарфоровые тарелки, чашки и прочую посуду на продажу. Это обеспечивало, по крайней мере, мать и сына от голодной смерти на первое время.

Юра Радин поступил в гимназию. Из любви к матери он стал учиться прекрасно и сразу занял выдающееся положение среди своих сверстников. Любимец товарищей, начальства и учителей, он добился того, что с первого же года, не в пример прочим, был освобожден от платы за ученье. А годы шли, да шли… Хрупкая, болезненная Нина Михайловна не вынесла постоянной работы без устали и передышки. Силы ее упали, здоровье подточилось, и грозным призраком смерти повеяло на молодую сравнительно женщину. Юра пришел в ужас. Ему было тогда 15 лет. Он давал уроки, занимался перепиской, словом, где и как мог, помогал матери… Но уроки маловозрастному гимназисту попадались редко, а если и попадались, то за такую ничтожную цену, что ее едва-едва хватало на хлеб. Нечего и говорить о том, как обрадовался Юрий, когда встретивший его случайно директор одного из городских театров предложил юноше занять у него место выходного актера, попросту статиста, обещая ему платить по два рубля за каждый выход. Юрий радостно встрепенулся. Для них с матерью, наголодавшихся вдоволь, эти деньги показались огромным богатством. Новые счастливые горизонты раскрылись перед юношей, как вдруг… Этот неожиданный донос в виде газетной статейки, объяснение с директором, наказание…

При одной мысли обо всем этом новый ужас охватил юношу…

Сегодня он должен быть дома во что бы то ни стало! Должен! Но как? Как? Боже Великий! Скоро ли кончится все это? Он сбросит с себя эту черную куртку и станет свободным, как птица? Скоро ли он будет работать, как вол, для своей матери, единственной радости, оставшейся ему на земле?! Да, скоро! Скоро теперь, скоро!

Через три-четыре месяца он будет «там»… в том желанном и светлом храме науки, который составляет предмет самых жгучих мечтаний каждого гимназиста! Университет!

Господи! Сколько радостных и счастливых грез в этом звуке!

При воспоминании об университете глаза Юрия разгорелись пламенными огоньками, а сердце замерло радостно и сладко. Еще бы! Познать всю сладость науки, забыться в серьезном чтении от всех неурядиц и мелочей их жалкого существования! А главное – услышать тех лучших людей ученого мира, которые отдали себя, свой труд, свои знания служению науки. И под руководством этих лучших профессоров, шаг за шагом, узнавать новые, все новые истины. И в новый мир, в мир дивный и прекрасный откроет ему двери желанный университет!

Все существо юноши наполнилось чудным необъяснимым сладостным чувством… Через три месяца только! И тогда! Тогда… Рай распахнет ему двери, светозарный и светлый земной рай!

Но до тех пор? Как же быть ему теперь? Сейчас? Сегодня?

Он до боли стиснул голову руками.

– Консилиум… мама… Васенька скроет… не скажет… если… если…

Страшная, туманная мысль сковала его мозг. Сердце захолодело тяжелым предчувствием. В бессильном гневе и смертельной тоске он упал головою на подоконник и замер без мысли, без движения…

Глава VII

Бегство из «Аида»

Что-то хрустнуло, звякнуло, глухо зашуршало у него под окном. Юрий поднял голову, высунулся – и легкий крик радости замер на его губах.

– Флуг! Голубчик! Ты?

Под самым подоконником сияло ему худенькое, возбужденное личико Давида Флуга.

Ловкий и подвижной, как обезьянка, он успел в каких-нибудь несколько минут добраться по водосточной трубе в третий этаж, где находился злополучный аид, и теперь ликующий сидел на подоконнике и тихо восторженно шептал:

– Вот видишь… совсем не так трудно… И в переулке ни души… Я знаю, ты мне говорил вчера, что у вас сегодня консилиум… Так вот я… Только ради Бога тише… Луканька, как нераскаянный грешник, по коридору бродит… Того и гляди вонзится… Я за тебя побуду… Бери мое пальто, фуражку… И айда!.. До девяти можешь гулять спокойно… Не торопись особенно… Мне делать нечего – я дрыхать буду – смерть спать хочется.

И Флуг притворно зевнул, блеснув своими мелкими ровными, как у белочки острыми, зубами.

