Читать книгу Один. Сто ночей с читателем (Дмитрий Львович Быков) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Один. Сто ночей с читателем
Один. Сто ночей с читателем
Оценить:
Один. Сто ночей с читателем

5

Полная версия:

Один. Сто ночей с читателем

– Тип Веры пойман Гончаровым очень точно. Я согласен с Сергеем Соловьёвым, что женщины русской прозы второй половины века – это уже героини символистских романов. Кстати, во многом именно с Веры – эта бледность, это «я хочу то, чего не бывает» – лепила свой облик Зинаида Гиппиус.

Вера – это красавица с бархатными глазами, которой все малы, всё мало, которая хочет чего-то невероятного и в результате отдаётся нигилисту Марку Волохову, потому что в нём ей померещилось что-то такое…

Вера – это такая болезненная, больная русалка, такие навьи чары; женщина, которая совершенно не способна ни оценить любовь, ни сострадать. Ну, Райский – чего его любить? Он, конечно, балабол и мечтатель. Но пожалеть-то его можно. Вера высокомерна. И такие женщины чаще всего и любят мерзавцев, потому что им кажется, что мерзавцы отважны, глубоки и прекрасны. Вера не умна. Вера, конечно, по-своему очаровательна, но истерична.

Гончаров уловил тип роковой женщины, которая влюбляется в ничтожество и без этого ничтожества не может жить, влюбляется, в общем, в пустоту. А Марк Волохов – согласитесь, дрянь порядочная. Дальше, дальше от этих женщин! Ну и потом, Марфенька же есть, в конце концов.


– Голосую за лекцию про проект «СССР будущего»… Голосую за Галича… Голосую за Бунина…

– Пока Галич побеждает абсолютным большинством, и мне это очень приятно.

Александр Аркадьевич Галич (он же Гинзбург) представляется мне самым интересным примером того, как литература влияет на человека.

Вот есть преуспевающий, в общем, довольно известный советский драматург. Можно спорить, были ли сценарии и пьесы Галича хороши. На мой взгляд, не очень. «Верные друзья» – самый известный его сценарий. Он, по-моему, сильно притянут к настоящему дню (ну, к тогдашнему дню), к борьбе с архитектурными излишествами. Там есть милые шутки, но в целом это такая достаточно второсортная продукция. Что касается пьесы (а впоследствии и сценария) «Вас вызывает Таймыр» – это просто какой-то такой смешной водевиль, quiproquo, глупость ужасная. Не люблю.

Но Галич принадлежал к замечательному поколению, и в нём был внутренний надлом и трагизм этого поколения. Это было поколение гениев, родившихся перед войной: Самойлов, Слуцкий, Коган, Кульчицкий, Львовский… Поколение это очень рано созрело сексуально, у них были замечательно бурные страсти, влюблённости. Оно очень рано созрело интеллектуально. Оно пыталось вернуться к реальному марксизму от того, что они видели.

Окуджава, помню, мне достаточно ревниво об этом говорил: Галич, в сущности, не воевал, он был в ансамбле песни и пляски, но тоже войны хлебнул в какой-то степени. Военный опыт, боль этого выбитого поколения, рухнувшие надежды 1946–1947-го – всё это требовало трагического воплощения. И, конечно, Галич не мог бы вечно быть преуспевающим сочинителем сценариев.

Он сочинял стихи всегда, стихи довольно посредственные, обычные, общеромантические. Первая книжка – «Мальчики и девочки». Николай Богомолов когда-то нашёл её машинопись, подробно разобрал – ну ничего особенного. Это талантливо, но в этом нет ещё Галича.

Галич начал писать в значительной степени случайно. Он услышал песни Окуджавы, ему понравилось – и он подумал, что он так тоже может. И написал «Леночку»: «Даёт отмашку Леночка, // А ручка не дрожит». Кстати, совершенно реальная история. Это песня про то, как принц, такой африканский гость, проезжая по Москве, влюбился в девушку из кортежа милицейского, ну, не из кортежа, а в милицейскую девочку Леночку, сделал ей предложение, и об этом романе много говорила вся Москва. Это вещь, в которой Галича ещё нет никакого.

Настоящий Галич появился в «Тонечке». Там уже появилась главная галичевская тема.

Она вещи собрала, сказала тоненько:«А что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою!Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,А что у папы у её топтун под окнами,А что у папы у её дача в Павшине,А что у папы холуи с секретаршами,А что у папы её пайки цековские,И по праздникам кино с Целиковскою!А что Тонька-то твоя сильно страшная —Ты не слушай меня, я вчерашняя!И с доской будешь спать со стиральноюЗа машину за его персональную…Вот чего ты захотел и знаешь сам,Знаешь сам, да не стесняешься,Про любовь твердишь, про доверие,Про высокие про материи…

(Я опускаю что-то, потому что там не всё хорошо.)

Я живу теперь в дому – чаша полная,Даже брюки у меня – и те на молнии,А вина у нас в дому – как из кладезя,А сортир у нас в дому – восемь на десять…А папаша приезжает к полуночи,Топтуны да холуи тут все по струночке!Я папаше подношу двести граммчиков,Сообщаю анекдот про абрамчиков!А как спать ложусь в кровать с дурой-Тонькою,Вспоминаю тот, другой, голос тоненький,Ух, характер у неё – прямо бешеный,Я звоню ей, а она трубку вешает…Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино,В Останкино, где «Титан» кино,Там работает она билетёршею,На дверях стоит вся замёрзшая.Вся замёрзшая, вся продрогшая,Но любовь свою превозмогшая!Вся иззябшая, вся простывшая,Но не предавшая и не простившая!

Галич, в отличие от Окуджавы, совсем не фольклорен. И хотя это очень точно стилизовано под народную речь и даже под речь типичного представителя тогдашнего советского среднего класса, это, конечно, не фольклор. Потому что для фольклора, вообще говоря, особенно для фольклора, как его стилизует Окуджава (а Окуджава очень быстро сам стал частью фольклора), характерна такая моральная амбивалентность, некоторая загадочность. У Галича этого нет. У Галича твёрдо, жёстко расставлены все моральные акценты. Галич – как раз главный враг конформизма, потому что все смиряются, а вот у Галича нашлась та, которая не предала и не простила. Очень интересно, что у него, как правило, образ бескомпромиссности – это женский образ, потому что мужской привык уже кланяться, клониться, гнуться.

«Принцесса с Нижней Масловки» – наверное, это у него самое откровенное произведение. Чем оно мне нравится? Галич считается снобом, но это сноб высокого полёта. Во-первых, сноб, который готов жизнью платить за свой снобизм. А во-вторых, и что мне особенно дорого в Галиче, его снобизм – это не презрение к остальным, это умение гордо держаться среди тех, кто тебя сам презирает, гнобит… Ведь чем виновата эта «принцесса» с Нижней Масловки? Только тем, что она несколько от этой толпы отличается.

И все бухие пролетарии,Все тунеядцы и жульё,Как на комету в планетарии,Глядели, суки, на неё…Бабьё вокруг, издавши стон,Пошло махать платочками,Она ж, как леди Гамильтон,Пила ситро глоточками.Бабьё вокруг – сплошной собес! —Воздев, как пики, вилочки,Рубают водку под супец,Шампанское под килечки.И, сталь коронок заголя,Расправой бредят скорою:Ах, эту б дочку короляШарахнуть бы «Авророю»!И все бухие пролетарии,Смирив идейные сердца,Готовы к праведной баталииИ к штурму Зимнего дворца!…Держись, держись, держись, держись,Крепись и чисти пёрышки!Такая жизнь – плохая жизнь —У современной Золушки.Не ждёт на улице еёС каретой фея крёстная…Жуёт бабьё, сопит бабьё,Придумывает грозное!А ей не царство на веку —Посулы да побасенки,А там – вались по холодку,«Принцесса» с Нижней Масловки!И вот она идёт меж столиковВ своём костюмчике джерси…Ах, ей далёко до Сокольников,Ай, ей не хватит на такси!

