скачать книгу бесплатно
– И слава богу. Выпьем вдогон по кружке свежего рижского? На память, так сказать. У нас в нищем Устинове даже такой муры не достанешь.
Мы заказали ещё пива и шашлыки. Я Сашу не переубеждал. Он знал, что делает. Работающий в секторе для прыжков в высоту понимает, что у него только три попытки. Остальное не в счёт. В Городове было хладнокровное упорство прыгуна и ответственность за каждый шаг при разбеге. Мой опыт был другой. То есть я понимал, что не сделаю на стометровке Борзова или Пьетро Меннеа, но во мне кипел мальчишеский азарт и надежда на авось. Чемпионы сорвут мышцу или облапошатся с фальстартом, и тогда я буду на финише первым.
Ну ладно, поприкалываю ещё несколько лет с песочниковскими христосиками, спаяю ещё пару десятков лживых курсовых киноподелок, покиваю вдумчиво на весенних лекциях, закадрю одну из провинциалок-однокурсниц, миловидных Лен, Чипилевскую или Ладонину, побалакаю в курилке с мастером и его женой о документальном киноискусстве – и потом… потом…
«Машина может быть любого цвета, если она чёрная», – заметил автогений Генри Форд. Писатель может быть любых убеждений, если он писатель. А я был убеждённый авантюрист, одарённый свыше лентяй, самовольно приклеившийся к ордену писателей. И потому готовый менять окраску на какую угодно, так как своего, «чёрного» цвета даже в двадцать четыре года не имел. Писал ту самую муру, отрезая себе по кусочкам, как собачий хвост, путь в сомнительное «потом». Городов чувствовал, что попыток в его прыжковом секторе оставалось одна-две, не больше. А я всё устанавливал колодки на старте и бредил воплями на трибунах и вспыхнувшими огоньками табло: «Павел Калужин – 10,0. WR».
Я увлёкся «безобразиями» Великолепного института кино и буквально сам себе сорвал крышу. А Саша Городов поступил, как обещал, и после третьей сессии больше на Будайской не появлялся. Иногда я вспоминал о нём, о «монтажной» в шашлычной, о своей короткой поездке к нему в Устинов, в столицу Удмуртии, в город, которому к тому времени вернули законное имя Ижевск вместо государственного «безобразия» в виде похоронной маршальской таблички, но вспоминал без горечи. Запас мальчишеской глупости хранил мою писательскую девственность.
Потом, в несовейские времена, тот трёхэтажный корпус в Ростокино назовут «Колледж кино, телевидения и мультимедиа». То есть что-то вроде техникума или ПТУ для киношных придурков вроде меня. Второсортица, как и предвидел мой ижевский друг, поклонник Хармса, обэриутов и свежего рижского.
«Я вышел на палубу, палубы нет»
* * *
Новый день похож на старый,
Как глубокая река.
Берег левый, берег правый
И над ними – облака.
На высоком – щит сосновый,
Бронзовато-золотой.
А на низком – плащ ивовый,
Серебристо-голубой.
Под накидкою из тени
Бородатый курит мен.
И этюдник рядом дремлет,
Подломив дюраль колен.
Пейзажист кого-то кроет
Еле слышным матерком.
Воздух дым и мат промоет
И уносит с ветерком.
«Горб – работа и работа.
Зависть и бездарность – гроб.
А ведь было во мне что-то,
Молнией лупило в лоб.
На руках моих – мозоли
И на жопе – геморрой.
До ушей нажрался соли.
Понял поздно: мир – другой.
Он такой же, как и раньше.
Ивы, сосны, облака.
День сегодняшний. Вчерашний.
И глубокая река…»
Ногти искусав до крови,
Тем же летним днём поэт
Рифмами бумагу кроет.
Матом крыть – нахальства нет.
Рукопись не сохранилась.
Сгинула сама, тишком.
Аккуратно испарилась,
Не запачкав мир стишком.
На пятом курсе я переменился. Зарёкся врать и следил за тем, чтобы ложь и пустота не пачкали мои строки.
Сначала нам кажется, что мы знаем всё. Но потом становится смешно. Потому что вопросы, ответы, пропасти и вообще страдания – надуманны. Каждому предназначен свой круг, своё страдание, своя темница. И вот когда ты остаёшься в ней один, мир рушится. Хотя рушится-то он снаружи! И только коллективное обалдение спасает от зримого ужаса там, на воле.