Опешивший и растерянный от неожиданности Радин с какою-то свирепою силой стиснул хрупкую тоненькую руку маленького Давида.

– И после этого… после этого говорят, что евреи!.. – начал он, краснея и задыхаясь… – да золотые сердца у вас! Спасибо, дружище! – И с внезапным порывом он горячо обнял приятеля.

– Ладно! Уж ладно! Ступай! – усмехнулся тот. – Ах, да!.. вот еще, чтобы не забыть… Были все мы кагалом у Мотора… Штука, брат! Требовали, кричали, неистовствовали. Ей-ей! Даже Луканька струхнул… A все же не добились, уволить не уволят, а медали лишат…

– Да кого лишат-то, говори толком! – изумился Юрий.

– Вот чэловэк, как говорит Соврадзе! – патетически вскинув глаза к потолку, вскричал маленький еврей. – Он ничего не знает. Да ведь из-за тебя все дело, чучело, ты эдакое!.. Из-за театра и ареста твоего… Ведь докопался я, кто в газете статью тиснул… Ренке это…

– Ренке? – изумленно произнес Радин. – Но зачем же!

– Вот дубина-то! Не догадывается! Голова! – еще горячее зашептал маленький Давид. – Да пойми же ты, башка, что если бы не ты, Ренке первую медаль получил… А ты ему поперек пути, как забор корове, возвращающейся с поля. Вот! А теперь шалишь! Медали он не увидит, как своих ушей, потому Моторка ему его «писательства», ни Боже мой, не спустит… Чуть было не вытурил его впопыхах, да одумался… Видишь, у нашей остзейской миноги какие-то связи, родственники при дворе, забодай его козел рогами, ну, a Мотор трус изрядный, сам знаешь!.. А все же вместо медали у Ренке… вот! – И маленький еврей растянул руку и показал кому-то невидимому некий знак, именуемый «масонским», иначе говоря, просто шиш на нашем общем языке. – А теперь ступай… По воздуху, аки посуху… И помни, до девяти вечера я дрыхну, и видеть твою физику вовсе не намерен! – весело заключил Флуг.

Радин вспыхнул благодарным взглядом на великодушного маленького человечка, еще раз стремительно сжал его пальцы и в следующую же минуту в фуражке и пальто Давида, доходившем ему едва-едва до колен, бесшумно скользил вниз по трубе…

Глава VIII

Диагноз бесстрастной «знаменитости»

– Юрка, ты?

Нина Михайловна своим чутким ухом уловила стук входной двери, легкие шаги в коридоре, знакомую быструю дорогую походку и по бледному, изможденному лицу ее, еще красивому и не старому, несмотря на совсем седую голову, медленно проползла счастливая улыбка. Удивительного, редкого цвета васильковые глаза ее мягко и влажно засияли, обращаясь к дверям.

Нет сомнения: это он – ее мальчик!

И как бы в подтверждение ее мысли Юрий стремительным ураганом ворвался в их крошечную комнату.

– Мамуся!

– Каштанчик!

Они всегда называли так наедине друг друга. Нина Михайловна широко раскрыла объятия и каштановая кудрявая голова Юрия прижалась к ее груди.

– Мама, они ушли? – робко прозвучал голос юноши.

– Нет… нет… в комнате хозяйки совещаются!.. – поторопилась успокоить сына Радина, – но почему ты так поздно? Я волновалась… и что это за пальто на тебе? – уже встревоженным голосом заключила она.

Юрий вспыхнул. Он не умел лгать…

– Опоздал? пальто?.. – ронял он, бессмысленно глядя на безобразно коротенькую амуницию Флуга, боясь еще более встревожить мать объяснением о том, как на него донесли, как он «влопался», как угодил под «арест». Опять она взволнуется, начнет плакать, нервничать… Поднимется этот кашель снова, этот ужасный кашель, который разрывает на части ее грудь и тяжелым молотом отзывается в его сердце…

– Об этом потом, мама, моя родная, – тихо произнес он, – не волнуйся только, все хорошо, опоздал потому, что у нас вышел скандальчик в классе… Но все вздор, повторяю. А только я пойду… к профессору, нужно узнать все… понимаешь ли? Голубушка моя, прости!

И прежде чем Нина Михайловна успела сказать что-либо, Юрий быстро прижался к ее руке губами и, стремительно отбежав от кресла, где она сидела, вся обложенная подушками, в один миг скрылся за дверью.