Это такая нищая гордость великолепная. И, кстати говоря, за эту утончённость Галич и сам всю жизнь расплачивался. Просто нежелание подлаживаться, нежелание претерпеваться, желание хоть как-то отличаться, изяществом хотя бы – это действительно важные вещи, это право на самостоятельность некую. Потому что желание принадлежать к большинству – это низменное желание, желание низкое.

И у него о себе, кстати, была песня. Я её вообще люблю больше всего – «Баллада о стариках и старухах…», с которыми автор отдыхал в санатории областного совета профсоюза:

Все завидовали мне: «Эко денег!»Был загадкой я для старцев и стариц.Говорили про меня: «Академик!»Говорили: «Генерал! Иностранец!»О, бессонниц и снотворных отрава!Может статься, это вы виноваты,Что привиделась мне вздорная славаВ полумраке санаторной палаты?А недуг со мной хитрил поминутно:То терзал, то отпускал на поруки.И всё было мне так страшно и трудно,А труднее всего – были звуки.Доминошники стучали в запале,Привалившись к покарябанной пальме.Старцы в чёсанках с галошами спалиПрямо в холле, как в общественной спальне.Я неслышно проходил: «Англичанин!»Я «козла» не забивал: «Академик!»И звонки мои в Москву обличали:«Эко денег у него, эко денег!»

(Собственно говоря, а почему он звонит в Москву? А потому что он привязан к близким, только и всего.)

И казалось мне, что вздор этот вечен,Неподвижен, точно солнце в зените…И когда я говорил: «Добрый вечер!»,Отвечали старики: «Извините».И кивали, как глухие глухому,Улыбались не губами, а краем:«Мы, мол, вовсе не хотим по-плохому,Но как надо, извините, не знаем…»Я твердил им в их мохнатые уши,В перекурах за сортирною дверью:«Я такой же, как и вы, только хуже».И поддакивали старцы, не веря.И в кино я не ходил: «Ясно, немец!»И на танцах не бывал: «Академик!»И в палатке я купил чай и перец:«Эко денег у него, эко денег!»Ну и ладно, и не надо о славе…Смерть подарит нам бубенчики славы!А живём мы в этом мире посламиНе имеющей названья державы…

Ведь здесь о чём? Здесь о том, что попытки как-то расцветить быт – ну, попить нормального чаю, поесть нормальной еды со вкусом перца – это же не признак богатства или роскоши, а это вызывает ненависть: нельзя выделяться. Вот и Галич свой снобизм пронёс, как знамя, своё изящество, свою отдельность, свою красоту, свою безупречную стиховую форму, безупречное умение, мастерство. Это, конечно, дорогого стоит.

Теперь о том, какие философские максимы за этим стоят и какие личные черты Галича, как я понимаю.

Главная тема Галича, как мне представляется, – это тема человека, бесконечно уставшего от конформизма, он больше не может этого переносить. Я думаю, что одна из самых страшных в этом смысле тем у него – это готовность прощать. Всё простили, как и не было, всё стерпели. И отсюда же у Галича появляется этот страшный мотив в песне «Желание славы». Я считаю, что обе её части – и балладная, и окружение, как бы контекст – это очень точно. Вот смотрите:

«Справа койка у стены, слева койка,Ходим вместе через день облучаться…Вертухай и бывший номер такой-то,Вот где снова довелось повстречаться!Мы гуляем по больничному садику,Я курю, а он стоит “на атасе”,Заливаем врачу-волосатику,Что здоровье – хоть с горки катайся!Погуляем полчаса с вертухаем,Притомимся и стоим, отдыхаем.Точно так же мы “гуляли” с ним в Вятке,И здоровье было тоже в порядке!»

Ну а потом помер вертухай и, собственно, перед смертью сказал:

«Спит больница, тишина, всё в порядке,И сказал он, приподнявшись на локте:– Жаль я, сука, не добил тебя в Вятке,Больно ловки вы, жиды, больно ловки…И упал он, и забулькал, заойкал,И не стало вертухая, не стало,И поплыла вертухаева койкаВ те моря, где ни конца, ни начала!Я простынкой вертухая накрою…А снежок себе идёт над Москвою,И сынок мой по тому по снежочкуПровожает вертухаеву дочку…»

Знаете, вот это – гениальные стихи. Даже если бы не было песни, они были бы гениальными. Почему? Потому что более точного описания стокгольмского синдрома нет в русской литературе. Ужас в том, что всё это зарастёт, как по живому телу: «И сынок мой по тому по снежочку // Провожает вертухаеву дочку…» Снег прошёл над Москвой, выпал – и всё прикрыл, и как будто ничего не было. Понимаете, вот в чём мужество настоящее, вот в чём сила.

Мне кажется, что у Галича есть только одно ещё произведение, сравнимое по мощи с этим, – это «Больничная цыганочка», описание того же стокгольмского синдрома, когда заложник любит захватчика, потому что много времени вместе провели. Галич очень точно воспроизводит психологию простого человека, рассказывает историю шофёра, вечной обслуги при начальнике. Помните:

А начальник всё спьяну о Сталине,Всё хватает баранку рукой…А потом нас, конечно, доставилиСанитары в приёмный покой.

Ну, они в кювет, видимо, въехали. И вот начальник лежит в больнице, ему «и сыр, и печки-лавочки», а этому шофёру – ничего, ничего ему не носят. Он только делится киселём:

Я с обеда для сестрина мальчикаГраммов сто отолью киселю:У меня ж ни кола, ни калачика —Я с начальством харчи не делю!

Ну а потом он встречается с медсестрой в больничном коридоре:

Доложи, – говорю, – обстановочку!А она отвечает не в такт:– Твой начальничек сдал упаковочку —У него приключился инфаркт!

И вот здесь только что ругавший этого начальника начинает по нему плакать:

Да, конечно, гражданка – гражданочкой,Но когда воевали, братва,Мы ж с ним вместе под этой кожаночкойУкрывались не раз и не два.Да, ребята, такого начальникаМне, конечно, уже не найти!

С Галичем любопытный сам по себе парадокс. Он начал писать, когда пошли разоблачения культа личности, репрессий, было сказано про миллионы жертв – и как бы всё это разоблачилось, всё, можно дальше жить. Но стихи Галича – несогласие с этим, он продолжает об этом напоминать.

Арбузов, учитель его, кричит на собрании в Союзе, где осуждаются его песни: «Ты же не сидел! Как ты смеешь присваивать чужой лагерный опыт? Ты же не из сидельцев! От чьего имени ты говоришь?» А Галич говорил от имени страны, которая не может примириться с происшедшим, которая не терпит того, что «дело забывчиво, а тело заплывчиво». Ну как с этим жить-то дальше, строго говоря?

Галич достигает выдающихся высот не только в разоблачении культа. Галич силён там, где по-некрасовски бичует самого себя, и там, где проникает в психологию человека, которому хоть кол на голове теши, хоть плюй в глаза, а всё будет Божья роса.

«Вальс Его величества, или Размышления о том, как пить на троих» – пожалуй, в этом смысле самое грандиозное его произведение. И я его с удовольствием вспомню:

Но выпьет зато со смаком,Издаст подходящий стонИ даже покажет знаком,Что выпил со смаком он!И – первому – по затылкуОтвесит, шутя, пинка.А после он сдаст бутылкуИ примет ещё пивка.И где-нибудь, среди досок,Блаженный, приляжет он.Поскольку культурный досугВключает здоровый сон.Он спит, а над ним планеты —Немеркнущий звёздный тир.Он спит, а его полпредыВарганят войну и мир.И по всем уголкам планеты,По миру, что сном объят,Развозят Его газеты,Где славу Ему трубят!И громкую славу этуПризнали со всех сторон!Он всех призовёт к ответу,Как только проспится Он!Куётся ему награда,Готовит харчи Нарпит.Не трожьте его! Не надо!Пускай человек поспит!..

Интонационно и по построению своему эти стихи, конечно, отсылают к пастернаковской «Ночи». Помните:

Идёт без проволочекИ тает ночь, покаНад спящим миром лётчикУходит в облака.Под ним ночные бары,Чужие города,Казармы, кочегары,Вокзалы, поезда. <…>Он смотрит на планету,Как будто небосводОтносится к предметуЕго ночных забот.

Вот здесь великолепное сопоставление. У Пастернака главный герой – это человек, которому не спится в прекрасном далеке, творец, художник: «Не спи, не спи, художник». В стихотворении Галича не просто насмешка над самым гегемоном, Его величеством, над человеком, которому все трубят славу. Нет. Это очень твёрдые слова о том, что этот человек – великий и по-своему прекрасный – спит пока. Но страшно будет, когда он проснётся, и страшно, может быть, его будить, потому что он пока не реагирует, он водкой себя усыпил. И когда проснётся? Помните, о нём же сказано в песне про смирительную рубаху: «Он брал Берлин! Он правда брал Берлин!» И как быть с этим сном? «Не трожьте его! Не надо! // Пускай человек поспит!..» Это амбивалентная, очень глубокая и страшная концовка. Вот здесь-то как раз никакого снобизма нет.

Нельзя, конечно, не вспомнить «Гусарскую песню» Галича, достаточно жестокую по отношению к самому себе. Помните:

По рисунку палешанинаКто-то выткал на ковреАлександра ПолежаеваВ чёрной бурке на коне.Тёзка мой и зависть тайная,Сердце горем горячи!Зависть тайная – летальная,Как сказали бы врачи.

К чему зависть? Почему именно к Александру Полежаеву – не самому славному, не самому знаменитому поэту? К поэту, который чуть было не был подвергнут унизительной процедуре публичной порки, но чудесно спасло его обращение к Николаю I. Полежаев – это человек, который пострадал за свои стихи, который нашёл в себе силы не отречься. Полежаев – из тех скромных героев, на которых русская литература стоит. И Галич тоскует по тем временам, когда действительно за стихи платили жизнью.

И отсюда его обращение к гитаре – достаточно брезгливое. Вот что у него там сказано в «Прощании с гитарой (Подражание Аполлону Григорьеву)»:

Осенняя, простудная,Печальная пора,Гитара семиструнная,Ни пуха, ни пера! <…>Когда ж ты стала каятьсяВ преклонные лета,И стать не та, красавица,И музыка не та!Всё в говорок про странствия,Про ночи у костра,Была б, мол, только санкция,Романтики сестра.Романтика, романтикаНебесных колеров!Нехитрая грамматикаНебитых школяров.

Какие презрительные, какие страшные слова о движении КСП![5] Да всё это, мол, романтика. А вот выйдем ли мы на площадь? А можем ли мы? А где, собственно говоря, граница нашего терпения? Вот об этом Галич.

Мне ещё чрезвычайно нравится его текст «Песня об Отчем Доме» – я не раз читал с трибуны на митингах.

Ты не часто мне снишься, мой Отчий Дом,Золотой мой, недолгий век.Но всё то, что случится со мной потом, —Всё отсюда берёт разбег!Здесь однажды очнулся я, сын земной,И в глазах моих свет возник.Здесь мой первый гром говорил со мной,И я понял его язык.Как же странно мне было, мой Отчий Дом,Когда Некто с пустым лицомМне сказал, усмехнувшись, что в доме томЯ не сыном был, а жильцом. <…>И добавил:– А впрочем, слукавь, солги —Может, вымолишь тишь да гладь!..Но уж если я должен платить долги,То зачем же при этом лгать?!И пускай я гроши наскребу с трудом,И пускай велика цена —Кредитор мой суровый, мой Отчий Дом,Я с тобой расплачусь сполна!И когда под грохот чужих подковГрянет свет роковой зари —Я уйду, свободный от всех долгов,И назад меня не зови.Не зови вызволять тебя из огня,Не зови разделить беду.Не зови меня!Не зови меня…Не зови —Я и так приду!

Было время, когда мне это стихотворение казалось рабским. Ну, ты уже попрощался, ты сказал, что не хочешь платить долги, – что же ты «и так придёшь»? Ты физиологически, что ли, привязан к этой местности? Но я понял с годами, что речь идёт о гораздо более важном. Речь идёт о том, что наш долг не этим людям со свинцовыми глазами. Это наш долг перед нашим домом, и мы договоримся без их посредничества. Мы с ним связаны, а не с ними. Пусть они говорят про какие-то долги, пусть они нас выгоняют отсюда, но наши отношения с нашим домом – это наши отношения, и мы никому не позволим их опошлить. И мы придём, когда надо будет его вызволять, потому что это не долг в обычном государственном смысле – потому что это долг сердца, потому что это долг поэзии. Не голос крови – голос совести. Вот в этом смысле Галич мне близок особенно.

Что ещё близко? Когда Галич начинал писать свои песни, это была, в общем, довольно невинная фронда, и он, конечно, не ждал, что реакция на эти песни будет такой жестокой. Он немножко, мне кажется, недопонял, с чем он играет, с каким огнём. И когда в 1967 году он выступал в Новосибирске, и когда потом разгромили, по сути дела, клуб «Под интегралом» за это авторское выступление (это был, по-моему, 1968 год), он не понимал – как и большинство не понимали, как и пушкинский герой, который разбудил ожившую статую, – какого монстра он разбудил. И может быть, он до конца не въехал в то, какое настало время.

Потом, когда уже въехал, ужас начался, потому что он не мог остановиться. Он прекрасно понимал: может быть, хватит, может быть, надо переждать, – но остановиться он не мог. Может быть, это была зависимость от той самой аудитории, потому что он об этом сам сказал достаточно жестоко:

Непричастный к искусству,Не допущенный в храм,Я пою под закускуИ две тысячи грамм.Что мне пениться пенойУ беды на краю?!Вы налейте по первой,А уж я вам спою!

И дальше страшные слова:

Спину вялую горбя,Я ж не просто хулу,А гражданские скорбиСервирую к столу!

Надо уметь так о себе сказать: «Я гражданские скорби сервирую к столу». Комфортная фронда. Обратите внимание, эта фронда происходила на кухнях, поближе к еде, в тёплом уютном месте, но при всём при этом эта фронда была подлинной, потому что это было лучше, чем молчаливое желание соглашаться с любой гнусью.

Тексты Галича становились всё резче, песни – всё откровеннее, и пел он их, абсолютно не считаясь ни с какими запретами, иногда зная, что за тем же столом сидят провокаторы. Остановиться не мог и пришёл к совершенно логическому финалу.

Сначала стали вырезать его имя из всех титров, в частности из «Бегущей по волнам», где был, по-моему, лучший его сценарий и его песни. Помните, Ролан Быков играет Геза, а Маргарита Терехова – главную женскую роль, Биче. Замечательный фильм. Потом перестали давать работу, он распродавал антиквариат. Ну а потом, когда стало совсем туго и он жил просто за счёт домашних концертов, ему недвусмысленно намекнули, что пора уехать в Землю обетованную.

Для Галича это была очень тяжёлая вещь, во-первых, потому что он был уже человек немолодой, всё-таки с 1919 года. Сколько ему? Пятьдесят три – пятьдесят четыре года. Тяжелобольной, уже после нескольких инфарктов, с женой, тоже немолодой и сильно пьющей. Отъезд этот был для него, конечно, катастрофой. Но Галич на это пошёл, альтернатива была всем понятна. Помните его: «Уезжаете?! Уезжайте… От прощальных рукопожатий похудела моя рука!» Но отъезд оказался императивной необходимостью. Выбора не было. Он уехал.

И сейчас есть люди, которые говорят: «Да уезжайте вы в свою Америку. Вы там никому не нужны». Во-первых, Галич был нужен. Он и там триумфально выступал. Его только первая эмиграция не понимала, о чём он поёт, все эти «вертухаи», «топтуны», «цыплята табака». Рассказывают, одна французская эмигрантка первой волны спросила подругу: «Милочка, на каком языке он поёт?» Но тем не менее Галича понимали, любили, слушали, у него была аудитория. Он работал на Радио Свобода, обосновался в Париже и, в общем, не бедствовал.

