
Полная версия:
Окаянные дни
Политическое унижение революцией – развал армии, распад государства, разгул демагогии – во многом совпало у Бунина с личным унижением: косыми взглядами мужиков, зарившихся на его добро, укорами в «барстве», беспочвенными оскорблениями и подозрениями, постоянной тревогой за свою жизнь и за жизни близких ему людей. Это унижение передано в дневнике очень пластично, зримо: перед нами запись не столько происшествий, сколько ощущений автора, его незаживающей обиды. «…Молодой малый с гармонией, солдат, гнусная тварь, дезертир, уставший от шатанья и пьянства. Молчал, потом мне кратко, тоном, не допускающим возражений: „Покурить!“ Мужиков это возмутило – „всякий свой должен курить!“ Он: „Тут легкий“. Я молча дал. Когда он ушел, „Солдат“ рассказывал, что дезертира они не смеют отправить: пять раз сходку собирали – и без результату: „Нынче спички дешевы… сожжет, окрадет“». Унижение пережито очень сильно, и как следствие этого – сгусток ненависти, перешедшей в ругательства: «гнусная тварь». Бунин перебирает детали происшествия, чувствуя горечь нанесенного оскорбления («мне кратко, тоном, не допускающим возражений»), утешает себя тем, что кто-то хотел его защитить, снова говорит о своем унижении («я молча дал»), пытается смягчить его рассказом о том, как многие порицают его обидчика, но чувство унижения все равно не исчезает. «Вечером газеты. Руки дрожат» – так кончается эта дневниковая запись 31 августа 1917 г. Это личное унижение продолжается и позднее. Описание его находим и на страницах «Окаянных дней»: «…Встретил на Поварской мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: „Деспот, сукин сын!“». И точно так же в дневнике вслед за этой записью начинается рефлексия автора – тут и обида, и даже самооправдание, и возмущение обвинением в «деспотизме».
Очень неприятно для Бунина и то, что в революции преобладает прежде всего «материальный интерес»: «И у всех с утра до вечера только и разговору, как бы промыслить насчет еды. Наука, искусство, техника, всякая мало-мальски человеческая трудовая, что-либо творящая жизнь – все погибло». В другой дневниковой записи – 7 июня 1918 г. – это ощущение высказано еще более бескомпромиссно и жестко: «Кучки, беседы, агитация – все на тему о зверствах белогвардейцев, а какой-нибудь солдат повествует о своей прежней службе; все одно: как начальники „все себе в карман клали“ – дальше кармана у этих скотов фантазия не идет». Этой грубости «материальных» запросов революционной толпы соответствует и грубость внешнего облика революционеров, часто отмечаемая на страницах дневников. Создавая их портреты, Бунин дает простор своему сарказму и безжалостной наблюдательности. Рисуя их, он ничем не стесняется и зачастую такой портрет не зеркало, а просто карикатура. «Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту… Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджака – перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены…» – это далеко не типическая характеристика обычного оратора революции, а утрированный шарж, скорее сгусток того, что наиболее отвратительно для Бунина в облике человека. Под стать этому портрету и живописный набросок непременного слушателя и участника революционных митингов: «Весь день праздно стоящий с подсолнухами в кулаке, весь день механически жрущий эти подсолнухи дезертир. Шинель внакидку, картуз на затылок. Широкий, коротконогий. Спокойно-нахален, жрет и от времени до времени задает вопросы – не говорит, а все только спрашивает: и ни единому ответу не верит, во всем подозревает брехню». Идет какое-то нагнетание отвратительных подробностей, вид этих людей для Бунина просто физически омерзителен. Говоря о матросах, он прежде всего подмечает звериные приметы в их лицах: «Зубы крепко сжаты, играет желваками челюстей». Увидев революционных манифестантов и услышав их пение, записывает: «Голоса утробные, первобытные. Лица… мужиков, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские». Примеров таких описаний можно приводить много, но иногда и описаний нет, а есть только ругательства: «пещерные люди», «негодяи», «твари».