… … …

– К вам можно?

Голос юноши прозвучал робко, несмело…

«Знаменитость» бросила недовольный взор на дверь. Известный профессор, специалист по грудным болезням, светило ученого мира не любил, когда его беспокоили вообще, а во время консилиумов особенно. Он только что оглушил скромного молодого военного врача Василия Васильевича Кудряшина целою бурею громких латинских терминов – названий всевозможных болезней и теперь доказывал что-то с бурным ожесточением своему молодому коллеге. И вдруг…

– К вам можно?

Что хочет ему сказать этот статный, худенький синеглазый мальчик, так внезапно появившийся на пороге? А «синеглазый мальчик» уже стоит перед ним, взволнованный, трепещущий, побледневший…

– Господин профессор, простите, ради Бога, – говорит Юрий, и его молодой красивый тенор звучит глухо и странно, – ради Бога, простите, но я должен… вы должны… да, вы должны сказать, что с моей матерью?.. Какая ей грозит опасность? И чем? Чем наконец избавиться от недуга, который точит ее?..

Профессор кинул через очки взгляд на невысокую фигуру юноши. Потом перевел глаза на Кудряшина и произнес, полувопросительно кивнув головой в сторону Юрия:

– Как его нервы?

– О, он силен как молодой львенок, ему можно говорить спокойно все. – И как бы желая ободрить юношу, Васенька нежно похлопал по плечу Радина.

– Тогда приготовьтесь услышать большую неприятность, юноша, – мямля и пожевывая губами протянул профессор, – ваша мать опасна… Она не протянет долго в этой обстановке и будет таять как свеча, пока… пока… если…

– Если? – задохнувшись, простонал Юрий, и, как синие колючие иглы, его глаза впились в бесстрастное лицо «знаменитости».

– Если вы не отправите вашу мать на юг Франции или Италии, Швейцарии, наконец, куда-нибудь в Ниццу, в Лугано или Негри… Солнце и воздух сделают чудо… и в три года ваша мать поправится и расцветет, как роза. Вот вам мой совет!

– Вот вам мой совет! – отозвался где-то глубоко в сердце сухой и бесстрастный голос профессора… – Вот вам мой совет… – произнес кто-то в пространстве с диким и страшным ударением… И разом все захохотало, завертелось и закружилось в сатанинской пляске вокруг Юрия. Смертельная бледность разлилась по его лицу… Голова закружилась…

– Она расцветет, как роза! – странным отзвуком раздался в его ушах старческий дребезжащий голос. Потом ему представилась со страшной нелепостью пурпуровая роза, прекрасная, крупная, с одуряющим запахом, ударившим его в голову. И сильнее закружилась голова… Мысли поползли по ней страшные, серые, тягучие и жуткие, как привидения, больные мысли…

Он зашатался… Потом криво усмехнулся.

– Это невозможно! – беззвучно дрогнули его губы… – Мы нищие… Ни Лугано, ни Ницца, ни что другое недоступно для нас.

И, слегка пошатываясь, вышел из комнаты…

Глава IX

Его жертва

– Флуг, ты, кажется, заснул?

Маленький Давид вскочил, как встрепанный. Что это? Он действительно уснул на полу «аида» так же сладко и безмятежно, как на своей домашней постели. И дико тараща глаза, маленький еврей окинул взором комнату.

Окно открыто настежь… Легкий ветерок дышит на него вместе с неуловимым дыханием апреля… Южные голубоватые сумерки заволокли природу. На окне сидит Радин, в его, Давидовом куцом пальто и в съехавшей на затылок мятой фуражке. Но что с ним? Лицо бледно, как у мертвеца. Глаза лихорадочно горят.

Маленький еврей вздрогнул.

– Каштанка, что ты? – проронили его вздрагивающие губы.

– Моя мать умрет… умрет в два месяца или расцветет, как роза! – дико выкрикнул Радин и в бессилии отчаяния и муки сжал голову руками.

Страшная, как смерть, минута проползла, таинственная и жуткая на лоне тихого апрельского вечера… Маленький Давид поднял руки, всплеснул ими и беспомощно произнес своим слабым голоском:

– Да говори ты толком, ради Бога… Ничего не понимаю!

