banner banner banner
Роман-неформат
Роман-неформат
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Роман-неформат

скачать книгу бесплатно

Роман-неформат
Сергей Бурлаченко

Этот роман автобиографичен. Действие книги охватывает период жизни нашей страны с 1970-х годов по настоящее время. Главный герой, ещё юношей ощутив тягу к творчеству, пробует себя на театре и в кино. Но скоро сознаёт, что не артист и не режиссёр. Он писатель. Люди, эпизоды жизни, комедийные и печальные ситуации ложатся на бумагу и становятся частью его произведений. Однако профессиональный мир литераторов жесток. Признания в нём добиться сложно. Ещё труднее не разочароваться в самом себе. Жизнь писателя – постоянный труд, чаще всего не приносящий никаких достижений и заслуг пишущему. Но несмотря на это, герою удаётся, оставаясь верным своей судьбе, преодолевая заблуждения, слабости и сомнения, служить Литературе с большой буквы, а не обманчивой сиюминутности.

Сергей Бурлаченко

Роман-неформат

© Бурлаченко С., текст, 2021.

© «Геликон Плюс», макет, 2021.

* * *

Моей любимой

За (вместо пролога)

За окном шёл снег. Начался февраль, и вдруг началась зима. За ночь чёрный мир стал белым. Сев за письменный стол, я ощутил сладкую, чудовищную тоску. Замысел кипел в голове, требуя воплощения. Я уже понимал, что начну писать роман, банальный, пошлый, глупый, честный, грубый, нелепый и убедительный, как сама жизнь. Фабула, стиль, композиция, своевременная тема – к чёрту всё это! Разве у человека нет других забот, кроме как выстраивать композицию своей жизни? Или продумывать сюжеты и характеры её героев? Соблюдать формат не им созданного произведения? Нет, нет и нет! Поэтому ещё раз к чёрту выдумки умников от профессии. Буду писать ради своего единственного судьи – своей совести.

Идёт снег? Так и напишу, что он идёт. Не надо ничего придумывать, всё уже было придумано до меня и уложено в композицию моей судьбы. Ведь и началось всё со снега. Мама вспоминала не раз, что родила меня в декабрьскую ночь, обильную снегом, первородным страхом и внезапным счастьем. Утопая по колено в пуховых сугробах, они с отцом добрались до роддома на самом краю района. Больница была крошечной и деревянной, с врачами, напоминавшими святых, готовых даже свои жизни отдать за пациентов. Может, это и были волхвы? А сквозь снежную пелену в небе горела какая-нибудь звезда?

Стоп. Вот и я начинаю уподобляться умникам, сочиняющим красивые и неправдоподобные сюжеты.

Просто тогда, на исходе декабря, перед самым Новым годом и прежним Рождеством, я появился на свет в старой Курьяновской больнице у железнодорожной станции Перерва и…

Ещё раз стоп. Это снова выдумки. Был снег, конец декабря, тревога и счастье. Только и всего. И никаких таких звёзд и прочего литературного реквизита. Снег стал моим крёстным по сюжету, выбранному судьбой. Оттого-то самую настоящую, сладкую и чудовищную тоску я переживаю в часы снегопада.

В то февральское утро, когда мир стал чёрно-белым, то есть шесть десятков лет спустя, опять пронизанный и напитанный тоской, я и взялся за этот роман-неформат.

Он никогда и нигде не будет напечатан. Он не имеет жанра, не соответствует требованиям современного литературного рынка, не отвечает запросам издателей. Он опоздал лет на тридцать. Так долго я к нему подбирался.

Ну и что? Мне неожиданно стало ясно, что каждый из людей рождён для своего счастья, просто мы порой не понимаем, как оно выглядит. Я понял, что мой роман и есть моё счастье. И нечего слушать свои сомнения, рождённые завистью к тем, чьи романы напечатаны.

Возможно, мой роман мог быть интереснее. Но он таков, каков его автор, пожилой мужчина, переживший внутри себя роды этого романа.

То есть вторичные роды самого себя.

Теперь у меня есть все «за» и нет ни одного довода «против» того, чтобы считать себя счастливым человеком.

Понимаете?

Вот он, этот роман. В нём нет красивостей, ложных сюжетных поворотов и нет ни одного слова неправды. Я также не придумывал героев, просто дал им другие имена, как и некоторым местам действия. Но они узнаваемы, реальны, так как тоже являются частью меня самого.