И наконец, еще одно явление Бунин подчеркивает очень часто – это фальшь и лживость революционного языка. Любые революционные декламации, высокопарные воззвания, все эти агитки, употребляющие всуе лозунги равенства и братства, вызывают у Бунина отвращение. Его гнев одинаково обращен на каждого из адептов нового языка, независимо от их партийности – даже если это были либералы-кадеты. Не жаловавший в писательском ремесле экзальтированную театральность, порицавший романтические «выверты» Горького, обличавший неестественный язык декадентов, Бунин в своих политических откликах многое мерит строгим взглядом художника: «Какое обилие новых и все высокопарных слов! Во всем игра, балаган, „высокий“ стиль, напыщенная ложь». И эту же мысль он оттеняет особо, сравнивая французскую и русскую революции: их риторика повторяется, поскольку одна из самых отличительных особенностей всякой революции – «бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана». Больше всего его возмущает ложь нового языка, маскирующего цветистостью фразы разгул террора, произвол преступной толпы, насилие и грабежи. Он сообщает о погромах в Жмеринке и Знаменке и тут же делает характерную оговорку: «Это называется, по Блокам, „народ объят музыкой революции – слушайте, слушайте музыку революции“».
Кто виноват в революции? Этот вопрос постоянно задает себе Бунин. Старый порядок он лишь чуть журит, слегка порицает и всегда не прочь сравнить прошлое и настоящее. Первое оказывается у него намного более благородным, честным, добрым и даже прекрасным – это антитеза «окаянным дням». Обличение царского режима является, по Бунину, заблуждением прежде всего потому, что стали зримыми плоды нового порядка. Обвинения монархии лживы для него еще и потому, что они лицемерны, что высказывали их люди, сами очень далекие от народа, не жившие его заботами: «„Развратник, пьяница Распутин…“ Конечно, хорош был мужичок. Ну, а вы-то, не вылезавшие из „Медведей“ и „Бродячих собак“?». Народнические агитки, разоблачавшие «ужасы царизма», Бунин отвергает из-за того, что находит там преувеличения, а их язык уж очень близок к языку агиток большевистских. С иронией цитируя советскую листовку, клеймившую деникинцев как «озверелых от пьянства гуннов», Бунин замечает: «Собственно, чем это отличается от всей нашей революционной „литературы“», литературы, о которой он здесь же скажет, что она сто лет позорила все классы общества «за исключением какого-то „народа“ – безлошадного, конечно, – и босяков».
Неприязнь к народопоклонничеству заметна на многих страницах бунинских дневников. Это поклонение не было для писателя таким уж бескорыстным: «Благородство это полагалось по штату, и его наигрывали себе, за него срывали рукоплескания, им торговали». Без обличений жизнь интеллигента была бы скучна, поскольку неистребимо в нем желание быть на виду, прослыть оппозиционером, вызвать шквал аплодисментов. Бунин, правда, готов признать искренность заблуждений многих борцов за «светлое будущее», но от этого его ирония не становится мягче – слишком уж жуткий счет предъявила история за эти мечтания. Умеряя чужой восторг перед «чудо-богатырями, нежнейшими с побежденным врагом», «кристальным человеком, всю свою жизнь отдавшим народу», отметая и другие, подобные им, народнические мифы, Бунин как-то незаметно сводит желание людей сделать жизнь лучше, помочь нуждающимся облегчить состраданием участь обездоленных – к сплошной игре. И не хочет он говорить о тех, кто не только «срывал аплодисменты», но и шел на каторгу и смерть для того, чтобы вернуть человеку достоинство, вызволить ближнего из нужды и лишений. Не хочет оттого, что видит итог их усилий – революцию, отнявшую у людей их право на жизнь, погрузившую их в нищету, сделавшую их бытие еще более горьким и бесприютным, чем прежде.
Не потому старый порядок рухнул, что он внутренне прогнил, а прежде всего потому, что подталкивали его к пропасти, не заботясь о нуждах России, полчища революционеров, и не было им ощутимого отпора, – таково убеждение Бунина. Что-то толстовское чувствуется в его отрицании важности политических перемен для народа – для Бунина это забава бар, начитавшихся радикальных брошюрок. «Не народ начал революцию, а вы, – возражает он собеседнику, утверждавшему, что „Россию погубила косная, своекорыстная власть.“ – Народу было совершенно наплевать на все, чего мы хотели, чем мы были недовольны… Не врите на народ – ему ваши ответственные министерства, замены Щегловитых Малянтовичами и отмены всяческих цензур были нужны как летошный снег, и он это доказал твердо и жестоко, сбросивши… и временное правительство, и учредительное собрание, и „все, за что гибли поколения лучших русских людей“». Все это так. Но какое-то ощущение несправедливости, неправедности прошлого жития проскальзывало и в бунинских дневниках. Он, к примеру, пишет о почтальонше Махоточке, выпрашивающей у барина лишние копейки за доставку телеграммы, – и звучит в его рассказе стыд и раскаяние за сытый укор голодному человеку, за то, что в депеше, которую везла за десятки верст заиндевевшая на лютом морозе Махоточка, только и было: «Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!»