Сидя в самовольном заточении, ты рано или поздно прозреваешь.
Теперь главное. У всякой истории есть предыстория. Закончив десять классов, я, имея год до призыва в совейскую армию, устроился токарем на районный литейно-механический завод. Станок я освоил в старших классах на обязательных уроках профобучения.
Вечера после заводской смены были свободны, и их надо было чем-нибудь занимать. В семнадцать лет, бойкий и здоровый, о темнице я понятия не имел. Узнав о театральной молодёжной студии в местном Доме пионеров, я пришёл и записался в артисты.
И сразу попал в удивительный мир, под обаяние, художественный и человеческий талант режиссёра живого молодёжного объединения.
Режиссёру было немногим больше сорока лет, и звали его Леонтий Давыдович Рабинов. Уточнять ничего не буду, здесь только дураку не ясно, как происхождение и кровь оплодотворяют человека. Каждой нации предназначен свой путь. Перед каждой нацией стоит своя задача. Одни строят, другие воюют, третьи торгуют и богатеют, четвёртые размножаются и вкалывают до судорог. Рабинов принадлежал к тем, кому суждено создавать. Труд адский и счастливый.
Быть может, в славе чья-то жизнь прошла.
Не достиженье важно – постиженье.
Не верь, не верь холодным отраженьям.
Врут зеркала. Врут зеркала…[1 - Стихи Владимира Друка.]
Молодой артист, ученик Леонтия Давыдовича, ставший профессиональным поэтом, написал эти потрясающие стихи. Я попал в страну, где сочиняли стихи, где учили постигать, а не воровать чужие мысли, чужие идеи и чужую славу. Я оказался в неподражаемом, ярком, гипнотизирующем и одновременно просветляющем сознание мире театра.
Рабинов был театральный классик, верил авторитету Станиславского, осторожно прикасался к Мейерхольду, Вахтангову и Михаилу Чехову. Но он создавал свою систему и актёрскую школу. Их основанием была не трактовка, не слепая, ни на чём, кроме голого энтузиазма, укреплённые фантазия и наглость, а образ. Именно с большой буквы – Образ.
Коротко об этом скажу так. Режиссёр театральной студии «Жили-были» предложил свой художественный метод. Мир вокруг нас – это мир образов. Деревья, дома, предметы, животные, люди – уже образы. Они связаны между собой не нашим воображением, предположением и не всегда верным знанием об этих скрепляющих мир нитях, а объективно, гармонично, образно. Упрощая, поясню. Трава всегда ниже дерева, окно меньше дома, страница скупее книги, стул ниже стола и всё такое. И мы знаем, как они между собой взаимодействуют. С людьми сложнее, но и здесь изначально есть ясность, композиция, соподчинённость – в условном хоре, который Рабинов назвал конфликтным. Мы понимаем, как смотрят друг на друга господин и его раб, шеф и подчинённый, учитель и его ученик. Это образы, которые усложняются характером персонажа, опытом, судьбой, биографией. Работа над каждым спектаклем начиналась с поиска такого хора. Верно его угадать, предложить артистам не бредить, а чётко анализировать ситуацию и потом её «оживлять» своим темпераментом, человеческой глубиной и интуицией – вот что такое была школа студии «Жили-были».
Меня эта художественная, выстроенная система сразу поразила и увлекла. Я получил инструмент освоения литературы. Не только по хрестоматиям, учебникам и лекциям. Заработали мозги и душа.
Я понял, в чём заключалось зерно моей природной любви к книге и театру – в стремлении жить в них, а не пережёвывать, словно тупая мышь, давно пережёванные истины.
«Не достиженье важно – постиженье…»
Мой первый заход в Великолепный институт кино сразу после сдачи выпускных школьных экзаменов кончился ничем. На сценарное отделение набирал курс знаменитый и маститый кинодраматург Е. Г. Я прошёл творческий конкурс, зафигачив экранизацию Чеховского «Иванова», сценарий полного метра (девять частей, как тогда определяли хронометраж фильма, то есть полтора часа экранного действия). В шестнадцать лет и не на такое замахнёшься! Меня допустили к экзаменам, но я недобрал один балл по конкурсу.
Е. Г., увидев мою расстроенную физиономию в коридоре у доски, где был вывешен список принятых в его мастерскую, пошлёпал меня по плечу и сказал ассистентке:
– Хороший мальчик. Но пусть повзрослеет. В таком юном возрасте ему быть писателем ещё рановато.
Поощрил, старый коммунист-мастерюга. И предостерёг. Да, вот куда меня занесла нелёгкая!
Через шесть лет мне повезло больше. Второй тур отбора заключался в написании рецензии на родной игровой фильм. Нам показали худосочную глупость «Смятение чувств». Школьник девочку любил – и рогульки обломил. Туфта туфтою, но с хорошими ребятами-артистами. Родителей играли маститые, модные, раскрученные актёры с отпечатками интеллектуальности на лицах.
Запрос кина был на чувственность. Для этого использовали юных, горячих мальчиков и девочек с первых курсов театральных вузов, вчерашних долбунов и школьных оригиналов. Рядом в кадр для соблюдения совейских норм впиндюривали мэтров, лет тридцати-сорока. И всё шло как по маслу. Кинотеатры давали кассу, а мы слушали тайком от пап-мам The Doors и The Pink Floyd и в гробу видели всю эту опротивевшую нам туфту.
Но вели себя тихо, потому что чего-то боялись. Видимо, страх был самой действенной прививкой того мутного времени, начала 1980-х.
Рецензию я организовал в виде диалога учителя и его ученика. Применил опыт внедрённого в меня образного мышления от Леонтия Давыдовича. Смысл вышел такой: фильм заявил не просто о смятении чувств пубертатов, но о раздрае и хаосе всей системы семьи в СССР. Семнадцатилетние парни и девчушки вдруг стали учителями и посмели наставлять своих родителей, трусливо севших за воображаемые парты. Взрослые спрятались за маски учеников, дурачков и неудачников, а юность шлифовала и мяла их по полной. Но с соблюдением норм коммунистической морали и журнального гуманизма.
Мой «киноведческий» экзерсис сразил Михал Михалыча наповал. Он не понял, как я это сделал, но уловил суть образа учителя и ученика. Видимо, он сам мучился похожей дилеммой. Маститому совейскому режиссёру-документалисту надо было передавать опыт, обрастать учениками и идеологической сектой, и случай представился. Сценарная мастерская в Великолепном институте. Курс Песочниковых. В мире того «безобразия» это дорого стоило. Теперь нужны свои неофиты и обязательно враги. Но как сконструировать такую мини-, но всё же надёжную крепость своего имени?
И тут бац! – Павел Калужин со своим новоязычным разбором смятения народного чувства.
Сытный подарок судьбы. Бери и ешь его с колбасой и сливочным маслом.
Тем не менее на пятом курсе мы с Михал Михалычем законфликтовали. Я не шёл за мастером (которого никаким мастером, тем более сценаристом не считал), молчал и писал своё. Он почуял неладное. Алина Игоревна переубедить и сдержать мужа не смогла. Скандал наконец вызрел и разрулил наш липовый тандем непонимания и уже фактической нелюбви.
Сессию надо было закрывать главной работой – сценарием документальной получасовой ленты. И я родил скандал. Я положил Песочникову на стол 66-страничный материал под названием «Триптих». Увидев это слово на титульном листе, мастер вздрогнул и почти посерел. Я предполагал, что так и будет. Михал Михалыч, коммунист, патриот и православный (чудеса тех «безобразных» времён!), боялся ясных слов и художественных реперов, да ещё с антисовейской классической подкладкой. «Взгляд в будущее», «Факел истины», «Тихая моя родина…» – вот его наборчик, его не то фильмы, не то юбилейные плакаты.
И студент, которого Песочниковы считали почти своим учеником, вдруг посмел одной курсовой работой жахнуть всю эту пирамиду. Но сценарии надо было утверждать на кафедре. Фитиль вспыхнул. Песочниковы труханули и решили ко мне подлизаться.
Поэтому Михал Михалыч и Алина Игоревна впервые пригласили меня к себе домой, в шикарную трёхкомнатную квартиру на Селезнёвской улице, в районе Новослободки, чтобы увещевать наглеца-строптивца и отбившегося от рук студента-ученика «по-семейному».
Кабинет Песочникова был заставлен классной ореховой мебелью штучной, кофейной лакировки. На стенах висели картины Глазунова, Шилова и неизвестного мне Красильщикова. Красный угол занимала небольшая икона в золотом окладе. Пахло свежими гиацинтами и парным свиным мясом. Алина Игоревна хлопотала на кухне, приготовляя сытную трапезу и стол примирения.
Всё это было ужасно. Ложь. Фраерство. Лицедейство. Саша Городов слинял от этого кошмара в свой Ижевск, а я парился майским вечером на Селезнёвке и ждал от наставника если не жёсткого идейного хука справа и перелома челюсти, то нежного удушения как минимум.
Михал Михалыч сел в глубокое кресло и кивнул на стул. Я так же молча кивнул и окопался в метре от тяжеленного, какого-то бронебойного стола, заваленного книгами, рукописями и фотографиями будущего съёмочного объекта нового фильма Песочникова.
Минута прошла спокойно. Мы рассматривали друг друга, словно маралы в весеннем лесу перед битвой за условную олениху. Жена кинорежиссёра гремела посудой в кухне.
Наконец мастер тяжело вздохнул и ладонью пригладил свой выдающийся густой каштаново-русый чуб.
Наверное, он чуточку косил под Сергея Есенина. Но палисадного портрета русского гения с фальшивой курительной трубкой здесь, слава тебе господи, не было. Всё-таки вкус у православного коммуниста имелся.
Как только мастер изготовился к речи, я его опередил. Актёр во мне не дремал. Надо сбить с толку партнёра, обогнать его на секунду, стартовать неожиданно и потом уже мотать ему жилы, держа противника как можно от себя дальше.
Я распотрошил фотографии на столе, разложил веером, рассмотрел внимательно и спросил:
– Новая идея? Уже отбираете объекты? Завидую.
Песочников не то чтобы поперхнулся, но как-то ученически выдавил из себя:
– Ну да. Хочется снять кино по-настоящему.
– Донской монастырь?
– Узнал?
– Конечно. Был там не раз. Как раз по поводу «Триптиха». Советовался с музейщиками и религиоведами.
– Да?
– Само собой. И с настоятелем, отцом Фокием. Классный мужик. Смелый и правдивый.
И быстро переключил своё радио, пока Песочников настраивался на мою фальшивую трансляцию, сказав:
– Насколько я понимаю, разговор у нас тоже будет смелый и правдивый. Слушаю вас, Михал Михалыч.
Отложил фотографии в сторону и поднял взгляд на мастера.
Михал Михалыч был крепкий мужик. Кино перемалывает слабаков за год-другой. А наш держался в штате ЦСДФ ни много ни мало двадцать пять лет с гаком.
Он шевельнул скулами, положил перед собой на стол мой сценарий и ткнул в него указательным пальцем.
«Поехали – понеслись!» – подбодрил я себя репликой из пьесы Вампилова.
– Мы обязаны были представить ваши курсовые работы на кафедру. И эту, – лицо у мастера стало хмурым, словно из-под чуба на него упала густая облачная тень, – твою очередную выходку… Твой умысел… Тоже. Понимаешь?
– Не понимаю.
– Притворяешься?
– Нет. Обычная студенческая работа. Ошибки. Поиски. В чём тут, по-вашему, умысел?
Песочников развернул сценарий.
– Первое. Название. Что это за гаерство?
– Всего лишь термин.
– «Триптих» – не термин. Это подсовывание тобой ухмылки в драму всей страны. Попросту говоря, фальшивка.
Я почувствовал, что лучше всего молчать и пережидать, когда схлынет первая, не самая пока страшная волна.
– Первая новелла «Образ». Хроника школьной жизни. Скрытая камера. Уроки, педсоветы, школьные обеды, праздники, открытые уроки, сочинение…
– Формирование юного человека.
– Допустим. Но зачем ты прописываешь в «Образе» интервью семидесятилетней учительницы-пенсионерки?
– Даю антитезу. Всё вроде хорошо и правильно в школе, но это лишь на первый взгляд. Учительница размышляет об идеальном образе педагога, высказывает некоторые сомнения и формулирует дельные замечания. Мне казалось, что нужен глубокий человеческий образ для полноты картины. Вы сами нас учили этому приёму.
– Ну хорошо. Пошли дальше… Страница 22. Новелла «Ожог». Школу вдруг сменяет больница. Какие-то… странные типы… неприятные…
Он подбирал слова и наконец отрубил, как высек:
– Психи! Зачем, можно узнать?
– Это пациенты клиники неврозов на Каширке. С ними работают психологи, которые ищут лекарство и проводят тренинги, чтобы спасти этих людей. Их мозги. Трудная и очень благородная работа.