Убивать самого себя ложью нелепо и безобразно. Согласны?

Вот, пожалуй, и всё. Для пролога достаточно. Если прочитаете мой роман, забудете свои неудачи, потери, обиды и всё такое и задумаетесь над тем, что, может быть, они всё-таки и есть ваше настоящее, только вам принадлежащее счастье.

Кто вы такой, Павел Калужин?

Июнь

Давайте выходить на свет!
Стоит июнь, курчав и юн.
В природе напряженье струн –
Всё ближе солнечный концерт.

Он поначалу ослепит,
Он оглушит и обожжёт,
Он ливнем золотистых нот
Омоет леденелый быт.

На крышах вырастут стихи.
Страницы прозы сквозь асфальт
Прорежутся и улетят,
Птицеподобны и легки.

И в небе, белом от жары,
Текущем светом вверх и вниз,
Как паганиньевский caprice
Взорвётся атомной игры

Нечеловеческий заряд.
Искусство город захлестнёт,
Сожмёт, разгладит, вновь сомнёт.
И вот уже стоят, молчат

Мужчины, женщины, авто,
Собаки, кошки, поезда,
Авиалайнеры, суда,
Вокзалы, паркинги, метро,

Остолбеневшая листва,
Мосты на медленной реке,
Заслушавшись в святой тоске
Щемящий голос божества.

Результат мало похож на замысел. Отчего? Какие тому причины? Неразрешимая и скорее всего приятная загадка жизни.

Какое-то время я верил в свои силы, но чем дальше, тем сомневался в себе всё больше и больше.

Выйдя из дверей Великолепного института кино, вдруг я почувствовал себя помолодевшим. В портфеле моём лежал диплом об окончании института и присвоении мне звания киносценариста. То, что я закончил заочное отделение, да ещё документального кино, было неважно. Реализовалась моя мечта, а что может быть прекраснее бреда молодого автора и его веры в свою исключительность?

Придя домой, я стал думать, кого собрать на праздничную вечеринку по поводу своей радости. Голова соображала плохо, в ней кипел бульон наслаждения. Я снял трубку и позвонил Ромке Розину, своему другу детства.

– Обмыть «корочки»? – взволнованно переспросил приятель. – Водка есть? Сейчас приеду.

На самом деле ничего подобного не было. То есть никому я даже не подумал звонить. За шесть лет учёбы в Великолепном институте вкус и запах мечты сошли на ноль. Ужасно, но идеал стал рутиной. Наверное, это естественный финал всякой многолетней, постепенно стареющей любви. Обманывать долго можно кого угодно, но не Ромео и Джульетту. Юность и зреющая физиология отличные индикаторы. Балконы и дуэли не только подстёгивают плоть и возбуждают трепет, но убивают ложь. Она – удел стариков. То есть к тому часу, когда мне вручили диплом сценариста, я состарился ровно настолько, чтобы расстаться со своей мечтой без единого горького вздоха и горькой слезы.

Мне было почти тридцать лет, и я понимал, что от кино я ещё дальше, чем был до поступления в Великолепный институт.

Диплом киносценариста был камнем, который мне пришло в голову самому повесить себе на шею. Я нёс его, вернее, глупую мечту о нём, долгих шесть лет, впав в глубокий творческий анабиоз. Сочинять и писать мне хотелось всё реже и реже. Кончилось дело тем, что я еле успел представить дипломную работу – сценарий полнометражного документального фильма – приёмной комиссии, состоявшей из ветеранов-орденоносцев Великолепного института и «шишек» тогда ещё совейского кинематографа.

Тайком и, как водится в этих случая для всех свидетелей происходящего, откровенно и нелепо сорокалетняя жена нашего мастера, кинорежиссёра Михал Михалыча Песочникова, подозревала во мне изменника десятой музе и молча, с ужасом ждала позора. Они впервые вели курс в институте и наивно делали на меня ставку как на молодого, многообещающего и свеженького кинописателя. А я к тому времени превратился в скучного и пошлого обывателя, ранее писавшего, а ныне про себя ухмылявшегося над теми, кто рвался в мир кино.

Пошлость – всё ушедшее в народ. Кажется, это Пушкин. Верно и ёмко. Вот и я стал тогда носителем этой липкой, успокоительной, публичной, губительной для всего настоящего пошлости.

Защита диплома была похожа на поощрительные аплодисменты марафонцу, приковылявшему на финиш последним.

Вся наша мастерская, восемь ребят и две девочки, собрались утром предпоследнего майского дня у 300-й аудитории, чтобы «защищаться». Мы нервничали и беспрерывно шутили. Я был самым хмурым. Михал Михалыч, не стесняясь, жевал валидол. Алина Игоревна, его верная спутница, то бледнела, то краснела, то улыбалась, то обращалась к своему мужу на «вы».

Приглашали нас в аудиторию по одному и мучили минут по тридцать, заставляя, сгорая от стыда, читать и защищать свои сценарии. Возможно, чтобы убить в нас последние, самые робкие надежды дотянуться до мира кинонебожителей. Меня мастера оставили напоследок как гвоздь программы. Я вошёл в 300-ю около шести вечера, размашисто и уверенно, словно в свою квартиру.

А зря. В кино не любят смельчаков. Они вызывают подозрение и зависть. Поэтому от смельчаков стараются избавляться под всевозможными благородными, а по сути жуткими предлогами.

Одного остроумца из нашей мастерской, ответившего на вопрос, где бы вы хотели работать: «В Голливуде», – выгнали с собеседования и влепили двойку за неуважение к основам совейского кинематографа и нашей передовой, человеколюбивой идеологии.

Усталая комиссия уже «поплыла», наслушавшись нашего дипломного бреда. В центре длинного стола сидела «шишка», знаменитейший кинодраматург Витольд Юрьевич Величко, чьи фильмы пачками выходили на экраны.

Песочниковы ютились с краю. Ни дать ни взять студенты, по блату проникшие на лекцию великого профессора.

Витольд Юрьевич Величко был поджарый, двусмысленно улыбающийся, пятидесятилетний самодовольный вьюн, похожий на стрекозу без крыльев. Сходство с насекомым ему придавали обязательные внушительные цветные очки и умение говорить, почти не размыкая губ. Речь Витольд Юрьевич вёл медленную, важную, многозначительную и часто пожимал плечами, как бы сам удивляясь только что сказанному.

Посмотрев на меня, стоявшего перед столом комиссии с заносчивым видом, он пожал плечами и дружелюбно сказал:

– Ваш сценарий меня удивил. Во всех смыслах. То есть конкретно: я ничего в нём не понял. Но может быть, просто я столь непонятливый. Расскажите, о чём он и что вы хотели сказать всем этим?

И он похлопал ладонью левой руки по моему сценарию, зашитому по институтским правилам в твёрдый переплёт глубокого синего цвета.

Я тоже пожал плечами, что было совсем неуместно, так как выглядело насмешкой, и ответил:

– Бывает. Давайте разберёмся.

Витольд Юрьевич осмотрел всю комиссию, отдельно – несчастных Песочниковых, решил про себя, очевидно, какую-то гадость, кашлянул и обратился ко мне с невиданным предложением:

– Если хотите… – он посмотрел в мою зачётку, – Павел Сергеич… э-э… Калужин… Мы можем сразу поставить вам четвёрку и не утомлять вас своими глупостями. По рукам?

– Я не совсем вас понимаю, – я ответил почти мгновенно и уставился кинодраматургу прямо в глаза, точнее, на радужные стёкла очков. – Давайте не будем превращать в цирк такое важное и серьёзное дело. Вы спрашивайте меня конкретно, если не поняли, а я буду объяснять.

После чего опустился на стул, стоявший в центре перед столом комиссии, то есть прямо напротив Величко.

Короче, я нарывался.

Лица у наших мастеров стали буквально свекольного цвета. Кажется, я пёр поперёк всех здешних правил. Но остановиться уже не мог, мне было весело. Дело в том, что сам сценарий, представленный мной на защиту, был действительно нелеп и ужасен. Повторюсь, что он явился плодом моего разочарования в своей мечте и результатом наглой и почти нескрываемой подтасовки бессмысленных и глупейших заумностей. Мало того, мне пришло в голову напичкать его собственными стихами, которые как бы должны были быть положены на музыку и превратить документальную картину в подобие труверовского лирического песнопения, полного эпики и психологической глубины. Мелодийки к стишкам, понятное дело, я сочинил сам и принёс с собой шестиструнную «Кремону», чтобы спеть их во время защиты сценария.

Собственно, это и было надеждой Песочниковых на то, что их дебютные труды в Великолепном институте не пойдут насмарку. Самобытный сценарист, да ещё написавший песенки и под гитару их исполнивший, – это вам не фунт изюма, дорогие киномэтры! Молодым везде у нас дорога! Не стареет совейская кинохроника и кинодокументалистика!

А сценарий, честное слово, был чудовищен. По-моему, мастера это понимали лучше всех. Почему они пропустили мою липовую, смехотворную поделку? Не знаю. Думаю, что в данном случае паскудная реальность также разбила вдребезги их наивные мечты. Но отступать Песочниковы не привыкли. Да и не могли, если говорить правду. Кафедра кинодраматургии требовала каждую весну или урожая, или очередных кровавых жертв. Нам всем надо было уносить ноги. И тут совпали моё головотяпство и их ответственность перед какими-то неведомыми мне государственными чиновниками и киношными начальниками. Вот они-то вместе, головотяпство и ответственность, и позволили мне по общему согласию, так похожему на сговор, ломать эту комедию.

Ну и неплохой кинодраматург Витольд Юрьевич Величко попал вместе с нами как кур в ощип. Судя по снисходительному обращению с текстами дипломников и сибаритскому глумлению над всеми нами, ему давно хотелось домой. Кроме того, он совершенно не понимал, какие такие сценарии нужны режиссёрам-документалистам и как они должны выглядеть. Но он честно играл роль «шишки» и вкручивал в свои речи «осмысленный драматизм действия», «единство пространства и времени», «серьёзность темы», «оправданность конфликта персонажей», «развитие и кульминацию проблематики» и прочую чушь. Что хотите, роль главы приёмной комиссии ко всему этому обязывала.

И тут, под самый занавес, произошла накладка. Ему и всем другим членам комиссии стало ясно, что наглый пацан в открытую насмехается над процедурой защиты того, что гроша ломаного не стоит.

Стерпеть такого Витольд Юрьевич не смог. Он вдруг снял очки, и все увидели его глаза, закипающие, как кратеры вулкана. Ещё через секунду он склонился в мою сторону и произнёс по слогам:

– Да-вай-те. Объ-яс-няй-те.

И так и остался с вытянутым в мою сторону лицом.

Меня тоже понесло.

– С пролога начинать? – спросил я, чувствуя, что держу его почти как клещами.

– С названия.

Я кивнул.

– Название картины, – я сглотнул слюну, которая оказалась сухой и плотной, как песок. – В начальном многоточии зашифрована современность. То есть сплошная неизвестность. Зримо и ясно – это точки. А что всё-таки они значат? Что такое вообще – точка? Знаки чего-то исчезнувшего и теперь невидимого. Понятно объясняю?

– Допустим. А дальше?

– Первый кадр фильма – это титры, которые складываются у нас на глазах, словно кто-то вручную склеивает плёнку. За многоточием появляется цифра «0», следом знак вопроса. Таким образом, сразу заявлен образ прошлого, настоящего и будущего.

– А звуковая подложка – треск кинопроектора? Как в старом кино, да?

– Нет. Кинопроектор – это банально. Подложка – диалог мужчины и мальчика.

Величко заглянул в мой сценарий.

– Так… Вижу… «А это что, папа?» – «По-моему, это дом». – «А это?» – «Горы». – «Ага, похоже». – «А это вот ты, когда только-только родился». Бред какой-то. О чём это?

– Папа и мальчик разглядывают облака. После титров первая сцена – они сидят на траве и смотрят в небо. Мальчик спрашивает папу, на что похоже облако? Тот объясняет. Ну как я сейчас вам.

– Но это же надо играть.

– Нас Михал Михалыч и Алина Игоревна учили, что в документальном кино возможна постановка. На уровне провокации. Чтобы добиться от персонажей нужной реакции. Мне захотелось поиграть разными приёмами, чтобы заинтриговать зрителя. Что-то вроде Маяковского. «Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана; я показал на блюде студня косые скулы океана». Пусть сначала всё будет непонятно, но страшно красиво. Сразу захочется смотреть, чтобы узнать, что там дальше.

Величко грудью налёг на стол и повернул голову к Песочниковым.

– И что, такое в документальном кино возможно? Э-э… Михаил Михайлович?

Михал Михалыч посмотрел на Величко почти с ненавистью.

– Возможно, – твёрдо ответил он. – Мы всё-таки тоже кино снимаем, а не лапти плетём.

– И это, по-вашему, начало фильма?

– Да. А по-вашему, нет?