Бунин не политик, Бунин – художник. Для него признание какого-нибудь полуграмотного мужика, особенно созвучное собственным настроениям, значило больше, чем тысячи документов, объективно раскрывающих «правду» революции. В его рассуждениях мы находим всего лишь две-три ноты, может быть очень важные, – но революция изначально полифонична, а вот этой-то полифонии, пытливого сверения «за» и «против» революции, в дневниках и нет. Но и те несколько нот крайне ценны, потому что могли принадлежать только Бунину – человеку беспощадно честному, обладавшему столь тончайшей художественной чувствительностью, что и шепот ему мог казаться криком, до пристрастности непримиримому ко всякой лжи. Как и предсказывал Гейне, трещина разломанного мира прошла через сердце поэта – и надо ли поэта осуждать за то, что эта трещина оказалась для него слишком глубокой.
Сергей ЯровОкаянные дни
Дневник 1917–1918 гг
Глотово. 1 августа 1917 г. Хорошая погода. Уехала Маня. Отослал книгу Нилуса Клестову. Письмо Нилусу. Низом ходил в Колонтаевку. Первые признаки осени – яркость голубого неба и белизна облаков, когда шел среди деревьев под Колонтаевкой, по той дороге, где всегда сыро.
Слух от Лиды Лозинской, – Ив. С. в лавке говорил, что на сходке толковали об «Архаломеевской ночи» – будто должна быть откуда-то телеграмма – перебить всех «буржуев» – и что надо начать с Барбашина. Идя в Колонтаевку, зашел на мельницу – то же сказал и Сергей Климов (не зная, что мы уже слышали, что говорил Ив. С.): на деревне говорили, что надо вырезать всех помещиков.
Позавчера были в Предтечеве – Лихарев сзывал земельных собственников, читал устав «Союза земельных собственников», приглашал записываться в члены. Заседание в школе. Жалкое! Несколько мальчишек, Ильина с дочерью (Лидой), Лихарев (Коле сказал – «риторатор»), Влад. Сем., Коля, я (только в качестве любопытного), что-то вроде сельского учителя в старой клеенчатой накидке и очках (черных), худой старик (вроде начетчика), строгий, в серой поддевке, богач мужик (Коля сказал – Саваоф), рыжий, босый, крепкий сторож училища. У всех последних страшное напряжение и тупость при слушании непонятных слов устава. Приехал Абакумов, привез бумаги на свои владения, все твердил, что его земля закреплена за ним, «остолблена его величеством». Думал, что членские взносы пойдут на «аблаката» (долженствующего защищать интересы земельных собственников).
Генерал Померанцев, гостящий у Влад. Сем., замечательная фигура.
Абакумов вернулся вместе с нами, возбужденный. «Ну, записались! Теперь чтой-то даст Бог!»
2 августа. Очень холодное, росистое утро. Юлий и Коля ездили в Измалково.
День удивительный. В два часа шли на Пески по саду, по аллее. Уже спокойно, спокойно лежат пятна света на сухой земле, в аллее, чуть розоватые. Листья цвета заката. Оглянулся – сквозь сад некрашеная железная, иссохшая крыша амбара блестит совершенно золотом (те места, где стерлась шелуха ржавчины).
Перечитывал Мопассана. Многое воспринимаю по-новому, сверху вниз. Прочитал рассказов пять – все сущие пустяки, не оставляют никакого впечатления, ловко и даже неприятно щеголевато-литературно сделанные.
Был Владимир Семенович. Отличный старик! Как Абакумов, не сомневается в своем пути жизненном, в своих правах на то и другое, в своих взглядах! Жалуется, что революция лишила его прежних спокойных радостей хозяйства, труда.