Но дело даже не в этом. Галич отрывался от родной стихии языка, от родного круга, отрывался от той среды, которую страстно любил, от той Москвы, которую он знал как никто. Давайте вспомним его знаменитую песню про «приходи на каток» и телефонные номера.

Вьюга листья на крыльцо намела,Глупый ворон прилетел под окноИ выкаркивает мне номераТелефонов, что умолкли давно.Словно встретились во мгле полюса,Прозвенели над огнём топоры —Оживают в тишине голосаТелефонов довоенной поры.И, внезапно обретая черты,Шепелявит в телефон шепоток:– Пять – тринадцать – сорок три, это ты?Ровно в восемь приходи на каток!Лягут галочьи следы на снегу,Ветер ставнею стучит на бегу.Ровно в восемь я прийти не могу…Да и в девять я прийти не могу!Ты напрасно в телефон не дыши,На заброшенном катке ни души,И давно уже свои «бегаши»Я старьёвщику отдал за гроши.И совсем я говорю не с тобой,А с надменной телефонной судьбой.Я приказываю:– Дайте отбой!Умоляю:– Поскорее, отбой!Но печально из ночной темноты,Как надежда,И упрёк,И итог:– Пять – тринадцать – сорок три, это ты?Ровно в восемь приходи на каток!

Галич уезжал не просто из России. Он уезжал из прожитой жизни, из невероятно плотной среды. И без него и среда стала не та, и самое главное, что он, оставшись в одиночестве, не мог творить с прежней интенсивностью, и поэтому песни его тамошние носят некоторый отпечаток и растерянности, и беспомощности.

Ну и погиб он, я думаю… Многие говорят, то ли это было убийство, то ли самоубийство. Я думаю, это был несчастный случай. Когда у человека, как говорит Валерий Попов, «прохудилась защита», тогда любая случайная молния может в него ударить.

Новелла Матвеева говорила мне, что более красивого мужчины ей не случалось видеть. Романы его беспрерывные… Ну, такой типичный советский образ жизни преуспевающего советского художника.

Именно из него, бонвивана и шармёра, получился борец, рыцарь бескомпромиссный абсолютно, не готовый ни на какие соглашения. Муза подействовала, поэзия. Репутация – вещь, в общем, в Советском Союзе достаточно плёвая. Ну, прощают многое. Господи, тут палачам прощали, доносчикам, вертухаям – неужели не простят интеллигенту, который ослабел и оступился? Но ответственность перед музой страшнее. Он боялся, что если он струсит, то не сможет больше писать. А творчество стало для него таким наслаждением, таким ликованием! Что естественно.

Это песня памяти Лии Канторович, с которой у Галича был кратковременный роман перед войной. Он написал о ней воспоминания. О ней, о Лии Канторович, кстати, сейчас Володя Кара-Мурза-старший написал очерки, добиваясь, чтобы её память, её имя было восстановлено на доске истфака. Она погибла в первые месяцы войны, но какая красота удивительная, какая отвага и какое поколение! Галич был из этого поколения, и его сталь внутренняя прорезалась в нём поздно, но в конце концов прорезалась.

Конечно, на фоне Окуджавы Галич иногда проигрывает, как всегда проигрывает талант на фоне гения (я об этом писал многажды), но как на это ни посмотри… Да, может быть, он был слишком политизирован, может быть, он был привязан к контексту. Но тут вдруг выяснилась поразительная вещь, что эти контексты бессмертны, что состояние собственной трусости по-прежнему вызывает боль и негодование. Галич продолжает прикасаться к самой чёрной язве. По-прежнему мы не понимаем, как можно всё знать и с этим жить. По-прежнему он – наша больная совесть. И тем он лучше, что не идеализирует себя, что он не слишком хорош для себя. Вот за это его стоит любить, и, по-моему, в этом его бессмертие.

1...34567...10
bannerbanner