Тогда Юрий опомнился. Вспыхнул. Собрал силы. Теперь его речь полилась неудержимо…

– Болезнь… печальный исход… или Лугано… Солнце… море… воздух и розы… – срывалось беспорядочным лепетом с его уст, бессвязно и быстро. – И это невозможно! Мы нищие… Не для нас Лугано и Ницца! Пойми ты, ради Господа!.. И она умрет!

Что-то дрогнуло и оборвалось в груди синеглазого юноши… Что-то зазвенело как струна…

И вдруг глухое судорожное рыдание, похожее на вой, огласило стены класса.

Радин не мог сдерживаться больше и зарыдал, как ребенок, упав на подоконник своей кудрявой головой… Из его груди вырвались вопли.

– Мы только двое… двое… на свете… пойми, Флуг, пойми… Для нее я живу… для нее работаю… Она моя единственная… И она умрет! Умрет, растает, как свечка, потому что и Лугано… и Ницца для богачей… да… а не для нас, нищих, не для нас! – И полный бессильного отчаяния, злобы и муки он заскрежетал зубами.

Маленький Давид выпрямился. Чахоточный румянец заиграл в его лице… Черные глаза заискрились неожиданной мыслью… Он подскочил к Радину, с силой, которую трудно было ожидать от такого слабенького существа, оторвал руки Юрия от его лица, залитого слезами, и закричал почти в голос:

– Врешь! не умрет она! И я смело говорю тебе это, я, маленький ничтожный еврей, сын почтенного старого Авраама Флуга!..

Юрий только горько покачал головою… Его разом потемневшие глаза, влажные от слез, недоверчиво вскинулись на Давида.

– Не может этого быть! – проронили губы.

– Врешь, может, – неистовствовал Флуг. – Денег у тебя нет… говоришь, – деньги будут!

– Ты смеешься?

– Да ты очумел, что ли? И он думает, этот великовозрастный дуралей, что Давид Флуг может смеяться в такую минуту. Да будь я проклят до седьмого колена, если я посмею шутить и смеяться сейчас.

И маленький Флуг закашлялся и затопал ногами, охваченный закипевшим с головы до ног неистовым возмущением. Потом разом пришел в себя… Торопясь, суетясь и волнуясь, подставил стул Юрию, насильно усадил на него товарища и, задыхаясь, весь волнующийся и суетливый, снова заговорил:

– Слушай и молчи… Я не должен сбиваться… Пожалуйста, не мешай мне и слушай.

Две недели тому назад Мотор вызвал меня к себе… Я, знаешь ли, откровенно говоря, труса спраздновал: зовут к директору, зачем зовут? Пошел. Вижу – встречает торжественный и письмо в руках.

– Вот, говорит, Флуг, дело вас касается. Другим я не предложу, потому как другие в университет пойдут, а вам, евреям, туда доступ труднее… А я себе думаю… – Почему же мне и не попасть, если я на экзамене на пятерках выпрыгну? Однако, молчу. Пусть его себе говорит на здоровье. Он и заговорил. Тут, говорит, письмо одно я получил. Помещик один из своего имения из глуши пишет. Предлагает двух мальчиков готовить, на три года по контракту… По тысяче рублей в год, a полторы тысячи сейчас, вперед дает. Вы, говорит, не гнушайтесь этим местом, место хорошее. И три тысячи гонорара и часть денег вперед. Прочел я письмо, а Мотор опять заводит:

– Что же, говорит, согласны?

А я себе думаю:

– Дурак человек, кто от своего счастья откажется – от университета ускользнет… Ведь это земля Ханаанская…

– Нет, говорю, Вадим Всеволодович, я не согласен… Попытаю свое счастье… с университетом, авось попаду.

А он так холодно мне в ответ.

– Как желаете… Я для вас же лучше хотел..

Это видишь ли… вы, русские, убеждены, что мы, евреи, за золото душу отдать готовы! А неправда это! Ложь! Сущая ложь!.. Еврей свое счастье понимает, и на деньги плюет, когда его счастье в другую сторону манит, – заключил Флуг, сияя своими черными прекрасными глазами.

Но Юрий Радин уже не слушал его. Он стоял, встревоженный и бледный, обратившись лицом к молодому, только что всплывшему месяцу и шептал:

– Да… да… хорошо… Флуг… отлично, Флуг!.. Все прекрасно… Я понял тебя… И Лугано будет… И Ницца, все! Я понял тебя… маленький мой Флуг… и… и… университет к шуту!.. Я беру место у помещика.

– Вот! – вырвалось счастливым возгласом из груди еврея, – полторы тысячи, ты пойми!.. Твоей матери будет достаточно на год… В Лугано можно устроиться скромно… А там… что-нибудь еще выдумаешь… A университет не пропадет… Через три года можешь поступить смело…

– Нет, Флуг, я уже не поступлю туда, милый. Три года срок огромный… Я отвыкну от книг и от ученья за этот срок! Да и некогда будет… Буду продолжать учить других, готовить мелюзгу, а сам… сам…

Юрий задохнулся… Мысль о потере университета казалась ему чудовищной и жуткой, как смерть. Флуг, казалось, видел страшную глухую борьбу в сердце своего товарища и изнывал от жалости и душевной боли за него.

Но вдруг Юрий как бы встряхнулся, выпрямился. Черные брови сомкнулись над гордыми, сияющими глазами.

– Я благословляю тебя, Флуг! – произнес он твердым голосом без малейшей в нем дрожи колебанья, – да, благословляю за твой совет… Завтра же иду к Мотору просить рекомендации на место… потому что… потому что… – Тут он задержался на минуту и произнес уже совсем новым, мягко зазвучавшим ласковым голосом:

– Потому что я страшно люблю мою мать!

Глава X

Карикатура

Учительская конференция[5] строже взглянула на дело Ренке, нежели сам директор… На совете педагогов говорили по этому поводу бурно и много. Кое-кто из учителей подал голос за полное исключение фон Ренке из гимназии. Газетная статейка с изобличением своего же товарища показалась чудовищным поступком вопиющей подлости.

Только сам Мотор, да учитель латинского языка, прозванный «Шавкой» за его раздражительный и желчно-придирчивый характер, отстаивали длинного остзейца. Шавка, единственный человек изо всей гимназии, искренне благоволил к Нэду. Причина этой симпатии была самая простая. Нэд фон Ренке знал латынь, как никто в классе, а этого было вполне достаточно, чтобы «Шавка» или Данила Дмитриевич Собачкин воспылал к усердному ученику самой сильной привязанностью. Остальные учителя, как и гимназисты, не терпели Ренке.

Он держал себя вызывающе и независимо одинаково и с равными, и с начальством. И в то же время так, что никто не мог придраться к нему. Учился Ренке великолепно. Строго исполнял все предписания начальства, но в то же время что-то снисходительно-презрительное по отношению ко всем было во всех его строго рассчитанных движениях, в белобрысом надменном лице, даже в самом костюме, казалось, преувеличенно изящном, всегда новеньком и дорогом.

Он поступил из Рижской гимназии на три последние года. Для чего? Этого никто не знал. Ходили о Ренке темные слухи… Говорили, что он баснословно богат и что у него есть где-то замок в Лифляндии, роскошный, как дворец, и что он живет в нем один как перст на свете.

Малыши-мелочь, склонная ко всему таинственному и необыкновенному, окружила уход Ренке из Рижской гимназии какою-то трагической тайной… Говорили, что Ренке, еще будучи в 4-м классе, у себя в Риге вызвал на дуэль преподавателя греческого языка и убил его… За это его перевели в Петербург и хотели отдать под суд, но Ренке отдал «целый мильон» вдове «грека» и его маленьким детям, и Ренке простили.

Слухи нелепые, но вполне достигающие своего назначения окружить непроницаемым флером таинственности загадочную особу длинного барона.

История с газетной статьей наделала много шуму. О ней говорили всюду: говорили в классах, говорили в чайной, даже в каморке Александра Македонского, атлета-сторожа, говорили великовозрастные гимназисты, забегавшие туда «вскурнуть» под сурдинку, то есть попросту выкурить пару папирос и «перемыть косточки» нелюбимым преподавателям и классным наставникам.

Однако Мотор совокупно с Шавкой «отстояли» Нэда, и фон Ренке не исключили. Ему решили сделать публичный выговор и лишили второй медали, на которую длинный барон был зачислен до сих пор кандидатом. Своим «спасением» от исключения из гимназии Нэд был обязан вполне директору и латинцу.

Неведомо какими путями, но до восьмериков дошли самые точные подробности решения учительского совета. Доподлинно узналось, что Шавка спас «гадюку», как тогда звали в гимназии Ренке. Отстоял его в то время, когда остальные члены конференции настаивали на его удалении из гимназии.

Этого было вполне достаточно, чтобы даже спокойные и рассудительные головы запылали жаждою мести по отношению к Шавке, и без того самому нелюбимому из всех учителей.

И «ариане нечестивые» закипели снова… В первый же ближайший урок решено было разыграть «Шавку», закатить ему «бенефис», то есть, попросту говоря, устроить ему преблагополучно самый настоящий классный скандальчик, на который нечестивые ариане были изобретателями первый сорт.

И Шавку «разыграли».

Был понедельник. Последний понедельник до окончания классных занятий. С субботою заканчивался учебный сезон, восьмериков распускали с тем, чтобы снова собрать их через неделю, но уже в актовом зале, для первого выпускного экзамена. Торжественно-приподнятое настроение царило в умиленных сердцах ариан… Все чувствовали, что стоят у преддверия новой жизни, светлой и прекрасной, на пороге университета, этого античного храма мудрости и красоты, о котором страстно и пламенно мечтает каждый гимназист-восьмиклассник.

Собирались сегодня на уроки лениво, но весело и шумно сошлись на общей молитве в рекреационном зале… Разошлись по классам, младшие – чинно и степенно шаркая подметками, старшие – шумной, веселой и празднично настроенной толпой.

– Господа! Глядите!

И едва только успел Гремушин протянуть руку к классной доске, как дружный взрыв хохота раздался среди ариан. На черной доске мелом с изумительною точностью и сходством был изображен Собачкин в виде огромного цепного пса с зловеще оскаленными зубами. На ошейнике было четко вырисовано «Шавка». Внизу под ним стояло: «Покорнейше просят не гладить и не дразнить, без намордника, кусается».

На носу Шавки чуть держалась длинная змея с воспроизведенным до малейших подробностей лицом Нэда фон Ренке. Над головами обоих было сияние… В центре сияния чья-то рука, весьма недвусмысленно показывающая шиш по направлению к медали, пролетающей под самым носом Нэда в виде огромной птицы.

Три вопросительных и четыре восклицательных знака стояли кругом, в виде стражи… И больше ничего.

Карикатура удалась на славу.

С редким мастерством удалось неизвестному художнику подцепить самые точные выражения лиц Шавки и Ренке, все самые существенные черты их физиономий. Ариане окружили густою толпою доску и хохотали до слез.

– Кто изобразил? Чья живопись? Ах, шут возьми, ловко! – слышались веселые крики между взрывами бурного хохота тут и там. Неожиданно глаза всех, как по команде, обратились к Каменскому.

– Мишка, ты? Кайся!

Ответа не требовалось. По смеющейся, ликующей физиономии общего любимца можно было сразу догадаться, в чем дело.

– Вот здорово-то!

– Ловко, брат!

– Да-а! изображеньице!

– Мое поживаешь!

– Когда ж это ты намалевал, братец? – посыпалось на него со всех сторон.

– Лихо, что и говорить, отделал.

– Да, когда? Как? Экий молодчинища!

Мишу вертели во все стороны, как гуттаперчевую куклу… Потом подхватили на руки и под оглушительное «ура» начали качать… Потом снова опустили на пол, и снова посыпались дождем вопросы…

– Как? каким образом? когда?

– Да очень просто, господа… Пришел за час… Поймал Александра Македонского. Сунул ему рупь в зубы… Открывай, говорю, великий человек, класс… А он за рупь, вы знаете, самого Мотора пришьет к постели… Ну и того… Впустил, значит, а я и намалевал. Хорошо! Это будет блестящим апофеозом к нашему бенефису, – и сияющими глазами обвел товарищей Миша.

– Шут его знает, как хорошо! Здорово можно сказать… Под орех, милый человек, как есть раскатал… – и дружеские хлопки градом посыпались на спину и плечи шалуна.

– А фон Ренке где? Где ты, балтийская селедка, а? Где он, господа! Дайте ему полюбоваться на собственное личико… Пропустите его к доске… Ступай, душечка! Ступай, мамочка! Ступай, батюшка! Ступай, цыпинька ты моя! – И мрачный Комаровский с силой вытолкал к доске упиравшегося руками и ногами длинного барона.

– Не смейте меня трогать! Руки прочь! – неожиданно выкрикнул тот, и все его белобрысое худое лицо багрово-буро покраснело.

bannerbanner