3 августа. Снова прекрасный день, ветер все с востока, приятно прохладный в тени. На солнце зной. Дальние местности в зеленовато-голубом тумане, сухом, тончайшем.
Продолжаю Мопассана. Места есть превосходные. Он единственный, посмевший без конца говорить, что жизнь человеческая вся под властью жажды женщины.
В саду по утрам, в росистом саду уже стоит синий эфир, сквозь который столбы ослепительного солнца. До кофе прошел по аллее, вернулся в усадьбу мимо Лозинского, по выгону. Ни единого облачка, но горизонты не прозрачные, всюду ровные, сероватые. Коля, Юлий, я ездили в Кочуево к Ф<едору> Д<митриевичу> за медом. Возвращались (перед закатом), обогнув Скородное. Разговор, начатый мною, опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделил из себя никого, управляется Гоцами, Данами, каким-то Авксентьевым, каким-то Керенским и т. д.!
4 августа. Ночью уехал (в Ефремов) Женя. Почти все утро ушло на газеты. Снова боль, кровная обида, бессильная ярость! Бунт в Егорьевске Рязанской губернии по поводу выборов в городскую думу, поднятый московским большевиком Коганом, – представитель совета крестьянско-рабочих депутатов арестовал городского голову, пьяные солдаты и прочие из толпы убили его. Убили и товарища городского головы.
«Новая жизнь» по-прежнему положительно ужасна! Наглое письмо Троцкого из «Крестов» > – напечатано в «Новой жизни».
День – лучше желать нельзя.
Если человек не потерял способности ждать счастья – он счастлив. Это и есть счастье.
8 августа. Шестого ездил в Каменку к Петру Семеновичу. Когда сидели у него, дождь. Он – полное равнодушие к тому, что в России. «Мне земля не нужна». «Реквизиция хлеба? Да тогда я и работать не буду, ну его к дьяволу!»
Погода все время прекрасная.
Нынче ездили с Колей в Измалково. Идеальный августовский день. Ветерок северный, сушь, блеск, жарко. Когда поднимались на гору за плотиной Ростовцева, думал, что бывает, что стоит часа в четыре довольно высоко три четверти белого месяца, и никто никогда не написал такого блестящего дня с месяцем. Люблю август – роскошь всего, обилие, главное – огороды, зелень, картошка, высокие конопли, подсолнухи. На мужицких гумнах молотьба, новая солома возле тока, красный платок на бабе…
Колю подвез к почте, сам ждал его возле мясной лавчонки. Возле элеватора что-то тянут – кучка людей сразу вся падает почти до земли. Из южного небосклона выступали розоватые облака.
Поехали домой – встретили на выгоне барышню и господина из усадьбы Комаровских. Он весь расхлябанный по-интеллигентски: болтаются штаны желтоватого цвета, кажется, в сандалиях, широкий пояс, рубаха, мягкая шляпа, спущены поля, усы, бородка – а la художник.
9 августа. Ездили с Верой в Предтечево. Жаркий дивный день. Поехали к Романовским за медом, не доехали – далеко чересчур мост, повернули назад, поехали к Муромцевым. <…>
11 августа. С утра чудесный день. Вера не совсем здорова, опять боль, хотя легкая, там же, где в прошлом году, и под ложкой. Беспокойное темное чувство.
Перед вечером к Федору Дмитриевичу на дрожках – я, Коля, Юлий. Потом кругом Колонтаевки. Тучи с запада. В лесу очень хорошо, я чувствовал тайный восторг какой-то, уже чувствуется осенняя поэзия. Дорога в лесу и то уже осенняя отчасти. Когда выехали на дорогу – грандиозная туча с юга, синяя. Ливень захватил уже на дворе.
Дней десять тому назад начал кое-что писать, начинать и бросать. Потом вернулся к делу Недоноскова. Нынче уже опять почувствовал тупость к этой вещи.
13 августа. Как и вчера, день с разными тучками и облаками, – небом > необыкновенной красоты. Вчера опять ездили с Колей к Федору Дмитриевичу за медом. Умиляющее предчувствие осени.
Нынче Коля уехал в Ефремов. Совсем уехала кухарка с детьми, с Жоржиком. Я возле телеги шутил с ним, целовал (как не раз и прежде) – они уехали, даже головой не кивнув. Животные!
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов